– Ксения Романовна Варская.
– Рахиль Семеновна Ландсберг.
Семен Карабанов приложил руку к щеке и озабоченно удивился:
– Ой, лышенько, на что же так длинно? Вы, значит, просто Оксана?
– Ну, все равно, – согласилась К. Варская.
– А вы – Рахиль, тай годи?
– Пусть, – прошептала Р. Ландсберг.
– Вот. Теперь можно вам и вечерять дать. Вы студенты?
– Да.
– Ну так и сказали б, вы ж голодни, як той… як його? Як бы цэ був Вершнев с Задоровым, сказали бы: як собака. А то… ну, скажем, как кошенята.
– А мы и в самом деле голодны, – засмеялась Оксана. – У вас и умыться можно?
– Идем. Мы вас сдадим девчатам: там что хотите, то и делайте.
Так произошло наше первое знакомство. Каждый вечер они приходили ко мне, но на самую короткую минутку. Во всяком случае, разговор об изучении личности не возобновлялся – Оксане и Рахили было некогда. Ребята втянули их в безбрежное море колонийских дел, развлечений и конфликтов, познакомили с целой кучей настоящих проклятых вопросов. То и дело возникавшие в коллективе водовороты и маленькие водопадики обойти живому человеку было трудно, – не успеешь оглянуться, уже завертело тебя и потащило куда-то. Иногда, бывало, притащит прямо в мой кабинет и выбросит на берег.
В один из вечеров притащило интересную группу:
Оксана, Рахиль, Силантий и Братченко.
Оксана держала Силантия за рукав и хохотала:
– Идите, идите, чего упираетесь?
Силантий действительно упирался.
– Он ведет разлагающую линию у вас в колонии, а вы и не видите.
– В чем дело, Силантий?
Силантий недовольно освободил рукав и погладил лысину:
– Да видишь, какое дело: сани, здесь это, оставили на дворе. Семен и вот они, здесь это, придумали: с горки, видишь, кататься. Антон, вот он самый здесь, вот пусть он сам скажет.
Антон сказал:
– Причепились и причепились: кататься! Ну Семену я сразу дал чересседельником, он и ушел, а эти никаких, тащат сани. Ну что с ними делать? Чересседельником – плакать будут. А Силантий им сказал…
– Вот-вот! – возмущалась Оксана. – Пускай Силантий повторит, что он сказал.
– Да чего ж такого! Правду, здесь это, сказал, и никаких данных. Говорю, замуж тебе хочется, а ты будешь, здесь это, сани ломать. Видишь, какая история.
– Не все, не все…
– А чего ж еще? Все, как говорится.
– Он говорит Антону: ты ее запряги в сани да прокатись на Гончаровку, сразу тише станет. Говорил?
– Здесь это, и теперь скажу: здоровые бабы, а делать им нечего, у нас лошадей не хватает, видишь, какая история.
– Ах! – крикнула Оксана. – Уходите, уходите отсюда! Марш!
Силантий засмеялся и выбрался с Антоном из кабинета. Оксана повалилась на диван, где уже давно дремала Рахиль.
– Силантий – интересная личность, – сказал я. – Вот бы вы занялись ее изучением.
Оксана ринулась из кабинета, но в дверях остановилась и сказала, передразнивая кого-то:
– Насквозь вижу: стеклянный!
И убежала, сразу за дверями попав в какую-то гущу колонистов; услышал я только, как зазвенел ее голос и унесся в привычном для меня колонийском вихрике.
– Рахиль, идите спать.
– Что? Разве я хочу спать? А вы?
– Я ухожу.
– Ага, ну… конечно…
Она, по-детски, кулачком, протирая левый глаз, пожала мне руку и выбралась из кабинета, цепляясь плечом за край двери.
То, что рассказано в предыдущей главе, составляло только очень незначительную часть зимнего вечернего времени. Теперь даже немного стыдно в этом признаться, но почти все свободное время мы приносили в жертву театру.
Колонисты очень редко бывали в городском театре, это очень дорого стоило и требовало от нас хотя бы минимальной парадности в костюме. Несколько чаще посещали мы железнодорожный клуб, в котором смотрели кинокартины, но и такое развлечение оказывалось на поверку хлопотливым и трудным делом: нужно было прошагать около семи километров, возвращаться очень поздно, все-таки снова семь километров, а в шесть часов уже играли подъем.
Собственный театр возник у нас в старой колонии, но там не было отдельного помещения, нужно было для спектакля выносить свою столярную мастерскую и совершать каторжную работу приспособления: на тех же столярных верстаках, пользуясь разными материалами, устраивать помост, прилаживать кое-как декорации. А за декорациями не оставалось никакого пространства ни для уборных артистов, ни для закулисных передвижений, ни для сценических эффектов. Наконец, во всей столярной можно было поместить не больше шестидесяти человек. Одним словом, это было в высшей степени жалкое начинание.
Во второй колонии мы завоевали настоящий театр. Трудно даже описать тот восторг, который охватил нас, когда мы получили в полное свое распоряжение мельничный сарай. Едва ли так торжествовали и радовались московские артисты, когда в свое время начинали спектакли в Большом театре. Но необходимо признаться, что на театр мы смотрели как на развлечение, как на очень хорошее культурное дело для колонистов. Рассчитывали, что благодаря небольшой группе драмкружка все остальные колонисты приобщатся к культуре театра. Между тем оказалось, что в нашем театре можно было поместить до шестисот человек. Это значило, что мы можем обслужить нескольких сел. Значение драмкружка очень повышалось, повышались и требования к нему.
Правда, были в театре и некоторые неудобства. Калина Иванович считал даже эти неудобства настолько вредными, что предлагал обратить театр в подкатный сарай:
– Если ты поставишь воз, то ему от холода ничего не будет, для него не нужно печку ставить. А для публики печки надо.
– Ну и поставим печки.
– Поможет, як бидному рукопожатия. Ты ж видав, что там потолка нету, а крыша железная прямо без всякой подкладки. Печки топить – значит нагривать царство небесное и херувимов и серахвимов, а вовсе не публику. И какие ты печки поставишь? Тут же нужно в крайнем разе чугунки ставить, так кто же тебе разрешить чугунки, это ж готовый пожар: начинай представления и тут же начинай поливать водой.
Но мы не согласились с Калиной Ивановичем, тем более что и Силантий говорил:
– Такая, видишь, история: бесплатно, здесь это, представление, да еще и пожар тут же без хлопот, – никто, здесь это, обижаться не будет.
Печи мы поставили чугунные и железные и топили их только во время представления. Нагреть театральный воздух они никогда не были в состоянии, все тепло от них немедленно улетало вверх и вылезало наружу через железную крышу. И поэтому, хотя самые печи накалялись всегда докрасна, публика предпочитала сидеть в кожухах и пальто, беспокоясь только о том, чтобы случайно не загорелся бок, обращенный к печке.
И пожар в нашем театре был только один раз, да и то не от печки, а от лампы, упавшей на сцене. Была при этом и паника, но особого рода: публика осталась на местах, но колонисты все полезли на сцену в неподдельном восторге, и Карабанов на них кричал:
– Ну что вы за идиоты, чи вы огня не бачили, чи вы показылысь?
Колонистов столько налезло на сцену, что для бедного пожара не оставалось места, и тушить, собственно говоря, было нечего. Колонисты настолько были уверены в победе, что не позволили из публики ни одному человеку оставить место.
Сцену мы построили настоящую: просторную, высокую, со сложной системой кулис, с суфлерской будкой. За сценой осталось большое свободное пространство, но мы не могли им воспользоваться. Чтобы организовать для играющих сносную температуру, мы отгородили от этого пространства небольшую комнатку, поставили в ней буржуйку и там гримировались и одевались, кое-как соблюдая очередь и разделение полов. На остальном закулисном пространстве и на самой сцене царил такой же мороз, как и на открытом воздухе.
В зрительном зале стояло несколько десятков рядов дощатых скамей, необозримое пространство театральных мест, невиданное культурное поле, на котором только сеять да жать.
Театральная наша деятельность во второй колонии развернулась очень быстро и на протяжении трех зим, никогда ни на минуту не понижая темпов и размаха, кипела в таких грандиозных размерах, что я сам сейчас с трудом верю тому, что пишу.
За зимний сезон мы ставили около сорока пьес, и в то же время мы никогда не гонялись за каким-либо клубным облегчением и ставили только самые серьезные большие пьесы в четыре-пять актов, повторяя обычно репертуар столичных театров. Это было ни с чем не сравнимое нахальство, но, честное слово, это не было халтурой.
Уже с третьего спектакля наша театральная слава разнеслась далеко за пределы Гончаровки. К нам приходили селяне из Пироговки, из Грабиловки, Бабичевки, Гонцов, Вацив, Сторожевого, с Воловьих, Чумацких, Озерских хуторов, приходили рабочие из пригородных поселков, железнодорожники с вокзала и паровозного завода, а скоро начали приезжать и городские люди: учителя, вообще наробразовцы, военные, совработники, кооператоры и снабженцы, просто молодые люди и девушки, знакомые колонистов и знакомые знакомых. В конце первой зимы, по субботам, с обеда вокруг театрального сарая располагался табор дальних приезжих. Усатые люди в серяках и шубах распрягали лошадей, накрывали их ряднами и попонами, гремели ведрами у колодца с журавлем, а в это время их спутницы с головами, закутанными до глаз, потанцевавши возле саней, чтобы нагреть нахолодевшие за дорогу ноги, бежали в спальни к нашим девчатам, покачиваясь на высоких кованых каблучках, чтобы погреться и продолжить завязавшееся недавно знакомство. Многие из них вытаскивали из-под соломы кошелки и узелки. Направляясь в далекую театральную экскурсию, они брали с собой пищу: пироги, паляныци, перерезанные накрест квадраты сала, спиральные завитки колбасы и кендюхи.[129] Значительная часть этих запасов предназначалась для угощения колонистов, и бывали иногда такие пиршественные дни, пока комсомольское бюро категорически не запретило принимать от приезжих зрителей какие бы то ни было подарки.
В субботу театральные печи растапливались с двух часов, чтобы дать возможность приезжим погреться. Но чем ближе завязывались знакомства, тем больше проникали гости в помещения колонии, и даже в столовой можно было видеть группу гостей, особенно приятных и, так сказать, общих, которых дежурные находили возможным пригласить к столу.
Для колонийской кассы спектакли доставались довольно тяжело. Костюмы, парики, всякие приспособления стоили нам рублей сорок-пятьдесят. Значит, в месяц это составляло около двухсот рублей. Это был очень большой расход, но мы ни разу не потеряли гордости и не назначили ни одного гроша в виде платы за зрелище. Мы рассчитывали больше всего на молодежь, а селянская молодежь, особенно девчата, никогда не имела карманных денег.
Сначала вход в театр был свободным, но скоро наступило время, когда театральный зал потерял способность вместить всех желающих, и тогда были введены входные билеты, распределявшиеся заранее между комсомольскими ячейками, сельсоветами и специальными нашими полпредами на местах.
Неожиданно для себя мы встретились со страшной жадностью селянства к театру. Из-за билетов происходили постоянные ссоры и недоразумения между отдельными селами. К нам приезжали возбужденные секретари и разговаривали довольно напористо:
– А чего это нам передали на завтра только тридцать билетов?
Заведующий театральными билетами Жорка Волков язвительно мотает головой перед лицом секретаря:
– А того, что и это для вас много.
– Много? Вы здесь сидите, бюрократы, а знаете, что много?
– Мы здесь сидим и видим, как поповны ходят по нашим билетам.
– Поповны? Какие поповны?
– Ваши поповны, рыжие такие, мордатые.
Узнавши свою поповну, секретарь понижает тон, но не сдается:
– Ну, хорошо, две поповны… Почему же уменьшили на двадцать билетов? Было пятьдесят, а теперь тридцать.
– Потеряли доверие, – зло отвечает Жорка. – Две поповны, а сколько попадей, лавочниц, куркулек – мы не считали. Вы там загниваете, а мы должны считать?
– А какой же сукин сын передал, вот интересно?
– Вот и сукины сыны, тоже не считаем. Вам и тридцать много.
Секретарь, как ошпаренный, спешит домой расследовать обнаруженное загнивание, но на его место прилетает новый протестант:
– Товарищи, что вы делаете? У нас пятьдесят комсомольцев, а вы прислали пятнадцать штук.
– По данным шестого «П» сводного отряда, в прошлый раз от вас приехали только пятнадцать трезвых комсомольцев, да и то из них четыре старых бабы, а остальные были пьяные.
– Ничего подобного, это тут наврали, что пьяные. Наши работают на спиртовом заводе, так от них действительно пахло…
– Проверяли: изо рта пахнет, нечего на завод сворачивать.
– Да я вам привезу, сами посмотрите, от них всегда пахнет, а вы придираетесь и выдумываете. Что это за загибы!
– Брось! Наши разберут всегда, где завод, а где пьяный.
– Ну, прибавь хоть пять билетов, как вам не стыдно!.. Вы тут разным городским барышням да знакомым раздаете, а комсомольцы у вас на последнем месте…
Мы вдруг увидели, что театр – это не наше развлечение или забава, но наша обязанность, неизбежный общественный налог, отказаться от уплаты которого было невозможно.
В комсомольском бюро задумались крепко. Драматический кружок на своих плечах не мог вынести такую нагрузку. Невозможно было представить, чтобы даже одна суббота прошла без спектакля, причем каждую неделю – премьера. Повторить постановку – это значило бы спустить флаг, предложить нашим ближайшим соседям, постоянным посетителям, испорченный вечер. В драмкружке начались всякие истории.
Даже Карабанов взмолился:
– Да что я? Нанялся, что ли? На той неделе жреца играл, на этой – генерала, а теперь говорят – играй партизана. Что же я – двужильный или как? Каждый вечер репетиция до двух часов, а в субботу и столы тягай, и декорации прибивай.
Коваль опирается руками на стол и кричит:
– Может, тебе диван поставить под грушей, та ты полежишь трохи?[130] Нужно!
– Нужно, так и организуй, чтобы все работали.
– И организуем.
– И организуй.
– Давай совет командиров!
На совете командиров бюро предложило: никаких драмкружков, всем работать – и все.
В совете всегда любили дело оформить приказом. Оформили так:
§ 5
На основании постановления совета командиров считать работу по постановке спектаклей такой работой, которая обязательна для каждого колониста, а потому для постановки спектакля «Приключения племени ничевоков» назначаются также сводные отряды.
Дальше следовало перечисление сводных отрядов, как будто дело касалось не высокого искусства, а полки бураков или окучивания картофеля. Профанация искусства начиналась с того, что вместо драмкружка появился шестой «А» сводный отряд под командой Вершнева в составе двадцати восьми человек… на данный спектакль.
А сводный отряд – это значит: точный список и никаких опозданий, вечерний рапорт с указанием опоздавших и прочее, приказ командира, в ответ обычное «есть» с салютом рукой, а в случае чего – отдуваться в совете командиров или на общем собрании, как за нарушение колонийской дисциплины, в лучшем случае разговоры со мной и несколько нарядов вне очереди или домашний арест в выходной день.
Это была действительно реформа. Драмкружок ведь организация добровольная, здесь всегда есть склонность к некоторому излишнему демократизму, к текучести состава, драмкружок всегда страдает борьбой вкусов и претензий. Это заметно в особенности во время выбора пьесы и распределения ролей. И в нашем драмкружке иногда начинало выпирать личное начало.
Постановление бюро и совета командиров было принято колонийским обществом как дело, само собой понятное и не вызывающее сомнений. Театр в колонии – это такое же дело, как и сельское хозяйство, как и восстановление имения, как порядок и чистота в помещениях. Стало безразличным, с точки зрения интересов колонии, какое именно участие принимает тот или другой колонист в постановке, – он должен делать то, что от него требуется.
Обыкновенно на воскресном совете командиров я докладывал, какая идет пьеса в следующую субботу и какие колонисты желательны в роли артистов. Все эти колонисты сразу зачислялись в шестой «А» сводный, из них назначался командир. Все остальные колонисты разбивались на театральные сводные отряды, носившие всегда номер шестой и действовавшие до конца одной постановки. Были такие сводные:
Шестой «А» – артисты.
Шестой «П» – публика.
Шестой «О» – одежда.
Шестой горячий – отопление.
Шестой «Д» – декорация.
Шестой «Р» – реквизит.
Шестой «С» – освещение и эффекты.
Шестой «У» – уборка.
Шестой «Ш» – шумы («шухеры», по-нашему).
Шестой «З» – занавес.
Если принять во внимание, что до поры до времени колонистов было всего восемьдесят человек, то для каждого станет ясным, что ни одного свободного колониста остаться не могло, а если пьеса выбиралась с большим числом действующих лиц, то наших сил просто не хватало. Составляя сводные отряды, совет командиров, разумеется, старался исходить из индивидуальных желаний и наклонностей, но это не всегда удавалось; часто бывало и так, что колонист заявлял:
– Почему меня назначили в шестой «А»? Я ни разу не играл.
Ему отвечали:
– Что это за граковские разговоры? Всякому человеку приходится когда-нибудь играть первый раз.
В течение недели все эти сводные, и в особенности их командиры, в свободные часы метались по колонии и даже по городу, «как соленые зайцы». У нас не было моды принимать во внимание разные извинительные причины, и поэтому комсводам часто приходилось очень туго. Правда, в городе мы имели знакомства, и нашему делу многие сочувствовали. Поэтому, например, мы всегда доставали хорошие костюмы для какой угодно пьесы, но если и не доставали, то шестые «О» сводные умели их делать для любой эпохи и в любом количестве из разных материалов и вещей, находящихся в колонии. При этом считалось, что не только вещи колонии, но и вещи сотрудников находятся в полном распоряжении наших театральных сводных. Например, шестой «Р» сводный всегда был убежден, что реквизит потому так и называется, что он реквизируется из квартир сотрудников. По мере развития нашего дела образовались в колонии и некоторые постоянные склады. Пьесы с выстрелами и вообще военные мы ставили часто, у нас образовался целый арсенал, а кроме того, набор военных костюмов, погонов и орденов. Постепенно из колонийского коллектива выделялись и специалисты, не только актеры, но и другие: были у нас замечательные пулеметчики, которые при помощи изобретенных ими приспособлений выделывали самую настоящую пулеметную стрельбу, были артиллеристы, Ильи-пророки, у которых хорошо выходили гром и молния.
На разучивание пьесы полагалась одна неделя. Сначала мы пытались делать, как у людей: переписывали роли и старались их выучить, но потом эту затею бросили: ни переписывать, ни учить было некогда, ведь у нас была еще обычная колонийская работа и школа, – в первую очередь все-таки нужно было учить уроки. Махнув рукой на всякие театральные условности, мы стали играть под суфлера, и хорошо сделали. У колонистов выработалось исключительное умение схватывать слова суфлера; мы даже позволяли себе роскошь бороться с отсебятинами и вольностями на сцене. Но для того чтобы спектакль проходил гладко, мне пришлось к своим обязанностям режиссера прибавить еще суфлерские функции, ибо от суфлера требовалось не только подавать текст, но и вообще дирижировать сценой: поправлять мизансцены, указывать ошибки, командовать стрельбой, поцелуями и смертями.
Недостатка в актерах у нас не было. Среди колонистов нашлось много способных людей. Главными деятелями сцены были: Петр Иванович Горович, Карабанов, Ветковский, Буцай, Вершнев, Задоров, Маруся Левченко, Кудлатый, Коваль, Глейзер, Лапоть.
Мы старались выбирать пьесы с большим числом действующих лиц, так как многие колонисты хотели играть, и нам было выгодно увеличить число умеющих держаться на сцене. Я придавал большое значение театру, так как благодаря ему сильно улучшался язык колонистов и вообще сильно расширялся горизонт. Но иногда нам не хватало актеров, и в таком случае мы приглашали из сотрудников. Один раз даже Силантия выпустили на сцену. На репетициях он показал себя малоспособным актером, но так как ему нужно было сказать только одну фразу: «Поезд опаздывает на три часа», то особенного риска не было. Действительность превзошла наши ожидания.
Силантий вышел вовремя и в порядке, но сказал так:
– Поезд, здесь это, опаздывает на три часа, видишь, какая история.
Реплика произвела сильнейшее впечатление на публику, но это еще не беда; еще более сильное впечатление она произвела на толпу беженцев, ожидавших поезда на вокзале. Беженцы закружили по сцене в полном изнеможении, никакого внимания не обращая на мои призывы из суфлерской будки, тем более что и я оказался человеком впечатлительным. Силантий с минуту наблюдал все это безобразие, потом рассердился:
– Вам говорят, олухи, как говорится! На три часа, здесь это, поезд опоздал… чего обрадовались?
Беженцы с восторгом прислушивались к речи Силантия и в панике бросились со сцены.
Я пришел в себя и зашептал:
– Убирайся к чертовой матери! Силантий, уходи к дьяволу!
Силантий наклонился ко мне:
– Да видишь, какая история?..
Я поставил книжку на ребро – знак закрыть занавес.
Трудно было доставать артисток. Из девочек кое-как могли играть Левченко и Настя Ночевная, из персонала – только Лидочка. Все эти женщины не были рождены для сцены, очень смущались, наотрез отказывались обниматься и целоваться, даже если это до зарезу полагалось по пьесе. Обходиться же без любовных ролей мы никак не могли. В поисках артисток мы перепробовали всех жен, сестер, тетей и других родственниц наших сотрудников и мельничных, упрашивали знакомых в городе и еле-еле сводили концы с концами. Поэтому Оксана и Рахиль на другой же день по приезде в колонию уже играли на репетиции, восхищая нас ярко выраженной способностью целоваться без малейшего смущения, а сами были до обалдения поражены нашим глубоко циничным отношением к заучиванию роли. Оксана протестовала:
– Дайте, я хоть раз прочитаю, я ведь никакого понятия не имею, кого я должна играть?
– Вы играете молодую красивую женщину, сестру партизана, которая проникает в штаб белой армии, ну и так дальше.
– А что дальше?
– А дальше увидите. Ведь сегодня только первая репетиция.
– А читка была?
– Сегодня и читка, не все равно для вас?
Оксана привыкла к нашей системе и поражала публику новизной натуры, игрой и еще чем-то.
Однажды нам удалось сагитировать случайную зрительницу, знакомую каких-то мельничных, приехавшую из города погостить. Она оказалась настоящей жемчужиной: красивая, голос бархатный, глаза, походка – все данные для того, чтобы играть развращенную барыню в какой-то революционной пьесе. На репетициях мы таяли от наслаждения и ожидания поразительной премьеры. Спектакль начался с большим подъемом, но в первом же антракте за кулисы пришел муж жемчужины, железнодорожный телеграфист, и сказал жене в присутствии всего ансамбля:
– Я не могу позволить тебе играть в этой пьесе. Идем домой.
Жемчужина перепугалась и прошептала:
– Как же я пойду? А пьеса?
– Мне никакого дела нет до пьесы. Идем! Я не могу позволить, чтобы тебя всякий обнимал и таскал по сцене.
– Но… как же это можно?
– Тебя раз десять поцеловали только за одно действие. Что это такое?
Мы сначала даже опешили. Потом пробовали убедить ревнивца:
– Товарищ, так на сцене поцелуй ничего не значит, – говорил Карабанов.
– Я вижу, значит или не значит, – что я, слепой, что ли? Я в первом ряду сидел…
Я сказал Лаптю:
– Ты человек разбитной, уговори его как-нибудь.
Лапоть приступил честно к делу. Он взял ревнивца за пуговицу, посадил на скамью и зажурчал ласково:
– Какой вы чудак, такое полезное, культурное дело! Если ваша жена для такого дела с кем-нибудь и поцелуется, так от этого только польза.
– Для кого польза, а для меня отнюдь не польза, – настаивал телеграфист.
– Так для всех польза.
– По-вашему выходит: пускай все целуют мою жену?
– Чудак, так это ж лучше, чем если один какой-нибудь пижон найдется!
– Какой пижон?
– Да бывает… А потом смотрите: здесь же перед всеми, и вы видите. Гораздо хуже ведь, если где-нибудь под кустиком, а вы и знать не будете.
– Ничего подобного!
– Как «ничего подобного»? Ваша жена так умеет хорошо целоваться, – что же, вы думаете, с таким талантом она будет пропадать? Пускай лучше на сцене.
Муж с трудом согласился с доводами Лаптя и с зубовным скрежетом разрешил жене окончить спектакль при одном условии, чтобы поцелуи были «ненастоящие». Он ушел обиженный. Жемчужина была расстроена. Мы боялись, что спектакль будет испорчен. В первом ряду сидел муж и всех гипнотизировал, как удав. Второй акт прошел, как панихида, но, к общей радости, на третьем акте мужа в первом ряду не оказалось. Я никак не мог догадаться, куда он делся. Только после спектакля дело выяснилось. Карабанов скромно сказал:
– Я ему посоветовал уйти. Он сначала не хотел, но потом послушался.
– Как же ты сделал?
Карабанов зажег глаза, устроил чертячую морду и зашипел:
– Слухайте! Краще давайте по чести. Сегодня все будет добре, но если вы зараз не пидэтэ, честное колонийське слово, мы вам роги наставимо. У нас таки хлопцы, що не встоить ваша жинка.
– Ну и что? – радостно заинтересовались актеры.
– Ничего. Он только сказал: «Смотрите же, вы дали слово», – и перешел в последний ряд.
Репетиции у нас происходили каждый день и по всей пьесе целиком. Спали мы в общем недостаточно. Нужно принять во внимание, что многие наши актеры еще и ходить по сцене не умели, поэтому нужно было заучивать на память целые мизансцены, начиная от отдельного движения рукой или ногой, от отдельного положения головы, взгляда, поворота. На это я и обращал внимание, надеясь, что текст все равно обеспечит суфлер. К субботнему вечеру пьеса считалась готовой.
Нужно все-таки сказать, что мы играли не очень плохо, – многие городские люди были довольны нашими спектаклями. Мы старались играть культурно, не пересаливали, не подделывались под вкусы публики, не гонялись за дешевым успехом. Пьесы ставили украинские и русские.
В субботу театр оживал с двух часов дня. Если было много действующих лиц, Буцай начинал гримировать сразу после обеда; помогал ему и Петр Иванович. От двух до восьми часов они могли приготовить к игре до шестидесяти человек, а после этого уже гримировались сами.
По части оформления спектакля колонисты были не люди, а звери. Если полагалось иметь на сцене лампу с голубым абажуром, они обыскивали не только квартиры сотрудников, но и квартиры знакомых в городе, а лампу с голубым абажуром доставали непременно. Если на сцене ужинали, так ужинали по-настоящему, без какого бы то ни было обмана. Этого требовала не только добросовестность шестого «Р» сводного, но и традиция. Ужинать на сцене при помощи подставных блюд наши артисты считали недостойным для колонии. Поэтому иногда нашей кухне доставалось: приготовлялась закуска, жарилось жаркое, пеклись пироги или пирожные. Вместо вина добывалось ситро.
В суфлерской будке я всегда трепетал во время прохождения ужина: актеры в такой момент слишком увлекались игрой и переставали обращать внимание на суфлера, затягивая сцену до того момента, когда уже на столе ничего не оставалось. Обыкновенно мне приходилось ускорять темпы замечаниями такого рода:
– Да довольно вам… – слышите? Кончайте ужин, черт бы вас побрал!
Артисты поглядывали на меня с удивлением, показывали глазами на недоеденного гуся и оканчивали ужин только тогда, когда я доходил до белого каления и шипел:
– Карабанов, вон из-за стола! Семен, да говори же, подлец: «Я уезжаю».
Карабанов наскоро глотает непережеванного гуся и говорит:
– Я уезжаю.
А за кулисами в перерыве укоряет меня:
– Антон Семенович, ну как же вам не стыдно! Колы приходиться того гуся исты, и то не дали…
Обыкновенно же артисты старались на сцене не задерживаться, ибо на сцене холодно, как на дворе.
В пьесе «Бунт машин»[131] Карабанову нужно было целый час торчать на сцене голому, имея только узенькую повязку на бедрах. Спектакль проходил в феврале, а, на наше несчастье, морозы стояли до тридцати градусов.
Екатерина Григорьевна требовала снятия спектакля, уверяя нас, что Семен обязательно замерзнет. Дело окончилось благополучно: Семен отморозил только пальцы на ногах, но Екатерина Григорьевна после акта растирала его какой-то горячительной смесью.
Холод все же нам мешал художественно расти. Шла у нас такая пьеса: «Товарищ Семивзводный».[132] На сцене изображается помещичий сад, и полагалась статуя. Шестой «Р» статуи нигде не нашел, хотя обыскал все городские кладбища. Решили обойтись без статуи. Но когда открыли занавес, я с удивлением увидел и статую: вымазанный до отказа мелом, завернутый в простыню, стоял на декорированной табуретке Шелапутин и хитро на меня поглядывал. Я закрыл занавес и прогнал статую со сцены, к большому огорчению шестого «Р».
В особенности добросовестны и изобретательны были шестые «Ш» сводные. Ставили мы «Азефа».[133] Созонов[134] бросает бомбу в Плеве.[135] Бомба должна разорваться. Командир шестого «Ш» Осадчий говорил:
– Взрыв мы этот сделаем настоящий.
Так как я играл Плеве, то был больше всех заинтересован в этом вопросе.
– Как это понимать – настоящий?
– А такой, что и театр может в гору пойти.
– Это уже и лишнее, – сказал я осторожно.
– Нет, ничего, – успокоил меня Осадчий, – все хорошо кончится.
Перед сценой взрыва Осадчий показал мне приготовления: за кулисами поставлено несколько пустых бочек, возле каждой бочки стоит колонист с двухстволкой, заряженной приблизительно на мамонта. С другой стороны сцены на полу разложены куски стекла, а над каждым куском колонист с кирпичом. С третьей стороны против выходов на сцену сидят полдесятка ребят, перед ними горят свечи, а в руках у них бутылки с какой-то жидкостью.
– Это что за похороны?
– А это самое главное: у них керосин. Когда нужно будет, они наберут в рот керосину и дунут керосином на свечки. Очень хорошо получается.
– Ну вас к… И пожар может быть.
– Вы не бойтесь, смотрите только, чтобы керосином глаза не выжгло, а пожар мы потушим.
Он показал мне еще на один ряд колонистов, у ног которых стояли ведра, полные воды.
Окруженный с трех сторон такими приготовлениями, я начал переживать действительно обреченность несчастного министра и серьезно подумывал о том, что поскольку я лично не должен отвечать за все преступления Плеве, то в крайнем случае я имею право удрать через зрительный зал. Я пытался еще раз умерить добросовестность Осадчего:
– Но разве керосин можно тушить водой?
Осадчий был неуязвим, он знал это дело со всеми признаками высшей эрудиции:
– Керосин, когда его дунуть на свечку, обращается в газ, и его тушить не нужно. Может быть, придется тушить другие предметы…