bannerbannerbanner
полная версияРусь моя неоглядная

Александр Федорович Чебыкин
Русь моя неоглядная

Полная версия

Картофелины

Осень 1947 года. Госпиталь покидают последние тяжелораненые, он пополняется больными пленными: немцами, венграми с диагнозом туберкулез.

Госпиталь – это наша двухэтажная школа. Построенная перед войной. Мы учимся в старой, дореволюционной, у пруда. Нас в десятом классе девять человек. Двое сельских, остальные из близлежащих деревень, только я один из дальней. В ноябре решили переехать из частных квартир в общежитие. Причина одна – нет учебников, вместе лучше заниматься.

Во дворе общежития конюшня, в стойлах – три лошади. Они обслуживают госпиталь. На двух немцы возят дрова из леса, а третья таскает огромную бочку, установленную на санях. Воду возят из пруда. С немцами не общаемся, они – фашисты. Отношение к немецкому языку в школе презрительное: зачем знать язык захватчиков?

Прошли февральские вьюги. Мои соученики покинули общежитие, стали бегать домой. В общежитии я один. Холодно. Топлю печь в своей комнате. Вечером перед сном, когда перегорают дрова в печи, бросаю в золу несколько картофелин. К утру они покрываются хрустящей корочкой. К рассвету общежитие выстывает. Хватаю книги, картофелины – и в школу.

В школе тепло, перед уроками можно позаниматься.

Долговязый, с тонкой шеей, бледным лицом и горбинкой на носу пожилой немец запрягает лошадь. Немец часто кашляет. Ночью был снег, дорогу перемело. Спрашиваю: «Фриц, подвези до школы». На что он отвечает: «Нихьт Фриц, их Пауль, гут». Говорю: «Фашист». Немец побледнел еще больше: «Нет наци, их социалист». Я вытаскиваю картофелину, разламываю. Немец перестает запрягать. Смотрит на меня печальными серыми глазами и сглатывает слюну. Я вытаскиваю пару картофелин, протягиваю Паулю. Стоит как завороженный, берет, руки трясутся, в глазах слезы, низко кланяется – благодарит. Не очищая, откусывает картофелину небольшими кусочками. Спохватился: вытаскивает из кармана корочку хлеба и сует мне.

Просит: «Возьмите, пожалуйста». Я отказываюсь, не беру. Пробуем говорить на смешанном русско-немецком языке. В классе грамматику учили дотошно, но запас слов невелик. Спрашивает, как звать. Отвечаю: «Шура». Долго молчит. Не поймет, что же такое Шура. Объясняю: Александр Чебыкин из деревни Чебыки. Пауль восклицает: «О, Александр! О, Александр!».

Пробует объяснить, что дома трое «киндер». Показывает на мои брови – такой старший сын Ганс по грудь – это дочь Марта и по колени – это маленький Питер. Они похожи на меня: тоже беленькие, но глаза как небо, голубые-голубые.

Каждое утро я выскакиваю из холодного помещения, вручаю Паулю пару горячих картофелин. Он улыбается. Пауль старается изучать русский язык, а я зубрю немецкий. Разговор стал получаться понятный. Выясняется, что он из города Франкфурта-на-Майне. Был токарем на заводе, в 1944 году попал под тотальную мобилизацию, хотя у него слабые легкие – хронический бронхит.

Немцы свободно гуляют по селу, некоторые с удочками сидят на плотине, пробуют ловить рыбу. Вдовы-солдатки подходят к начальнику госпиталя, просят, чтобы немцы помогли то печь сложить, то крышу перекрыть. Отпускают. Среди немцев много из сельской местности, работу делают добросовестно, с умом. На Пасху Пауль дарит мне резную деревянную шкатулку, отшлифованную до блеска. На крышке ангел, а по бокам – серп и молот. Меня это сочетание удивило. Пауль объясняет: «Мы просим у Бога хлеба насущного, но для этого надо трудиться и в поле, и на заводе». На внутренней стороне крышки готическими буквами, но на русском языке: «Александр от Пауля. Апрель 1948 г.».

В мае за двором разрослись листья хрена. Я знал, что хрен очень полезен при легочных заболеваниях. Вечером Пауль был во дворе, чинил сбрую, чистил конюшню. Порядок у него был образцовый. Предложил Паулю хрен, после первой ложки у него перехватило дыхание, с кончика носа закапали капли пота, расширились зрачки. Когда Пауль отошел, я пояснил, что надо есть маленькими дозами. Хрен поможет излечить легкие.

В конце мая – я только пришел из школы – Пауль вбежал в мою комнату, обнял меня и закричал: «Александр! Вчера рентген – я здоров! Спасибо тебе. Это ты вылечил меня хреном. Я скоро домой к муттер и киндер».

25 мая 1948 года. Пауль рано утром зашел ко мне.

Положил на стол алюминиевую ложку с толстой ручкой: «Это тебе, Александр, на память, я ее сам точил на заводе. Сегодня в обед всех выздоровевших отправляют эшелоном домой, в Германию».

Я был расстроен, как будто лишался чего-то очень важного, близкого, родного. Пауль сказал: «Александр, я напишу, моего адреса нет, дом американцы разбомбили». Но письма я не получал. Сдавать госэкзамены нас отправили в Нытву, потом – военное училище.

Пауля, наверное, уже нет в живых, но здравствуют его дети, мои ровесники. Может, он рассказывал им о сверстнике на Урале.

Очаровательная Анна

Июнь 1948-го. Средняя школа за прудом. Нас в классе девять человек. Отправляют на экзамены в районный центр.

Утром пьем чай, заваренный лепестками шиповника, с черным хлебом, посыпанным крупной солью. В обед торопимся в заводскую столовую.

На первое – грибовница из волнушек, в которой кое-где плавают дольки картофеля. На второе – пшенная каша на воде, сверху посередине чайная ложка растительного масла. Запах масла радует душу.

На третье – настойка шиповника с квадратиком сахара вприкуску. Усиленно занимаемся.

Изредка в класс заглядывает уборщица тетя Марта. Поработает, потом долго стоит, опершись на швабру, с опущенной головой и взглядом в никуда. Вечерами приходит убирать с дочкой лет восемнадцати. Обе всегда аккуратненькие, чистенькие, в передничках. Мне – семнадцать. Большеголовый, тонкошеий, светло-русый, с завитками волом за ушами.

Вечерами ужин: чай и по три картофелины на брата, сваренные в чугунке. Директор школы Федор Владимирович где-то достал мешок картошки. После ужина полчаса отдыха.

За день сидения немеют ноги, заболевает спина, голова становится тяжелой. Выбегаю во двор. В закутке достаю городки, биты, начинаю играть один. Подходят нытвенские десятиклассники. Тетя Марта с дочерью стоят в стороне, любуются, как мы суетимся. Как-то подошла дочка тети Марты, спросила:

– Можно я с вами поиграю?

– Буду рад.

Зардевшись, она протянула мне руку:

– Анна.

Я застеснялся, несмело взял ее руку:

– Шура.

Она заулыбалась:

– Интересное имя. А как оно пишется в паспорте?

– Александр.

– Хорошо, значит, Саша.

Это было для меня ново: дома и в школе Шура да Шура. Аня попросила:

– Подожди играть, переоденусь.

Минут через пятнадцать она вышла в коротких штанах, как потом узнал, назывались они шорты, в спортивках и голубенькой облегающей майке. Голубые глаза с крапинками, как весенние незабудки, смотрели на меня нежно и приветливо. Две косички, перевязанные голубой лентой, пшеничными метелками топорщились по сторонам. По щекам маленькими искорками разбросаны веснушки. Я очумело смотрел на нее и молчал.

– Я тебе нравлюсь?

– Угу.

– Ну что значит это «угу». Можно я буду звать тебя Сашенькой?

Разыгрались. У Анны получалось неплохо. Когда удачно разбивала фигуру, от радости высоко подпрыгивала, хлопала в ладоши, кричала:

– Попала, попала!

Наигравшись, мы садились на лавочку. Она рассказывала смешинки, крутила головой. Косички, от которых шел запах цветущей черемухи, щекотали мои плечи. Глаза ее в такие минуты лучились. Анна рассказывала, что они выселенные из Поволжья немцы. Там у них остался большой дом, сад. Отец, коммунист, был директором совхоза. Дед в гражданскую был комиссаром продотряда, мама – завбиблиотекой.

В первые же дни войны отец ушел добровольцем. В декабре 1941 года погиб под Москвой. Глаза у Анны повлажнели. Она прошептала:

– Каждый вечер мы с мамой плачем, не пойму, почему нас выселили. Я была активной пионеркой. Окончила семь классов, из-за переезда пришлось идти в ремесленное училище. Полгода работаю на заводе токарем, план выполняю, а вечерами помогаю маме, хотя она и не старенькая, но ей тяжело. Она очень тоскует по папе.

Я прикипел к Анне. Если вечером ее не было, то тосковал, игра не ладилась.

Неожиданно меня вызвала завуч школы Бэла Яковлевна:

– Чебыкин, должна поставить тебя в известность, что Анна и ее мать – репатриированные. Будь осторожен, не кончились бы твои встречи объяснением в особом отделе.

Я был взволнован и перепуган. «Каким врагом народа может быть Аня, эта девчушка, которая работает на заводе, а мать моет полы в школе?

Она такая нежная, веселая – и вдруг враг. Чушь какая-то».

Я стал относиться к ней нежнее, заботливее, жалел за ее исковерканную судьбу. Расставаясь, Аня обычно чмокала меня в мочку уха и убегала. Как-то раз перед вечером началась гроза. Я вышел из класса в коридор, открыл окно и наблюдал, как к горизонту уходили черные тучи, в которых то и дело вспыхивали молнии. Кто-то сзади обхватил меня. Спрашиваю: «Катя? Лида?»

– А почему не Аня?

Два тугих мячика прижались к лопаткам. Ее губы у шеи. В затылке застучали молоточки. В глазах поволока, молнии сливаются в одну алую полосу. Я хватаю Анины руки, обхватывающие мою голову, но она вырывается и убегает. После экзаменов нас отпустили на три дня домой. Готовились к выпускному вечеру.

Мама сшила белую рубашку в голубую полоску, отутюжила костюм брата, который погиб в сентябре 1941 года.

Прибыл на выпускной цивильным парнем. Аня увидела, подбежала, радостно воскликнула:

– Сашенька, какой ты красивый!

– Пойдем со мной на выпускной, – предложил я.

Анна прижалась лбом к моей челке и заплакала:

– Не разрешит мне директриса, я же репатриированная. Ты потом напиши мне, куда поступишь, как твои дела.

Пришли нытвенские ребята, потащили в столовую, где их мамы накрывали столы. Угостили большой кружкой пива. На банкете с первым тостом выпил еще кружку, и все это на пустой желудок.

 

Мне стало плохо. Выбрался во двор школы к колодцу.

Черпал воду и пил, пил. Тошнило. Внутри горело, как будто туда высыпали ковши горячих углей. Откуда-то появилась Аня:

– Сашенька, что с тобой?

Аня побежала в поселок, принесла бидончик молока.

Вскипятила, стала отпаивать.

На улице темнело. Когда стало чуть лучше, она завела к себе в комнату. Шептала: «Никуда я тебя больше не отпущу…».

На Каме в июне заря с зарею сходятся. Рано утром Аня, прижавшись к моей спине, целовала мочку уха, тормошила:

– Сашенька, вставай! Ребята ищут тебя, через час поезд.

Вскочил, но тут же свалился на кушетку. Земля кружилась. Аня принесла ведро холодной воды, мокрым полотенцем обтерла грудь, лицо.

Налила в стакан нашатырных капель. Еле пришел в себя. Зашел в класс, уложил в чемодан книги, вещи и вместе с Аней отправился на вокзал.

Поезд набирал скорость.

Через окно я видел Аню с ладонями, прижатыми к вискам.

Прошлая жизнь отодвинулась куда-то далеко – надо было думать, что делать дальше, как жить.

Вскоре я поступил в военное училище в Перми. Писал Ане, но ответа не было. После Нового года узнал, что мать Ани получила отцовские награды и им разрешили вернуться в свой дом, на Волгу.

Еще долго передо мной стояли незабудковые глаза Ани, и в ушах звенел ее голосок: «Сашенька».

И с кем бы я потом ни знакомился, всегда сравнивал с ней – нежной, стройной белокурой синеглазкой.

Поэтому и женился поздно – все искал похожую на Аню.

День Победы

Пермь. Село Григорьевское. 1 Мая – день трудящихся. Митинг. Директор школы принимает от строителей новую двухэтажную деревянную школу. Учителя и ученики радуются – с 1 сентября будут учиться в нормальных условиях. Но страшный день 22 июня 1941 года. Война. В июле из школы вытаскивали парты – заносили койки. Классы разбросали по селу в неприспособленные помещения. Но мы учились! Осенью каждый класс закрепили за госпитальной палатой, кроме десятого, он выпускной. За нашим пятым классом палата № 7, где лежат безрукие и безногие. Мы приходили к ним по субботам после уроков. Что-нибудь несли: кто пирожки с капустой, кто шанежки, кто бидончик молока. За дверями слышен стон, но, когда мы входили, раненые крепились. Мальчишек посылают за горячей водой. Девчонки: Зоя Мякотцких, Тоня Старцева, Катя Варанкина, Лида Кашина, Лида Шавшукова, Валя Галкина, Августа Ракшина, Лида Гофман, Нина Беспалова – протирают окна, кровати, моют полы, поливают цветы. В палате восемь человек. Палата командирская. Каждая из девчонок помогает какому-нибудь раненому. У многих погибли отцы, и они присаживаются к изголовью пожилых раненых. Безруким расчесывают волосы, пишут письма. У молодых командиров оказываются девчонки, которые повзрослее нас. Некоторые тяжелораненые умирают. За селом у пруда вырастают холмики с деревянными столбиками, с красной звездой из жести на верхушке и поперечной дощечкой, где написаны краской фамилия, имя и дата смерти. Многих разбирают родственники, жены. Среди безруких и безногих были раненые, которые добиваются у высшего начальства отправки на фронт. Няня жалится, что нельзя их оставить ни на минуту. Если ее долго нет, в палате начинается стук костылей и стульев. Раненые беспокоятся: а вдруг захочется по-большому или по-малому, а подать прибор некому, тогда под себя – это стыд. Некоторые раненые лежат по году и более. А двое: обгоревший танкист без ступней и кистей и сапер с оторванными ногами и наполовину оторванными пальцами на руках, лежат третий год. Ходячие раненые из других палат выносят их на свежий воздух. Танкист учится ходить на костылях, а саперу смастерили коляску. Оба заикаются. Шутят над собой. Руководству госпиталя домашние адреса не говорят. Старшая медсестра, красавица Анюта, старательно ухаживает за русоголовым, курчавым танкистом с темно-синими глазами. Уговаривает переехать жить к ней. Они с матерью вдвоем, мужа убило в первый месяц войны. Танкист не соглашается. Объясняет, что не хочет быть обузой, жалость ему не нужна. Приезжала делегация из соседнего колхоза за крутолобым усатым сапером, приглашала в колхоз председателем. Сапер отнекивался, просил подождать. Сапер научился обрубками пальцев писать, умело работал ножом, выстругивал всякие поделки из дощечек и поленьев. Девчата наши подрастали и к весне 45-го стали настоящими девицами, а мы наивны, росли какие-то захудалые, мелкие. Только Игорь Анисимов, наш баянист, выглядел повзрослее. У него начали пробиваться усы. Молодые офицеры стали ухаживать за девчатами, мы не ревновали, мы радовались, что в них пробуждается жизнь. Обычно после уборки в палате начинался маленький импровизированный концерт. Чубатый безногий мичман вытаскивал из-под кровати аккордеон и, прижавшись к спинке кровати, начинал играть. К концу войны в каждой палате было по несколько немецких аккордеонов. Девчата приглашали на танец друг друга. Из нас танцевать умел только Толя Старцев. Темноволосая Валя Галкина приходила в белой кофточке и черной юбочке, с малиновым бантом в волосах, подсаживалась к аккордеонисту. Он любил ее безмерно. Валя это знала. К праздникам 7 ноября, 23 февраля и 1 Мая мы готовили для раненых концерты. На этот раз к 23 февраля – Дню Красной Армии и Военно-морского флота – у нас была расширенная программа: и танцы, и соло, и хор. После выступления хора мы неумело отплясывали «Яблочко», путая колена. Аккомпанировал, как всегда, Игорь. В середине танца, с первого ряда поднялся моряк на костылях без ноги. Он ловко взобрался на сцену. Крикнул Игорю: «А ну, поддай огонька!» – и пошел выделывать коленца, размахивая костылями, крутясь на одной ноге. Женский медперсонал плакал, каждая думала: «Отгулял моряк». Отплясывал он с остервенением, стараясь выплеснуть всю боль души через танец. Костыли полетели в сторону, он пробовал сделать какие-то па, хлопая руками по ноге. Не удержав равновесия, качнулся вперед и упал на свежевымытый пол. Мы оцепенели. Он ловко отполз к краю сцены, уселся, свесив ногу, выдохнул: «Все». Подбежали сотрудники, подхватили под руки и усадили в кресло.

9 мая 1945 года. Председатель Сельского совета – маленький, горбатенький, всеобщий любимец, честнейший человек – бежит к школе, машет руками и глухо кричит: «Победа! Победа! Победа!». Учителя и ученики выбежали во двор. Обнимаются, плачут. Все сбежались на площадь к репродуктору. Слушают голос Левитана.

Мы, школяры, рады – по домам. Надо срочно сообщить радостную весть в деревне. Из села домой вела тропинка по длинному-длинному логу мимо госпиталя. По луговине звонко журчал ручеек. Зеленела молодая трава, усыпанная яркими цветами одуванчика и лютика. Вспыхивали лазоревые пятна незабудок у ручья. В душе песня: «Победа, Победа, Победа…» Все, кто мог двигаться, выбрались на лужайку у оврага перед госпиталем. Многие с аккордеонами. Неходячие устроились в проемах раскрытых окон. И по оврагу лилась музыка аккордеонов. И этот звук догонял и перегонял меня, и остался в сердце на всю жизнь, как память о Дне Победы.

1999, декабрь

Горькое слово «победа»

Деревушка Звонари раскинулась по косогору вдоль ручья. Починок невелик – семь домов. Кругом на десятки километров хвойные леса, со сколками осинника и березняка, да прогалинами гарей. Первым на косогоре поселился Мелентий Пестерев. Наверное, деды занимались прибыльным промыслом – плетением пестерей из лыка. Пестер за спиной удобен и легок. Хлеб в нем не мнется и не крошится, и продукты хранятся долго.

Иван ушел из Строгановских солеварен. От едучей соли ноги стали пухнуть, подошвы полопались, уши обвисли, дыхание стало барахлить, нос не дышал. Забрал молодую жену, голубоглазую, краснощекую, поджарую Марфу, двух малых сыновей. На ярмарке купил лошадь с телегой, молодую корову, плуг и необходимое для ведения хозяйства и подался в лесные дебри. Пока не набрел на этот веселый косогор, заросший черемухой и липняком. Посредине холма из-под старой липы пробивался родничок. Струя била вверх на аршин и неслась вниз по каменистому руслу, образуя через каждые две-три сажени водопады. Ручей стекал по восточному склону. Над родником Иван срубил сруб, из плах соорудил покатую крышу. Зимой сруб заметало снегом до верха, но подход к источнику был свободен. Ручей был до того боек, что в тридцатиградусный мороз не замерзал. Чтобы освоить землю под пашню, Иван не стал пускать пал, пожалел лес. Вверх косогора отвоевала лиственница. Очистил склон черемушника, где суглинок был перемешан с лиственным перегноем. Посеял, рожь выросла плотной. Колосок к колоску. На вырубках лиственницы, которая шла на стройку, первые два года сеял репу. Кругом глухомань на десятки километров.

Рождались дети. В летние вечера Иван садился на лавочку у родника, управившись со скотиной подсаживалась Марфуша и заводила песню: «Летят утки…». Иван негромко подпевал… Дети подрастали, подсаживались на лавочку и пели с родителями. С годами голоса у них получались зычные, сочные, звонкие.

Вырастали сыновья, надо было искать невест. Дочери были на выданье. Пришлось выходить на люди. Стали появляться на ярмарках и в церкви, как на смотрины. До ярмарки и прихода три десятка километров. В хозяйстве было все свое: и кузница, и мельница на ручье, и станок ткацкий. Марфа умела ткать пестрядь и вышивать узоры. Лучшая рукодельница в округе.

Сыновья переженились и расселились по угору. Вечерами на спевки собирались взрослые и дети. Когда узнали об отмене крепостного права, Иван был уже глубоким стариком. Иван полгода с сыновьями прорубал езжалую дорогу в соседнюю деревню за десять верст. Стали гоститься.

На Троицу в деревушку приезжали до сотни подвод с гостями, чтоб послушать деревенских песенников. Сыновья, дочери, внуки, правнуки вырастали голосистыми. Так и прозвали деревню «Звонари».

Жизнь шла своим чередом. Двое внуков ходили освобождать братушек. Один погиб, другой вернулся без ноги, вместо нее липовая деревяшка. Ходил и подпрыгивал, так и прозвали его «Василин Петух».

В Германскую четыре правнука ушли бить немца и сгинули. Двое погибли где-то в Польше, а двое – в Гражданскую. За кого воевали: за белых или за красных – никто не знал.

Кто-то из приезжих затащил в деревню тиф. Полдеревни вымерло. Какие там лекарства – никто в деревнях ими не пользовался. Баня и травы – вот спасение от болезней.

В период Новой экономической политики деревня переживала бум строительства. Многие мужики из глухомани стали перебираться к железной дороге. Когда началась коллективизация, молодежь подалась на заработки в город.

В Звонарях как было сто лет назад семь домов, так и осталось. Старики не хотели уезжать с обжитого места. Кругом раздолье… Из соседних деревень с флягами приезжали, чтобы набрать хрустальную чудотворную воду из родника. По обычаю младший сын должен был оставаться с родителями и досматривать за ними.

Побывали звонарские мужики и на Халхин-Голе, двое там сложили головы. В финскую брали одного Филиппа, но в боях не побывал, а ноги успел поморозить и летом ходил в валенках.

В начале лета 41-го в воздухе висела какая-то тревога, даже деревенские петухи перестали по утрам трезвонить, если какой-нибудь прокричит, то тут же смолкнет. Неведомый гнет давил на души людей.

Война нагрянула неожиданно. В первый день сенокоса в деревне, вниз по реке, долго и надсадно били в рельс. Послали узнать, не пожар ли? Тима Катеринин прибежал и передал: «Война, фашист напал». Мужики собрали котомки и подались в сельсовет. На другой день вернулись.

Предупредили, чтобы были дома и ждали вызова из военкомата. Повестки приходили каждую неделю. Отправляли в армию по обычаю, как рекрутов. Запрягали лошадь. Призывник с детьми или невестой объезжал родню в соседних деревнях. Прощался на вершине косогора со своей деревней и селянами.

Матушка брала горсть земли, зашивала в ладанку и вешала на грудь. Прощались… Долго махали руками, пока был виден. Не принято было провожать до сборного пункта – это одно страданье себе и родным. Попрощался на взгорке и ушагал. Из семи дворов на фронт ушло девять мужиков. Осиротела деревня. Загоревали бабы. Подходила осень. Стога сена на зиму не сметаны, дрова в лесу не нарублены, а если кто заготовил, то не вывезены. Осень пришла рано.

С уборкой хлебов затянули. Овсы ушли под снег. Коням корма на зиму нет. Только успели до осенних дождей выкопать картошку, до морозов вырубить капусту. Бабы и подростки по-прежнему вечерами собирались под липой у родника.

Катерина, разбитная баба, высокая, плотная, с васильковыми глазами, вздернутым носом и пухлыми щеками запевала: «Летят утки, а за ними два гуся, ох! Кого люблю, ох, да не дождуся…»

Вздох «Ох» получался широкий, глубокий и тоскливый, даже листья на липе переставали шелестеть.

После двух-трех песен расходились по домам.

Катерина успокаивала: «Сегодня хватит, завтра рано вставать, работы невпроворот». На лавочке оставался дед Ермолай, горевал. Два сына на фронте. Старшему Степану за сорок, жил отдельно на станции – отрезанный ломоть. Младшего Петра только поженил. Невестка после отправки мужа, пожила пару недель и ушла к своим родителям, в соседнюю деревню.

 

Старуха приболела, да и сам был немолод. Женился поздно, когда стукнуло сорок. Деду Ермолаю шел девятый десяток. Гладкое лицо без морщинок. Светло-серые глаза излучали тепло. На голове ни волоска, зато бороду, похожую на обтрепанный веник, затыкал за пояс, «чтобы не мешала». После ноябрьских праздников пришли две похоронки, обе на сыновей Ермолая.

Дед совсем осел, осунулся, сгорбился. Феклинья Еремиха каждое утро выходила на росстань, ждала сыновей. Стояла там долго, пока кто-нибудь из соседей не забирал домой. К весне ее не стало. Старик остался один. Катерина исполняла обязанности бригадира, поручила бабам помоложе навещать деда вечерами, помогать управляться по хозяйству.

Сначала дело шло путем, потом молодушки стали задерживаться у Ермолая. Видели, как Нюрка Гришиха уходила от Ермалая утром.

Екатерина догадывалась, почему задерживаются солдатки, но молчала. На другой день Ермолаева гостья бойко работала, шутила, подначивала других. Эту тайну бабы хранили друг от друга. На спевке у родника Катерина сказала: «Вот, что бабоньки, вы как хотите, а меня в это пакостное дело не втягивайте, я к Ермолаю более не ходок, распределяйте вечера сами».

Бабы промолчали. Не могла Катерина их осудить: молодые, во цвете женской красоты, остались одиноки с малыми детьми. Одна оставалась им радость – погреться у дедовой бороды.

Перед Новым годом пришло четыре похоронки, где указывалось: «Ваш муж пал смертью храбрых в боях за Сталинград». Бабы собирались у липы в кружок, хватали друг друга за плечи и выли по-звериному. Звук страшной печали летел вниз по реке до соседних деревень, и там тоже стоял плач.

Бабы сникли, скукожились. С печали души сжались.

К деду Ермолаю ходить перестали, только бабка Феклинья, почти его ровесница, навещала его.

Лето 43 года изгадало сухим, жарким. Изредка налетали бури. Грозы были короткими и жесткими. В течение часа из черного неба вырывались стрелы молнии, и вихри огня били в вершину косогора. Раскатистый гром содрагал холм. Дети прятались под лавку, бабы молились у образов. Потоки воды неслись вниз сплошной стеной, сметая на своем пути изгороди, размывая гряды. Ручей внизу превращался в дикую необузданную реку, смывая бани, стога сена. Тучи проносились над горой и в огне молнии уходили дальше. Выглядывало солнце. Бабы и дети с ужасом смотрели на побоище. К концу августа наступило затишье. Катерина из города привезла огромный радиоприемник, который работал от керосиновой лампы. Вечерами солдатки собирались у приемника и слушали новости с фронта.

О ходе Курской битвы знали все подробности. Дети подрастали.

Молодая поросль девчат собиралась под липой у родника. Сначала для затравки исполняли несколько частушек. Наиболее смелая Настя, Егора Терентьевича дочь, выходила на круг, срывала с головы платок, две толстые пшеничные косы разлетались по плечам. Выпалив две-три частушки, приглашала: «Девчата в круг». Наплясавшись до устали, садились на лавочку и запевали новые песни: «Кто его знает, чего он моргает», «Три танкиста три веселых друга…» и, конечно, «Катюшу». Парни жались к срубу. Старшему Тиме, сыну Катерины, в июне исполнилось пятнадцать годиков. Был тощ, длинноног, ключицы вылезали из-под рубахи, нос облупился на солнце, густые брови курчавились. Пробовал выскакивать на круг, хорохорился, но коленца не получались. Тима краснел и отскакивал в сторону. Подошла Катерина, обратилась к молодежи: «Ну, что молодо-зелено, гулять велено. Я рада, что за два года войны подросли. Немцев гоним за Днепр. Пора и вам помогать Красной армии. Тима, завтра на жнейку, а девчатам вязать снопы». Тима с весны помогал деревенским: косил, греб, таскал копны. Начал пахать зябь, но силы держать плуг не было – сильно отощал.

Катерина заметила, что молодухи на покосе тискают Тиму, тот вырывался и убегал. Последнее время его постоянно опекают две молодые вдовушки. У одной шестилетняя дочь, а у другой после получения похоронки был выкидыш первенца.

В сентябре пришло два извещения: одно о павшем смертью храбрых Филиппе, сыне Никифора Кузьмича, другое – о пропавшем без вести Гришке, сыне Степана Ермолаева, который вернулся позже, в июне, из Освенцима, был в плену, терял память, долго лечился в госпитале. От Ивана Катерине письма не приходили с начала июля. Катерина притихла, похудела. На работе не покрикивала. Целыми днями молчала. Бабы приставали: «Катерина, выругай нас – легче будет».

Катерина стала примечать – Тима вечерами стал исчезать. Спрашивала: «Куда, Тимоша, направился?» – «Да к девчатам, мама, на вечеринку». Катерина знала, что молодежь собирается в большой избе у Марко. Пелагея, жена Марко, вдовела с осени 41-го, та самая, у которой был выкидыш. Она была рада молодежи. На людях легче переносить горе. Затухали огоньки в окнах деревни, гас и у Пелагеи, но Тима возвращался с большим опозданием, тихонько прошмыгивал на полати. Катерина каждый раз хотела спросить, почему возвращается позже остальных, но, покрутившись в кровати, засыпала. Днем спросить было недосуг.

Катерина наблюдала, что Тима частенько забегает и к Евдокии, иногда катает ее дочурку Дашу на санках. У соседки Пелагеи стал пучиться живот. Екатерина подумала: «Не болеет ли Пелагея, может жмыхом объедается и от этого дерьма ее пучит?» Пришла весна 1944-го. Подсыхали дорожки на косогоре.

Катерина шла с бельем, которое полоскала в колоде, внизу по ручью. Услышала крики у родника. Увидела, две бабы махались ведрами, затем схватились за волосы и стали таскать друг друга. Екатерина удивилась: за три года войны ни дети, ни бабы никогда не ссорились друг с другом – общее горе сближало и объединяло их, а тут потасовка. Подошла ближе и узнала дерущихся Евдокию и Пелагею. Пелагея кричала: «Не отдам тебе Тимофея, дите от него скоро родится». Катерина схватила из корзины отжатые Тимины штаны и давай хлестать по головам обезумевших баб, приговаривая: «Что ж вы его делите: ребенок он еще, несмышленыш, какой из него мужик, загубите вы его, сожжете парня в молодости, кому он потом нужен будет, об этом подумали». Пелагея и Евдокия отпустили друг друга.

Застыдились. Похватали ведра и разошлись. Екатерина пришла домой обессиленная. Думала: «Я без мужика три года, чуть постарше их, но выстояла. Коротка, видно, их любовь, а если вдруг кто из мужиков вернется, как бесстыжие глаза смотреть тогда будут. Что скажут им. Слава богу, вытерпела я, выревела. Господи, скажи, почему одна женщина может быть сильной, а другая слабой. С утра до ночи на колхозном поле, своя работа по дому. Адский труд на току, в лесу, за плугом. Через силу, но делаем, а естеством управлять не можем. Господи, прости меня, не виноваты они, ты их создал такими, чтобы продолжать род человеческий через страсть, стремлением к противоположному полу». Долго стояла Катерина, прислонившись к дверному косяку. Тима из окна видел потасовку и от позора спрятался за печку… Катерина спросила: «Ну что, поганец, нашкодил. Я догадывалась, но не думала, что так далеко зайдет. Ты как кобель плешивый бегал до обеих. Запомни, – это пакость и распутство. Отец твой выбирал меня одну единственную, и я выбирала его не на день, а на век. Жив или мертв, но ждать буду, пока не состарюсь. И ты будь таким. Собирайся, завтра пойдешь в район. Есть повестка отправить одного парня в ремесленное училище.

Завтра чтобы духу твоего не было. Пореву да успокоюсь. Лучше разлука, чем позор. Стыд за тебя на всю округу. Ну, хоть бы к одной бегал, а то сопля такая, от горшка два вершка и туда же. Отец твой в 23 года, после армии, женился. Нецелован был. После свадьбы чмокались как телята. Смех один. Будь проклята эта война. Тысячам людей судьбы сломала. Человек человека убивает, разве для этого творил нас Создатель, чтобы мы зверели, становились скотиной бездушной».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru