Сначала казалось, что ничего не произошло. Бабочка скрылась, огонек погас, и вокруг было по-прежнему все бурое до горизонта, а небо уныло-серое. Но внезапно я почувствовал: что-то случилось. Что-то едва уловимое, я мог и ошибиться. Я стоял в растерянности. И вдруг… на бурых склонах лощины, на склоне ближайшей горы и дальше, дальше, до горизонта, появились голубые проблески. Все пришло в движение. А вот уже и красный, желтый, зеленый…
Как правильно поняли земные ученые, среди бурых планет Вселенной были такие, которые кичились своей буростью. Там эксперимент с Голубой бабочкой, конечно же, не прошел бы. Но некоторым, по догадкам земных ученых, давно наскучило быть бурыми, и оставались они такими потому только, что не знали, что такое цвет. Увидев прелестную и совершенно неопасную для нее Голубую бабочку, Бурая планета расцвела.
Уникальный в истории космических экспедиций эксперимент удался. А я, стоя на расцветающей планете, испытал такую огромную радость, что от нее и проснулся.
Ощущение сна было, естественно, очень оптимистическое, однако я вспомнил о Подалирии и загрустил. Одно было хорошо: небо опять пронзительно синее.
Мы с Иваном Георгиевичем договорились, что в случае ясной погоды я сначала прихожу к нему в академию, чтобы сфотографировать коллекцию ореховых плодов, а затем мы вместе едем в сад, где я посвящу весь день поискам Подалирия. Вчера за обедом я вспомнил, что видел фотографию именно такой бабочки в альбоме польского фотографа Леха Вильчека. Там она была снята сидящей на цветах сирени. Иван Георгиевич сказал, что у них в саду есть целая плантация сирени, правда маленькая, но зато многих сортов, и сейчас она как раз в цвету. Туда он и обещал меня проводить.
Итак, я приехал в академию, снял коллекцию, потом смотрел в темной комнате диапозитивы, которые показывала сослуживица Ивана Георгиевича. А на воле тем временем похолодало, поднялся сильный ветер. Даже когда мы фотографировали коллекцию, для чего вынесли ее из помещения, я почувствовал, что ветер силен. А когда после всего вышли и направились в сад, ветер уже сделал свое черное дело – нагнал мелкие облачка и муть. Все же я надеялся, что хоть час-другой сносной погоды в саду мы застанем, а там, глядишь, и облачка разойдутся, бывает ведь.
Когда мы вошли в сад, начал накрапывать мелкий холодный дождь. Правда, в тучах были разрывы – на них я и надеялся, но, конечно, от утреннего бодрого настроения не осталось и следа. Чувствовал я, что последний раз снимаю перед отъездом, хотя и осталось от командировки три дня, но что-то не похоже было, что погода опять наладится. Чуть не до слез обидно, лучше бы я этого Подалирия не встречал. Уехал бы теперь в Москву спокойно, и дело с концом. Материал для очерка ведь уже собран.
Иван Георгиевич от души сочувствовал мне, он даже рассказал для утешения историю с одной необычайной разновидностью грецкого ореха, имеющей мелкоразрезные листья, которую он вовремя не отметил в каком-то лесу, а теперь вот потерял. Легко понять, что это действительно утрата, потому что наверняка та разновидность имела еще какие-то оригинальные свойства, возможно очень важные для селекции.
Но что мне такое утешение?
И уже скорее из упрямства, просто для очистки совести, чтобы потом можно было считать, что сделал все, что только можно было, я настроил свой аппарат, навинтив телеобъектив с переходными кольцами, и мы с Иваном Георгиевичем вышли из его лабораторного сарайчика прямо под крапающий дождь. Крапал он слегка и иногда переставал, а на западе, откуда дул ветер, все-таки видно было несколько голубых полос.
Для начала мы отправились на старое место.
– Волк возвращается на место, где овцу видел, – пошутил Иван Георгиевич.
А я с грустью подумал, что, если мы даже каким-то чудом сейчас «овцу» и увидим, все равно фотографировать нельзя будет, темно. И дождик идет. Фотоаппарат пришлось спрятать под плащ.
На старом месте, конечно, Подалирия не было, хотя, когда мы туда подошли, дождь перестал.
– Ну что, пойдемте к сирени? – мужественно спросил благородный Иван Георгиевич.
Плантация сирени в Ботаническом саду была размером приблизительно двадцать на пятьдесят метров. Здесь действительно произрастали разные сорта и сирень была в самом цвету, но, еще только подходя к ней, мы увидели два легковых автомобиля. Микроплантация колыхалась от орудующих в ней людей, а вдоль нее расхаживал сторож с ружьем, обычно охраняющий подопытную сирень от посягательств.
– Наш цветочный селекционер в отъезде, вот они и… – с досадой сказал Иван Георгиевич.
А я понял, что испробован последний шанс. Даже если в эту невеселую погоду Подалирии и вздумали бы полакомиться сиреневым нектаром, что, конечно, весьма сомнительно, то и тогда компания любителей цветов давно распугала их.
Снять разве что какие-нибудь махровые цветочки крупным планом?
Когда мы подошли к сирени, несколько человек вышли с охапками и приветствовали Ивана Георгиевича и меня как столичного журналиста. Они сказали, что сирень нужна для парада физкультурников, который состоится завтра, 1 Мая.
– Бабочку большую не видели здесь? – спросил я, и все, разумеется, приняли это за шутку. Посмеялись весело.
Когда Иван Георгиевич объяснил им, что я, собственно, не шучу, что мы действительно ищем бабочку – сфотографировать для журнала, они еще раз, хотя и по-другому уже, посмеялись, но сказали, что бабочки вряд ли будут летать в такую погоду.
О том же мы спросили у сторожа. Он тоже не видел.
Иван Георгиевич отправился в дебри сирени, чтобы, раз такое дело, тоже сломать несколько веток, а я, скучая, пошел вдоль плантации, потом вошел в нее, стараясь не наткнуться на кого-нибудь. Никакой живности на тяжелых душистых кистях, естественно, не было; я принялся выбираться из ароматных кустов и, перед тем как сделать последний шаг на дорожку, оглянулся. И увидел Подалирия.
Сначала я не поверил своим глазам и, помню, даже тряхнул головой. Бабочка не исчезала. Она сидела, крепко вцепившись в светло-лиловую кисть, раскачиваясь вместе с ней на ветру, плотно сложив крылышки, и выглядела очень неуместной здесь – неправдоподобно экзотичной и угловатой. И очень красивой. Я все-таки еще не расстался с мыслью, что это галлюцинация, и хотя сделал несколько совершенно бессмысленных поспешных снимков – бессмысленных потому, что бабочку сильно качало, – но громко позвал Ивана Георгиевича, считая, что если уж мне начало мерещиться, то Иван Георгиевич, человек вполне трезвый и заслуживающий доверия, скажет, что происходит на самом деле. Раньше Ивана Георгиевича подошел один из собирателей сирени, и он – человек, чья трезвость совершенно не вызывала сомнений, – подтвердил, что да, бабочка действительно сидит. Потом Иван Георгиевич, а за ним и сторож с ружьем подтвердили то же самое.
Подалирий сидел на высоте метра над землей, так что мне даже пришлось слегка наклониться, фотографируя. Сделав серию снимков теперь уже с большей тщательностью, я понял, что он пока, видимо, не собирается улетать. Во-первых, солнца нет, а во-вторых, ветер. Погода нелетная. Похоже было, что даже наша возня вокруг его не пугает. Одно было плохо: крылья были сложены домиком, да так компактно, что верхние спрятались за нижние, так что он в общем-то и на себя не очень похож. Как же заставить его распахнуть крылья?
Поприседав и покланявшись около Подалирия минут пятнадцать, нащелкав его с разных сторон, я посмотрел наконец на небо и увидел, что тучи движутся и скоро будет просвет. Когда солнышко выглянуло – не полностью, правда, сквозь мглу, но это даже и хорошо, иначе он мог бы и улететь, – бабочка слегка переместилась на сиреневой кисти, как будто бы для того, чтобы мне было удобно снимать, и распахнула крылья. Оставался ветер, но и он вдруг стал тише. Иван Георгиевич со своей стороны тоже помогал мне: стоял рядом и, распахнув плащ, сдерживал таким образом воздушный поток. Чтобы мне было удобней стоять или, может быть, даже сидеть, Иван Георгиевич нашел где-то и принес деревянный ящик.
В общей сложности я провел рядом с Подалирием около двух часов. Наконец-то рассмотрел его как следует. Толстое обтекаемое тельце с продольными черными и белыми полосами напоминает тело дельфина. Однако, снятый с приподнятыми крыльями на сиреневых цветах в определенном ракурсе – снизу и сбоку, он кажется парусным фрегатом, несущимся по пенистым сиреневым волнам. Паруса-крылья светло-желтые, с поперечными темными полосками и темной каймой. Они своеобразно вырезаны – угловато и резко. На заднем конце задних крыльев – синие проблески на темной кайме и два синих пятна, сверху окаймленные широкими ярко-оранжевыми полосками: бирюзовые «глаза» с пшеничными «бровями». И все-таки самое оригинальное, самое любопытное и непонятное – это, пожалуй, две шпоры, скорее даже косицы: тонкие, длинные, со светлыми кончиками. Они элегантно с непонятной целью перевиты. Облик бабочки создает ощущение своеобразной, «породистой» красоты и стремительности. Однажды в электричке я увидел броское, очень красивое женское лицо: смуглое, худое, слегка скуластое, с большими ярко-голубыми глазами и тонкими черными бровями, резко изломанными. Поразительно выделяясь в толпе, оно казалось нездешним, не от мира сего, хотя одета была женщина довольно обычно… Фотографируя теперь Подалирия, я вспомнил о ней.
Истратил я на него почти пять пленок – около двухсот кадров. И имел основания считать, что хоть несколько снимков получатся хорошо, несмотря на недостаток солнца и ветер. Пора было и уходить. Напоследок мы позвали сторожа, и Иван Георгиевич перевел ему на молдавский язык мой вопрос: много ли здесь таких бабочек?
Сторож ответил, что он никогда такой не видел. Может быть, просто внимания не обращал.
И теперь встала передо мной проблема: ловить или не ловить? Вообще-то я никогда не ловлю тех, кого фотографировал. Мне доставляет удовольствие, глядя потом на слайды, думать о том, что те, кто изображен на них, по-прежнему наслаждаются жизнью и свободой, что встреча со мной, таким образом, не была для них роковой. Я считаю, что и между людьми взаимоотношения могут быть именно такими, чтобы, радуясь встрече друг с другом, никто бы ничего не терял. Это и есть, по-моему, настоящее духовное общение, от которого приобретают обе стороны и увеличивается количество красоты в мире.
Но на этот раз, увы, сам не знаю почему, победило во мне чувство собственника. Я осторожно взял бабочку за крылья и с некоторым трудом заставил ее отцепиться от цветов сирени. Уже тогда начала меня мучить совесть, однако я крепко держал бабочку. Она, впрочем, и не думала вырываться…
Иван Георгиевич искренне радовался моей удаче. Он сказал, что по-молдавски это называется «норок» – везение, в некотором смысле счастливая судьба. Магомет Ахильгов и его друг Борис – он вечером пришел к нам в гости – нашли, что бабочка, которую я им показал, очень красивая и, будь у них такая возможность, они с удовольствием использовали бы мои снимки для украшения дамских зонтиков или платков – они по роду своей работы знали толк в этих вещах.
На другой день с утра мы опять встретились с Иваном Георгиевичем, в последний раз перед отъездом. Проговорили до обеда, а днем, зайдя в номер гостиницы, я ошарашенно остановился: моих вещей не было… Чуть позже выяснилось, что я не заплатил, как положено, до двенадцати за следующие сутки и мои вещи просто перенесли в кладовую, где я могу их получить, но все равно у меня закололо сердце: пакет с бабочкой лежал в ящике стола вместе с тетрадью, а теперь его не было.
В кладовой я лихорадочно схватил свою сумку, заглянул в нее. На самом верху вместе с тетрадью лежал смятый пакет.
Но бабочка оказалась совершенно и непостижимо цела.
Партию пленок, снятых в командировке, я проявил не очень удачно, только пленки с Подалирием вышли хорошо.
Осенью я написал Ивану Георгиевичу в связи с очерком о грецком орехе, опубликованным в журнале, и спросил, видел ли он еще в Ботаническом саду такую бабочку.
«Нет, – ответил Иван Георгиевич, – не видел».
Разумеется, он просто не обращал внимания, разумеется, они должны еще там быть…
А фотографии Подалирия пользуются, пожалуй, наибольшей популярностью из всех моих фотографий бабочек и уже были опубликованы несколько раз. Я даже думаю, что они приносят мне счастье. То есть «норок».
Да, почему-то бывает так, что из множества событий, о которых мы мечтаем, какое-то одно вдруг становится самым желанным. И не всегда можно понять, почему.
Ну, например, когда в юности я был еще невежественно жесток и просто так, развлекаясь, занимался рыбной ловлей, мне больше всего на свете хотелось поймать леща.
Не сома, который жил в Круглом омуте и о котором ходили легенды (он будто бы глотает не только утят, но и взрослых уток и даже гусей, а однажды, говорят, схватил вошедшую в воду овцу), не голавля (рассказывали, что они бывают до пяти килограммов весом и, если посидеть с «тюкалкой» на перекате, можно такого вытащить), не шереспера (исключительно сильную, бойкую и красивую рыбину), не старую щуку. Леща! Золотистого, как поднос, широкого. Килограмма на два, не больше. Хватит даже на килограмм. Чтоб ранним утром, в тумане. Когда солнце просвечивает красным пятном, а на реке загадочные плески. И чтобы поплавок сначала качнулся несколько раз, а потом лег бы плашмя. И поплыл медленно. А я бы подсек, и удилище бы согнулось в дугу. И осторожно я вывел бы эту громадину, эту бронзовую печную заслонку на поверхность воды. И лещ, глотнув воздуха, стал бы вялым. А я осторожно подтянул бы его к берегу, а потом шагнул бы в воду и вытащил красавца за жабры. И на руках была бы липкая, остро пахнущая слизь, и прилипло бы несколько золотых чешуй величиной с пятачок. И с силой изгибалось бы в руках мощное плоское тело рыбины. И хозяйка моя, тетя Нюша, узнала бы, что я наконец поймал леща… А щуку мне и не нужно. И легендарного сома не нужно. И голавля. Мне бы леща золотого. В тишине, ранним утром…
Что касается бабочек, то, когда я начал фотографировать их, похожее чувство было не только к Подалирию, но и к Аполлону. Почему к Аполлону? Об этом потом. А пока…
Однажды меня пригласили принять участие в биологической экспедиции Ташкентского музея природы. Она отправлялась в район сырдарьинских тугаев (тугаи – это заросли по берегам рек, текущих через пустыни).
Когда я приехал в Ташкент, выяснилось, что экспедиция отправляется только через неделю. В мучительно долгом ожидании я рассматривал богатейшую коллекцию музейных бабочек и узнал от начальника будущей экспедиции, что гусениц Махаона они обычно насаживают на крючки («сазан на них хорошо берет»), что в тугаях бывает и Подалирий, правда не очень часто, но что летают там во множестве другие бабочки, а некоторые даже похожи на Поликсену. Хотя, может быть, это и не Поликсены. Но они очень, очень красивы.
Вот тут-то я и почувствовал, что в груди у меня вдруг что-то заныло – не иначе как вздумало прорасти зернышко еще одной страстной мечты.
Поликсена, надо сказать, прекрасная бабочка. Судить о ней я мог по тем экземплярам, что видел в московском Зоомузее. Есть в ней, как в Аполлоне и Подалирий, что-то необычайно экзотическое, какая-то многозначительная яркость и угловатость рисунка. Я уже подумывал о ней, хотел специально поехать туда, где они водятся, однако пока не собрался. И вот…
Наконец мы выехали, добрались до Сырдарьи и поселились на ее берегу, по соседству с буйными зарослями тугаев.
В первый же день, несмотря на легкую обалделость от множества новых впечатлений, я вдруг поймал себя на том, что с особенным вниманием разглядываю нескольких белых бабочек, порхающих невдалеке от нашей стоянки… Вернее, они были не белые, а желтоватые, но не приторно-желтые, как лимонницы, а оттенка слоновой кости. Бабочки близко не подпускали, к тому же дул ветер, и если одна из летуний садилась, то и тогда трудно было ее разглядеть, потому что сильно качалась трава. Начальник экспедиции заметил мой интерес и сказал:
– Вот это они и есть. Те, о которых я тебе говорил.
Уже на расстоянии я понял, что это не Поликсены. Но тогда какие же?
Прошло несколько дней. Я уже и жуков-нарывников наснимал, и фалангу, и пчеложуков на цветах кермека, и бабочку Пандору, и туркестанских жемчужных хвостаток, и голубовато-серебристых жуков-слоников, а загадочные желтоватые бабочки все еще близко не подпускали. Вообще-то бабочки очень общительные и любознательные создания, но пугливы, им нужно какое-то время, чтобы привыкнуть.
Я же не торопился пока гоняться за ними, считая, что они никуда не денутся, вполне понимая их первоначальную осторожность.
Но вот прошла первая неделя. Прежде чем, по обычаю, идти в тугаи, я решил наконец заняться бабочками цвета слоновой кости.
Только с одной стороны от нашей палатки, со стороны Сырдарьи, были заросли гребенщика, лоха, чингила и других тугайных растений; с противоположной же стороны и вокруг открывалась бескрайняя гладь пустыни. На площадке рядом с палаткой не осталось ни одного кустика верблюжьей колючки и можно было даже ходить босиком, но вокруг колючка росла во множестве, и не только она, но и похожий на нее парнолистник, цветущий мелкими розовенькими цветами, и полынь, и солянка, и каперсы, и еще какие-то неизвестные мне растения с белыми цветочками, и вездесущая солодка. Загадочные желтоватые бабочки (их было две-три, самое большее – четыре) уже подлетали к нам довольно близко и садились на белые цветочки, на каперсы, на качающиеся под ветром кустики парнолистника или просто на высохшую до твердости глину. Как правило, крылья их были сложены вместе или полураскрыты, и это вполне понятно, потому что, если раскрыть крылья настежь и целиком подставить свое нежное брюшко солнцу, можно изжариться моментально.
Итак, решив, что для близкого знакомства время уже наступило, я взял наизготовку фотоаппарат и начал к одной из бабочек приближаться. Сначала она никак не подпускала меня к себе ближе чем на несколько метров, но потом, как видно, поверила. Наконец я смог ее разглядеть.
Она была прекрасна. Нежные, не гладкие, а как будто бы слегка гофрированные крылья были разрисованы с необычайной тонкостью и изяществом. Чувствовалось, что великий художник наносил свои краски без спешки, без суеты и особенная сдержанность, воздушность рисунка объясняется не скупостью его на краски, а гениальным чувством меры, удивительным вкусом. Все четыре крыла были оторочены с наружной стороны рядом аккуратных черных колец, но не сплошных, а состоящих из микроскопических точек. Они как бы были выполнены углем в стиле пуантилизма, и это не казалось выспренним, потому что сплошные черные кольца были бы слишком грубы для этого воздушного существа. С внешней стороны каждого колечка черный цвет сходил на нет постепенно, внутри же оставался незапятнанный белый круг. Вообще с парадной стороны фон крыльев был белоснежный, а общий оттенок слоновой кости создавался за счет окраски испода, представлявшей собой желтоватую, блеклую, как бы слегка слинявшую или выгоревшую на солнце копию наружного рисунка. Понятно, почему бабочка, садясь, бережно складывала вместе крылья – она берегла свой рисунок! Но я не до конца описал его. Главная красота создавалась не полуразмытыми кольцами. На переднем, фронтальном крае верхних крыльев четко и ярко выступали по три удлиненных пятна: два угольно-черных и одно, самое крупное, кроваво-красное, отороченное черной каймой. Это последнее пятно, конечно же, было самой яркой частью рисунка, исключительно смелым мазком, но оно было нанесено с такой осторожностью, с таким чувством меры, что не только не нарушало общего утонченно изящного ансамбля, а, наоборот, придавало ему законченность. По нескольку черных и по четыре маленьких алых пятнышка, тоже отороченных черным, было на нижних крыльях… Общее впечатление от бабочки было удивительно светлое, оптимистичное, радостное – никакой трагичности от этого черного с красным! Больше того: казалось совершенно естественным, что это создание родилось именно здесь, в Средней Азии, стране солнца, сухих степей и пустынь, минаретов и мавзолеев, выжженного солнцем камня…
Некоторые энтомологи, в частности Тейер, считают, что «окраска каждого животного выражает собою общее впечатление от окружающей обстановки». К его мнению присоединяются многие ученые и художники. Я с этим согласен! Белизна крыльев той бабочки, легкая размытость, пуантилизм черного рисунка, желтоватая, выцветшая оборотная сторона как бы передавали впечатление от света, жары и открытости этих мест. А умеренная яркость красных пятен, не кричащих, а как бы растворяющихся на общем фоне, дополняющих и оживляющих весь рисунок, – это, конечно же, яркость горячего солнца! Я вообще заметил, что рисунок многих среднеазиатских гусениц удивительно напоминает элементы национальных узбекских, таджикских или туркменских орнаментов. То же можно сказать о раскраске ящериц, змей, пауков. Определенно все это неспроста! Если в случае с животными природа действует сама, то через художников-людей она опять же проводит свою генеральную линию на их рисунках.
Фотографировать бабочку было трудно. Даже когда она привыкла ко мне и начала подпускать, то все равно сидела со сложенными крыльями, не считая, как видно, меня настолько своим, чтобы показать свою красоту. Или опасалась слишком яркого солнца. И все же в конце концов отношения наши настолько сблизились, что я присаживался рядом с ней и, держа сфокусированную камеру в одной руке, пальцем другой осторожненько раздвигал крылья бабочки, надеясь, что хоть ненадолго она оставит их открытыми. Раздвигать крылышки она позволяла. Но почти тотчас сводила их вместе, не понимая, как видно, чего я от нее хочу. Так и не удалось снять ее как следует в первый день. Только с полураскрытыми крыльями…
Лишь через некоторое время мне повезло: я сфотографировал ее не только на голой травинке, но и на бурно цветущем кермеке – растении с мелкими сиреневыми цветами и тонким малиновым ароматом.
Но как она называется, я не знал.
Возвратившись в Москву после экспедиции и листая в Ленинской библиотеке атлас Курта Ламперта, я не нашел очаровательной бабочки в основных таблицах. Наконец, уже потеряв надежду, заглянул в приложение. Знакомый рисунок тотчас бросился мне в глаза. Как всегда, на картинке она, конечно, была не так эффектна, как в жизни, к тому же нарисована в атласе была только половина бабочки – два крыла. И все же я узнал ее. Оказалось, что она принадлежит к аристократическому семейству Кавалеров, или парусников, и находится в близком родстве с Аполлоном, Подалирием, Махаоном и другими, еще более эффектными красавцами, обитающими главным образом в тропиках. Не случайна, значит, изысканная тонкость ее рисунка! И как же, вы думаете, она называлась? Чуткий классификатор дал ей великолепное, очень подходящее название – Гипермнестра гелиос.
Гелиос – бог солнца. А вот что значит «гипермнестра»?
«Гипермнестра (греч.) – одна из Данаид, ослушавшаяся повеления отца и сохранившая жизнь любимому мужу Линкею» – таковы краткие сведения из Мифологического словаря. Маловато…
Обратимся же к книге Н. А. Куна «Легенды и мифы Древней Греции»:
«У сына Зевса и Ио, Эпафа, был сын Бел, а у него было два сына – Египт и Данай. Всей страной, которую орошает благодатный Нил, владел Египт, от него страна эта получила и свое имя. Данай же правил в Ливии. Боги дали Египту пятьдесят сыновей, Данаю же пятьдесят прекрасных дочерей. Пленили своей красотой Данаиды сыновей Египта, и захотели они вступить в брак с прекрасными девушками, но отказали им Данай и Данаиды. Собрали сыновья Египта большое войско и пошли войной на Даная. Данай был побежден своими племянниками, и пришлось ему лишиться своего царства и бежать. С помощью богини Афины-Паллады построил Данай первый пятидесятивесельный корабль и пустился на нем со своими дочерьми в безбрежное, вечно шумящее море».
Далее легенда повествует о том, как долго плавал корабль Даная, как пытался отец спасти своих дочерей от замужества, как хотел помочь ему Пеласг, царь Арголиды. Но ничего не вышло.
«Гибель принесло Пеласгу и жителям Арголиды решение оказать защиту Данаю и его дочерям. Побежденный в кровопролитной битве, принужден был бежать Пеласг на самый север своих обширных владений. Правда, Даная избрали царем Аргоса, но, чтобы купить мир у сыновей Египта, он должен был все же отдать им в жены своих прекрасных дочерей.
Пышно справили свадьбу свою с Данаидами сыновья Египта. Они не ведали, какую участь несет им с собой этот брак. Кончился шумный свадебный пир; замолкли свадебные гимны; потухли брачные факелы; тьма ночи окутала Аргос. Глубокая тишина царила в объятом сном городе. Вдруг в тиши раздался предсмертный тяжкий стон, вот еще один, еще и еще. Ужасное злодеяние под покровом ночи свершили Данаиды. Кинжалами, данными им отцом их Данаем, пронзили они своих мужей, лишь только сон сомкнул их очи. Так погибли ужасной смертью сыновья Египта. Спасся только один из них, прекрасный Линкей. Юная дочь Даная, Гипермнестра, сжалилась над ним. Она не в силах была пронзить грудь своего мужа кинжалом. Разбудила она его и тайно вывела из дворца.
В неистовый гнев пришел Данай, когда узнал, что Гипермнестра ослушалась его повеления. Данай заковал свою дочь в тяжелые цепи и бросил в темницу. Собрался суд старцев Аргоса, чтобы судить Гипермнестру за ослушание отцу. Данай хотел предать свою дочь смерти. Но на суд явилась сама богиня любви, златая Афродита. Она защитила Гипермнестру и спасла ее от жестокой казни. Сострадательная, любящая дочь Даная стала женой Линкея. Боги благословили этот брак многочисленным потомством великих героев. Сам Геракл, бессмертный герой Греции, принадлежал к роду Линкея».
А через несколько веков, добавим мы от себя, знающий историю и чуткий к красоте энтомолог Никерль назвал именем Гипермнестры прекрасную солнечную бабочку.
Гипермнестра гелиос – солнечная Гипермнестра…