bannerbannerbanner
Емельян Пугачев, т.1

Вячеслав Шишков
Емельян Пугачев, т.1

Полная версия

3

Состояние духа Падурова было зыбкое. Его влекли боевые подвиги, но и татарка Фатьма не выходила из ума. За царским обедом она не показывалась. Шербет и свежий сотовый мед подавал Али. Падуров не досидел до конца пиршества, сказавшись больным.

Прогулялся по селению. Вдруг захотелось написать далекому товарищу. Толмач Идорка отвел его в избу своего знакомца, бедняка-татарина. Падуров вынул из сумки бумагу с походной чернильницей, стал писать:

«Вот, друг любезный Гриша!

Поди, не забыл еще, как мы с тобой под конец наших заседаний в Грановитой палате сдружились. И много кой-чего путного говорено было меж тобой да мной насчет крестьян крепостных да бар. И был промежду нас уговор, что ежели где случится огневой мятеж, вроде Разина Степана, быть нам на том мятеже вместе, стоять за правду вместе. Сообщаю, любезный приятель мой, что я свое слово сдержал. Ежели тебе еще неведомо, то не замедля узнаешь, что на Яике поднялись искать своих прав казаки. Я с пятью сотнями оренбуржцев передался на их сторону. Ныне нахожусь при особе государя Петра Третьего, чудесной силой явившегося к нам на защиту угнетенных».

Далее Падуров подробно описал свою первую встречу с государем, длительные беседы с ним, ход начавшихся военных действий, сочувствие народа, который все больше да больше прилепляется к «батюшке».

«Доподлинный ли он государь Петр Федорыч, уверить тебя не могу. За одиннадцать лет скитаний в народе, как он говорит, он и впрямь мог многое из науки растерять и натуральное обличье утратить. Старые казаки, в оно время бывшие самовидцами царя в Петербурге и в Ранбове, те признают его за истинного Петра Федорыча. Токмо, на мое мнение, раз я, от жизни своея отрекшись и оставя семью свою, положил за благо стать под знамена новоявленного спасателя народного, то не все ли мне едино, доподлинный ли он или подставной от казаков самозванец? Лишь бы понимал, что к чему, да великим делом смыслил править.

Звать тебя сюда я не зову той причины ради, что, первое: попадет ли тебе в руки письмо сие, надлежащей уверенности не имею; второе: неведомо мне, тот ли ты человек, чем был шесть лет тому назад.

Итак, пишу тебе токмо интереса ради. В протчем же, как на душу ляжет тебе, так и поступай. Посылаю я тебе сию экстру, да не ведаю, скоро ль ты ее получишь».

На конверте надписал:

«Его высокоблагородию, господину офицеру Г. Н. Коробьину. Город Санкт-Петербург, Васильевский остров, каменный дом за № 5».

Пришел молодой Али в безрукавном, алого сукна, зиляне. Глаза горят.

– Чего носа повесил? – насмешливо спросил он Падурова и положил руку на его плечо.

– Да так чего-то... Вот письмо написал приятелю в Россию, да как доставить – ума не приложу.

– Твой ум кудой, – захохотал Али. – Давай сюда, батька мой мало-мало в Москов ездить будет, оттудова в Питер.

Падуров с готовностью передал письмо и объяснил, куда и кому его доставить.

– Слушай, Али... – начал Падуров и остановился. Поднял на юношу глаза, сердце забилось. Спросил: – Твоя сестра Фатьма – девушка?

– Нет... вдов... Его хозяин туркам убит на война. Той неделя наша мулла казенный известье получил. Фатьма не плачет, Фатьма не любил его.

Сердце Падурова застучало еще сильней, к щекам кровь бросилась, он проговорил:

– Слушай, Али... На твоей сестре жениться хочу. Уж очень она, Али, по нраву мне пришлась.

Али снова захохотал, запрыгал на одной ноге и, явно шутя, сказал:

– Да она и так пойдет. Зачем жениться? Она велела тебе, пожалста, говорить: «Миленький мой, усатенькой».

Тогда Падуров вскочил, бросился обнимать Али.

Эта забубенная головушка – легкомысленный, но преданный Пугачеву оренбургский казак, когда попадал в боевую обстановку, всякий раз совершенно перерождался. Он тогда забывал свою оставшуюся в Оренбурге семью – жену и взрослого сына, забывал свой хорошо построенный дом и крепко налаженное хозяйство и, как отчаянный пловец, не имея твердой уверенности, переплывет он бурную реку или нет, безоглядочно бросался в пучину походной жизни.

– Слушай, Али, хороший мой, да ведь отец твой не отпустит ко мне Фатьму-то? Ведь у вас закон очень строгий.

– Какой тебе дело – отец! Теперя другой виремя, видишь – какой виремя. Беспарадка... Новый царь-осударь пришла, новый закон давать будет. Кабы старый виремя, а то виремя сапсем другой. А я тоже... Я завтра адя-адя!.. С государем ухожу.

– А где государь?

– Бачка-осударь с молодой татарам на луг скакать бросился. Шибко якши скачет... Адя-адя! Прамо стрела, прамо ветер. Пожалста...

Быстро вошла в избу набеленная, насурмленная, вся сверкающая Фатьма. Сразу запахло цветами, степью, свежестью. Пораженный Падуров вскочил, замигал, не мог взять в толк, что ему делать.

4

По случаю приезда государя послеобеденное время Каргала проводила весело.

День был серенький, солнце то покажется, то надолго скроется в тоскливо ползущих облаках.

Блеклая степь, ярко разубранные кони, пыль. На невысоком взлобке разбита палатка из белой киргизской кошмы. Возле палатки два знамени, двое часовых: в открытой палатке – государь.

По склону взлобка и внизу – огромная толпа празднично одетых каргалинцев. Татары в длинных ситцевых, ниже колен, рубахах, в безрукавных зилянках, в цветных полосатых халатах, в голубых шабурах и бешметах, на чисто выбритых головах расшитые шелком тюбетейки. Мулла и хаджи – то есть правоверные, побывавшие в Мекке, – в белоснежных чалмах.

Женщины – в широчайших, с нагрудниками, рубахах, в разноцветных шароварах, в зилянах или ярких халатах; на головах накинуты покрывала, а то надеты шелковые, унизанные монетами колпачки.

Выхоленные кони стоят в стороне. Гривы заплетены, как у девок, в косы. В гривах ленты. Хвосты расчесаны. Молодые джигиты, поблескивая глазами и раздувая ноздри, держат коней под уздцы.

Крепкий чалый конь Пугачева привязан возле палатки. На нем отделанное чеканным серебром бухарское седло – подарок старика-хозяина, где остановился Пугачев, хаджи Забира Сулейманова.

– Еге-гей! Идут! Адя-адя! – закричали в толпище, и все устремили взоры на быстро приближавшееся облако пыли.

Это мчатся на конях-птицах лихие наездники, взявшие двенадцативерстовой круг по степи.

Вот скачет-скачет первый всадник, гикает, бьет коня плетью. За ним – другой, третий. И прямо – к флагу, поставленному против палатки. У флага – судьи. Взмыленные лошади широко поводят боками, дрожат, белая пена комками падает с губ на землю.

От великой толпищи, как от моря волна, оторвалась ватага любопытных.

– Валла-билла!.. Ура-а! – и ринулась к флагу. За ними – свора веселых собак.

Остальные семнадцать всадников далеко отстали. Но и они показались – снова бегущее облако пыли, снова топот, взмах плеток, гиканье.

Пугачев подал знак платком. Три победителя, отерев пот с бронзовых лиц и подхватив друг друга под локти, спешат к государю. Валятся ему в ноги, встают, целуют руку.

– Благодарствую. Молодцы, джигиты! – сказал Пугачев и каждому дал по три рубля серебром.

– Спасибо, бачка-осударь, – широко улыбались джигиты бронзовыми лицами, черными глазами, белыми зубами. – Бири нас себе-себе... Вуйна будим вуевать.

– Идите, детушки, под мою царскую руку и других с собой зовите.

Затем затеялись скачки. Были поставлены высокие, в рост человека, заслоны из речных камышей. Молодые джигиты вскочили на свежих холеных коней.

Один за другим кони-птицы понесли седоков на приступ. Надо было перескочить четыре заслона. И никто не мог этого сделать. Лишь один Али сумел взять три заслона, а четвертый все-таки сшиб.

Но вот неожиданно вырвалась вперед и понеслась, как из лука стрела, черноокая Фатьма. Пораженные зрелищем мулла и хаджи в белоснежных чалмах и вся толпа сердито закричали:

– Ой, ой... Баба!.. Закон рушит... Валла-билла!.. На что похоже!..

Конь Фатьмы черный, долгогривый. Фатьма – в белом казакине, в красных шароварах, в парчовой шапочке с собольей оторочкой.

Пугачев нетерпеливо поднялся с кресла, приложил к глазам руку козырьком, чтоб лучше видеть.

Легкий конь Фатьмы, отшвыривая копытами пространство, взвился раз, взвился два, взвился три – взятые заслоны остались сзади.

И вдруг, когда конь татарки летел, подобно пуле, из-за четвертого заслона с лаем кинулась под ноги коня огромная, как волк, собака. Пугливый конь на всем скаку резко метнулся в сторону, потерял равновесие и с маху брякнулся на спину, четырьмя копытами вверх.

– Фатьма! – вскричал Падуров и проворно скатился с седла на луговину. Он подхватил тяжело подымавшуюся красавицу и поставил ее на ноги.

– Нишяво, ладно, миленький Падур... Маленько нога.

И, не успели опомниться, – под ликующий рев толпы сам царь скакал на приступ. Он вытянул губы, подобрал щеки, всем корпусом подался вперед – и дал коню волю. Конь взвился раз, взвился два, взвился три... Гиканье, плетка, коню пятками в бок, и – все осталось позади.

– Урла! Урла!.. – сотрясая вольный воздух, загромыхала степь.

Царь-победитель повернул коня и, подъехав к народу и к судьям, сказал прерывистым голосом:

– А нут-ка... Подымите-ка камыши на пол-аршинчика кверху... на кнутовище.

Судьи защелкали языками, затрясли широкими лбами:

– Уююй, бачка-осударь, бульно высоко... Кудой дела... Конь, поди, не шайтан... Да и сам ты, бачка-осударь...

– Государю подобает высоко взлетать. Давай.

Пугачев отъехал сажен на двести. Разгоряченному коню не стоялось: то выплясывал, поводя ушами, то выделывал курбеты. Пугачев огладил коня, пошлепал по его вспотевшей шее, нахлобучил шапку и, нагнувшись к луке, вихрем ринулся вперед.

Вся степь замерла, только стальные копыта размеренно били то в землю, то в воздух да селезенка играла в широкой утробе коня. Степь закачалась, звон в ушах, ветер, сердце стукочет, грудь перестала дышать, искры в глазах, взлет, взлет, взлет, еще последний страшный – над высоко приподнятой преградой, и – ровный, ровный бег в славу, и ликующий гомон толпы.

 

Вот бачку-царя усадили в кресло, несут в кресле на руках. Бубны, дудки, свистульки. Песня.

Надвинулся вечер. За вечером упала на землю беззвездная темная ночь.

Этой же ночью Хлопуша двинулся на поиски Емельяна Пугачева.

Он успел побывать в Берде у бабы с сыном, попарился в бане. И вот идет сквозь тьму, как сквозь путаный сон. Сон это или явь? Воля, паспорт, деньги! Не брякают больше кандалы, натруженные цепями ноги тоскливо ноют. Ну и наплевать, пусть ноют, нужно поторапливаться – губернатор дал сроку всего три-четыре дня. Дак как бы еще губернатор на попятную не сыграл, с них, с окаянных, станется. «А ну, скажет, к лешему в ноздрю этого Клопуш... Взять его, сукина кота, схватить в Берде у бабы, да сызнова на цепь». Емко шагая по ровной степной дороге и представив себе дурашливого губернатора, Хлопуша даже улыбнулся. А все-таки хорошо, что он в ночь ушел, – теперь лови ветра в поле!

Перед утром его сморило. Он подался влево от дороги, прилег в кустах. А поутру, уже солнце встало, унюхала его набеглая собака, облаяла. Он присел и взглянул на собаку по-свирепому. Та сроду не видала такого странного безносого лица, таких белых выпученных глаз... Испугалась, заполошно тявкнула и, ощетинив шерсть на хребте, отскочила прочь.

– Что за человек? – вдруг подлетел к Хлопуше разъезд казаков. – Паспорт есть?

– Нетути.

– Хватай его! Это каторжник, безносый... с клеймами...

– Ну нет, молодчики... Меня не вдруг-то схватишь, – гнусавым басом спокойно сказал Хлопуша и обмотал нос тряпкой.

– Ты кто таков? От Пугача подосланец, чи к нему бежишь? Признавайся!

– К нему бегу, молодчики. Это верно... По указу самого губернатора. Вот и грамотка, ежели маракуете читать, – и он подал пожилому конопатому казаку бумагу.

Тот, глядя в бумагу, долго шевелил губами, затем, сказав: «Чудеса, да и только», – прочел вслух:

– «Всем заставам, пикетам, секретам и разъездам предьявителю сего свидетельства ссыльнокаторжному Хлопуше, он же Соколов, чинить беспрепятственный пропуск. Обер-комендант генерал-майор Валленштерн».

– В которой стороне Пугач? – спросил с важностью Хлопуша, обратно принимая бумагу.

– А кто его знает, – сказал старший. – Слых есть, что злодей с-под Татищевой к Каргале путь взял.

Хлопуше не хотелось больше оставаться с казачишками, он сказал: «Прощевайте» – взял котомку и пошел. Отойдя с версту, сел у ручейка, подкрепился вяленой рыбой с хлебом – и дальше в путь.

Поздно вечером каргалинские угодья начались. А он все шел, все шел. И уже в потемках соткнулся нос к носу со знакомым бердянским кузнецом из казацких детей, Сидором. Разговорились. На вопрос Хлопуши, где найти Пугачева, кузнец ответил:

– Государь стоит с войском на старице реки Сакмары, на самом берегу.

– Какой государь, – перебил его Хлопуша, – я про Пугача спрашиваю...

– Для кого Пугач, для кого и царь. Ты к нему, как к царю, подходи, а не то...

– Как подойти, знаю, – прогнусил Хлопуша.

– А чтоб тебе приметно было, увидишь там повешенных трех человек...

– О-о-о, – протянул Хлопуша. – Это пошто же их?

– Подосланы будто бы от Рейнсдорпа были.

Хлопуша засипел, закашлялся.

Глава X
«Все мы гулящие, Ненилушка». Пугачев окинул оборванца суровым взглядом. Заветное письмо. На Оренбург!

1

А в ночь на 2 октября в Сакмарский городок приехали несколько казаков с Максимом Шигаевым и Петром Митрясовым. Им нужно было подготовить жителей к приему государя.

На следующее утро была устроена в версте от города встреча. Пугачев подъехал со всем войском, поздоровался с народом, слез с коня, приложился к кресту, поцеловал хлеб-соль и сел на стул. Он был не в духе. Еще вчера Шигаев доложил ему, что строевые казаки, по требованию губернатора, ушли из Сакмарского городка вместе с атаманом в Оренбург.

– Где у вас казаки? – обратился он к народу.

– В Оренбург забраны, ваше величество. А кои на службе, – стали отвечать из толпы. – Да еще двадцать человек оставил атаман для почтовой гоньбы, только и тех-то нету тутотка.

– Сыскать! Всех сыскать! Не сыщете – только и жить будете. Поп! Тебя атаманом в этой местности ставлю.

Священник упал Пугачеву в ноги:

– Помилуй, батюшка. Какой я атаман?!

– Ладно. Не хуже будешь того, кой убежал к Рейнсдорпу.

Пугачев удалился в лагерь.

– Вот, ваше величество, – доложили ему там. – Трех подосланцев наши разъезды пымали: из Оренбурга они.

– Повесить! – крикнул Пугачев. – Бурьян в поле – рви без милости!..

Страховидный Иван Бурнов пошел делать свое дело.

К Пугачеву, сняв шапку, приблизился, в сопровождении Давилина, казак Костицын.

– Дозволь, надежа-государь, слово молвить. (Пугачев кивнул головой.) Был я, батюшка, в соборе, в Оренбурге... И слышал, как дьякон всему народу губернаторскую дурнинушку вычитывал...

Костицын подробно рассказал о происшествии в соборе, о том, какие в городе ходят толки, и, вынув из кармана, подал Пугачеву печатную публикацию Рейнсдорпа.

– А это, ваше величество, я в торговых рядах со стены содрал. Вот по такой гумаге дьякон-то и вычитывал.

Пугачев, прищурив правый глаз, воззрился в бумагу, зашевелил губами. Шрифт публикации был крупный, содержание короткое; Пугачев, хотя и с большим трудом, все-таки осилил кое-что из напечатанного, сказал Давилину:

– Пускай секретарь сюда прибежит. Да пригласи-ка ко мне всех атаманов с полковниками да есаулами. Да и казаков скличь! – Костицыну он подал три рубля. – А это вот за верную службу прими. И впредь служи тако. Ступай.

Когда собрались все в круг, Иван Почиталин, по приказу Пугачева, громко стал читать публикацию. Пугачев внимательно присматривался к выражению лиц собравшихся казаков. Вдруг все заулыбались, затем захохотали. Пугачев, тоже усмехаясь, во весь рост поднялся, снял шапку, сказал:

– Вот я и шапку снял... Смотрите! А губернатор, наглец, пишет, что никогда я шапки не снимаю, боюсь воровские знаки показать. Зрите сами: знаков на мне нет, лицо чистое, ноздри целы. Ах, злодей, злодей... То я беглый казак Пугачев, то ноздри у меня рваные! Вот как всего оболгал меня Рейнсдорп, дай Бог ему... Ах, изменник!

– А вы, ваше величество, начхайте на него! – тряхнув бородой, воскликнул Андрей Овчинников. – Вишь, он зря ума какую хреновину нагородил: Богу на грех, людям на смех!

– Ему, губернатору-то, с горы видней, – как всегда, с ужимками, двусмысленно бросил Митька Лысов.

– Я вас, ваше величество, еще в молодых годках видывал, – вкрадчиво проговорил, кланяясь, старик Витошнов. – Как в то время вы любили правым глазком подмаргивать, а передние зубки у вас были со щербинкой, такожде и ныне мы зрим в вас.

На глазах Пугачева появились слезы. Он тронул языком пустоту, где когда-то был зуб, и сказал:

– Слышали, господа атаманы, что верный мой полковник Витошнов говорит?

– Надежа-государь! – громко закричали все, а всех громче неистово выкрикивал Иван Зарубин-Чика. – Умрем за тебя, за государя своего! Все чинно разошлись. Сутулый, кривоплечий Митька Лысов, вышагивая, что-то бурмотал себе под нос, разводил руками, крутил головой, хихикал.

Час был поздний. Горели костры. Ветер дул. По небу волоклись хмурые тучи. Обмелевшая Сакмара брюзжала, взмыривая на шиверах и перекатах.

У царской палатки – или, по-татарски, кибитки – стояла краснощекая Ненила. Скрестив руки на груди и засунув ладони под мышки, она поджидала государя. Печальная Харлова лежала в соседней кибитке за пологом. Быстрым шагом, как всегда, приблизился к Нениле Пугачев. Она развязала на нем кушак, пособила снять кафтан, взяла шапку, велела присесть на камень, стала стаскивать сапоги. Он упирался руками в ее мясистые плечи. Она сказала:

– Ужин сготовила... Кумысу да меду каргалинские татары привезли. А Лидия Федоровна все плачет да плачет. Поди, надежа, распотешь ее.

– А парнишка где?

– А ейный парнишка, Колька, в моей кибитке, эвот-эвот рядышком.

– Ты, слышь, и ему пожрать дай, Ненилушка.

Давилин расставлял часовых вблизи кибитки Пугачева.

– И так кормлю. А ты, батюшка, хошь бы покойников-то приказал убрать, – кивнула она головой на трех висевших неподалеку губернаторских шпионов. – Страх берет. Как и спать стану.

– А ты Ермилку либо Ваньку Бурнова положи к себе, – шутил Пугачев.

– Тоже молвишь, батюшка, – обиделась Ненила. – Я, поди, не курвина дочь, не гулящая какая...

– Эх, все мы гулящие, Ненилушка, – вздохнул Пугачев, взял зажженный фонарь и вошел в палатку.

Рано утром, едва солнце встало, он был уже на ногах. Он поехал поздороваться с каргалинскими татарами, пятисотенный боевой отряд которых вместе с Падуровым, Али и Фатьмой прибыл ночью в лагерь.

Пугачев был бодр, радостен. Шутка ли – полтысячи таких удалых всадников влились в его молодую рать. Да еще сотня сакмарских казаков подоспела.

Падуров, сняв шапку, сказал ему:

– Прошу разрешения вашего величества татарке Фатьме жить при мне.

Глаза Падурова то улыбались, то страшились.

– Ладно, так и быть, – подумав и нахмурившись, сказал Пугачев. – Эх ты, бабник...

– Она не баба – она воин, ваше величество.

– Хорош воин, с коня вверх тормашками сверзилась, – ухмыльнулся Пугачев, вспомнив скачки на празднике.

В полдня татары устроили состязание с яицкими казаками в бегах и борьбе.

Пугачев остался у своей палатки вдвоем с Шигаевым. Неспешно прохаживались между палаткой и берегом реки, где под ветерком покачивались на виселице трупы. Говорили о делах, о том, что надо-де приводить армию в порядок: число людей подходит к трем тысячам, и двадцать добрых пушек есть – пора, мол, на полки народ делить да покрепче дисциплину заводить. Пожалуй, время и под Оренбург подступ сделать, и так сколько времени зря промешкали.

– Да еще, ваше величество, доложить хочу: ночью мои ребята схватили высмотреня. Казачишка молоденький. Я его вздернуть приказал. – Они подошли к самой бровке высокого берега и повернулись, чтоб идти обратно. Внизу, под обрывом, послышались шумные шорохи: галька шуршала, потрескивали ветки кустов. «Козлы либо овцы скачут», – подумал Шигаев. – Подослан был оный сыщик губернатором Рейнсдорпом, чтобы пушки наши заклепать да промеж казаков мутню вчинить, – продолжал он вслух. – Да надобно и вам, батюшка, остерегаться одному-то гулять. Береженого Бог бережет...

И тут, не пройдя от берега и пяти шагов, вдруг, как по команде, будто им в спину ударил кто-то, оба быстро обернулись.

На них, словно из-под земли выпрыгнув, тяжело шагал высокий сутулый человек с завязанным носом, в косматой шапке, он исподлобья глядел в их лица разбойными глазами.

– Стой! Башку ссеку! – вне себя вскричал Шигаев и выхватил саблю.

– Брось, – прохрипел верзила. – Ты косарем-то не больно маши. Я стреляный и рубленый! – Сердито взглянув на Пугачева неприятными, белесыми, как оловянные шары, глазами, верзила спросил его гнусавым голосом: – А где тут у вас самозваный царь? У меня нуждица до него...

– Пошто он тебе? Какая еще нуждица? – перебил его Пугачев, одетый в простой казачий чекмень.

– А уж это не твоего ума дело, – переступил с ноги на ногу верзила.

И едва успел он рот раскрыть, как три рыжих казака, выскочив из-под ярового берега, разом сшибли его с ног.

Тяжело подымаясь с земли, он поливал сваливших его казаков отборной руганью и с неприязнью косился на Шигаева.

– Ой, батюшки-светы! – вдруг вскричал Шигаев. – Хлопуша, да неужто это ты?

– Я самый, – задышливо проговорил Хлопуша; в груди его хрипело. – А это ты, никак! Здравствуй, Максим Григорьич.

Пугачев с ног до головы окинул оборванца суровым взглядом и насупил брови.

– Ты что за человек? Откуда? – спросил Пугачев.

– Да вот он знает меня, кто я таков, – ответил Хлопуша и тряхнул локтями, желая освободиться от крепких казачьих рук, державших его.

– Ваше величество, это – Хлопуша, я его знаю. Он человек бедный, порядочный. Мы с ним вместе в оренбургском остроге сидели. Я, ваше величество, осужден был по казачьему бунту, – сказал Шигаев, сняв шапку и покашливая. – Ребята, не держите его.

Хлопуша, поняв, что перед ним сам Пугачев, тоже стащил с головы шапку, кой-как кивнул ему и, ухмыляясь в бороду, сказал:

– К тебе я.

– По какому делу? Служить мне хочешь аль убить подослан?

Хлопуша молчал. Он стоял теперь в окружении набежавших казаков. Они не спускали глаз с широкоплечего детины.

– Отвечай, – строго повторил Пугачев. – Кем подослан? По какому делу?

 

– А вот по какому, – ответил Хлопуша, неспокойно моргая глазами, и, порывшись за пазухой, вытащил четыре пакета. – Один тебе, а три казакам велено. Сам губернатор приказал. Только перепутал я их... Да уж бери все, мне не жалко! – Прикрякнув, он протянул пакеты Пугачеву.

Пугачев повертел их перед глазами и, не распечатывая, велел отнести к себе в палатку.

В это время из-за бугра вымахнул всадник. Остановившись, он обернул коня назад, кому-то замахал шапкой и закричал пронзительно и тонко:

– Али-ля!.. Здеся бачка-осударь? Адя-адя!..

И вот перед Пугачевым – нанизанные на общий аркан четыре связанных по рукам человека. Их поймали на дороге каргалинские татары. Пугачев стоял в окружении приближенных. Он спросил пленников:

– Кто вы такие?

Тогда все четверо повалились на колени.

Старик Пустобаев, сдерживая гулкий бас, в волнении проговорил:

– А послал нас, твое царское здоровье, наш полковник Симонов из Яицкой крепости в Оренбург с бумагами. Вот и бумаги... Уж не прогневайся, – и огромный старик достал из сумки большой пакет.

– Поди прими, – приказал Пугачев сержанту Николаеву.

Сержанта бросило в испарину. Он хорошо знал этого услужливого старика, и молодому человеку вдруг стало до боли стыдно взглянуть в глаза его. Он подскочил к нему и быстро выхватил из его рук бумагу.

– Знаешь ли ты, дед, кто перед тобой стоит? – спросил Пугачев и подбоченился.

Долгобородый, богатырски сложенный Пустобаев взглянул на Пугачева мутными, будто пьяными, глазами и громогласно сказал:

– А откуда ж мне было знать-то, батюшка?.. Мы люди подначальные. А начальство нам все уши прожужжало: Пугачев да Пугачев...

– Совести в тебе нет, старик, – сказал Пугачев. – Начальству веришь, а народу, что за царем идет, не веришь.

– А вот теперича я, хошь и стар, а вижу: как есть государь ты, ваше величество... Я, пожалуй, в согласье... того... послужить тебе.

– Пошто же ты раньше вольной волей не пришел к моему царскому имени? Ведь ты только тогда пришел и царем признал меня, когда на аркане тебя привели...

– Винюсь, батюшка... Маху дал, – сказал старик, и большая борода его затряслась.

– Ну, так повесить всех четырех, – приказал Пугачев. – Пускай восчувствуют, как мимо меня в Оренбург гулять. Вздернуть!

Шигаев и другие степенные яицкие казаки стали упрашивать Пугачева помиловать старика Пустобаева и молодого мальчишку, яицкого казака Мизинова.

– Пустобаев, ваше величество, невзирая, что стар, а начальство чинами не жалует его, по сей день в рядовых он, – сказал Шигаев, помахивая ладонью по своей надвое расчесанной бороде. – Как бунт был, старик-то войсковую нашу руку держал.

– Помилуй, батюшка! – гаркнул Пустобаев и пристукнул себя кулачищем в грудь. – Служить буду верою-правдою!

От его трубного голоса у Пугачева зазвенело в ушах. И все ласково воззрились на поднявшегося огромного, как матерый медведь, деда. Сердитые глаза Пугачева улыбнулись.

– А тебе, малец, столькой год? – спросил он Мизинова.

– Это мне-та? – со страху кривя рот и подергиваясь, проговорил Мизинов. – Мне в Покров семнадцать сполнилось. Лета мои не вышли еще, а вот Симонов... это самое... как его... забрал меня в казаки.

– Ну, ладно, молодой ты. С тебя и взыску нет. Живи! И ты, старик, здоров будь. Идите с Богом. Николаев, проводи их. Накормить, напоить вдосыт! И коней вернуть. Ну да уж и вас двоих милую. Идите все четверо. А где этот... ноздри рваны у которого?

– Я здеся-ка, – нехотя выдвинулся из толпы Хлопуша. Он возвышался над всеми на целую голову.

– Взять его под караул. Опосля сам вызову его. Покрепче подумай, с каким умыслом шел ко мне, – обернулся к Хлопуше Пугачев. – Не оправдаешься – не взыщи, только ты и свету видел. Почиталин! Пойдем-ка разберемся в бумагах, что от Рейнсдорпа с ним присланы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru