Крепость пришла в смятение. Всех солдат, молодых и старых, выгнали из казарм, поставили под ружье вдоль крепостного вала, канониры с бомбардирами разместились на деревянных раскатах возле тринадцати медных и чугунных пушек. Тридцать стариков, сказавшись больными, залезли спасаться в казармах под нары, но свирепые капралы обнаружили их и погнали на фронт палками. В обывательских домах – немолчный плач женщин, перебранка: всех мужчин, способных носить оружие, приказано сгонять на защиту крепости. Всюду ропот, недовольство, слезы.
Слезы, уныние и в дому коменданта. Лидия Федоровна в траурном черном платье сидит в обнимку с матерью в спальне. Обе безмолвно плачут. Как ни доказывал им комендант Елагин, что крепость безопасна, у них неистребимое предчувствие страшных бедствий.
– Маменька, сестрица, не бойтесь, – вбежал шустрый семилетний Коля. За его поясом – деревянный кинжал, в руке – копье, конец которого обтянут свинцовой китайской бумагой из-под чая. – Бригадир Билов приказал всем своим казакам выйти из крепости да рассыпаться по степи. Сотник Падуров уж повел казаков. Я тоже побегу, догоню да рассыплюсь... – и мальчик воинственно потряс копьем. – Маменька, дозвольте!
– Только тебя там не хватало, – сказала мать, моргая красными глазами. – Подай-ка нашатырь в бутылочке.
Подавая нашатырь, черноглазый Коля говорил взахлеб:
– Не плачьте, маменька. У нас еще тысяча... У нас одних казаков при Падурове шесть сотен. А Падуров... молодчина! Он мне чего-то подарил... Лидка, пойдем покажу.
– Это что еще за Лидка! – оборвала его мать.
– Он мне леденчик подарил... Видишь, Лидуха? И еще чегой-то. Пойдем, – и он подмигнул сестре.
Мальчик чувствовал себя взрослым и, подражая отцу, старался, как умел, подбодрить женщин, но его маленькое сердце все же тревожно билось и страдало.
В соседней комнате послышались грузные шаги коменданта.
– Мать, выйди-ка сюда...
Крепкая, приземистая комендантша сорвалась с места и, звеня висевшими у нее за поясом ключами, проворно выкатилась за дверь.
– Лидка, на... – и мальчик, косясь на дверь, сунул сестре записку. – От него это...
Лидия развернула вчетверо сложенную четко написанную бумажку и прежде всего отыскала подпись: «Тимофей Падуров». Сердце ее болезненно сжалось, густые брови в изумлении приподнялись. «Несравненная, бесценная Лидия Федоровна. Я знаю, что вас постигло неутешное горе. Я ласкаю себя мыслью помочь вам, но путей к тому не ведаю...»
Ее рука с недочитанным письмом упала на колени, кончики побледневших губ обвисли, веки задрожали, голова поникла.
– Чего, чего, чего он пишет-то? – подметив волнение сестры, зачастил смутившийся Коля.
Но вот в спальню мрачной тенью, шатаясь, вошла комендантша. Закрыв пригоршнями мокрое от слез лицо и шатаясь, она завыла:
– Кормилец-то наш, желанный-то наш, отец-то наш...
– Маменька! – обомлев, вскочила Лидия. – Маменька, что стряслось?
– Чистое белье надел... К смерти приготовился...
Женщины бросились друг дружке на шею, громко зарыдали.
– Да ну вас совсем, – часто замигав, жалобно сказал мальчик, острые плечи его быстро поднялись и опустились. – Бабы какие... Воют и воют целый день... – Он укоризненно покосился на женщин, но глаза его вдруг залились слезами. Он бросил копье, сорвавшимся цыплячьим голосом закричал: – Только и плачут, только и плачут!.. – и, кривя рот, всхлипывая, побежал к выходу.
– Стой, Николенька, – поймал его вошедший в спальню отец.
Полковник был в новом мундире, при всех орденах. Седые волосы всклокочены, мужественное лицо бледно, губы подергивались, меж бровями вертикальная врубилась складка.
– Ну вот... Только вы ничего не опасайтесь... Ну вот... страшного ничего. Крепость устоит да еще и побьет супостатов-то. А все ж таки... на всякий случай... По закону христианскому благословить хочу. Ну, Лидочка...
Дочь, вся сотрясаясь, опустилась на колени, обняла ноги отца, прижалась пылавшей щекой к его новым, начищенным ботфортам со шпорами.
Мальчик стоял тут же. Он старался осмыслить происходящее. Но слезы застилали свет. Он видел, как лицо сестры исказилось мукою, как у отца дрожат колени и подергивается правая щека. Мальчик шевельнул плечами и вытер отсыревший нос рукавом рубахи.
Трижды перекрестив и поцеловав дочь, старик Елагин обратился к жене.
– Прощай, старушка, – выдохнул он и громко зафыркал носом. – Да ты не страшись. Бог милосерд. Все обойдется, как нельзя лучше. Тридцать лет прожили с тобой. Прощай, старенькая... – В широкой груди его захрипело.
– Прощай, Федор Павлыч, прости меня.
– Прощай, касатка моя!
– Прощай, Федор Павлыч, батюшка! – Какими-то отрешенными глазами она с благоговением смотрела в его лицо, как на икону. Он обнял ее. У старухи дрожал подбородок, дрожали ноги, дрожала душа.
Полковник подозвал сына. Мальчик быстро справился с собой, перестал плакать и, вплотную придвинувшись к отцу, стал рассматривать изящные, с золотом и эмалью, кресты на груди отца.
– Ну вот, Николай... Ты мужчина. Не куксись.
– Я ничего... я... я...
– Учись, слушайся, уважай старших. Завсегда будь мужественным, храбрым. А как подрастешь, имей попечение о сестре, о матери. – У старого полковника кривился рот, трепетало правое веко. – И... завсегда будь верен царю, отечеству... как и отец твой... Прощай.
Пять сотен оренбургских казаков приказанием Билова рассыпались по степи. Сбоку, то бросаясь вперед, то возвращаясь, гарцевал сотник Падуров. Этим маневром Билов рассчитывал задать мятежникам страх: пусть видят злодеи, сколь велика сила защитников.
Стал гулять ветерок, пыль понеслась, хвосты лошадей задирались в сторону крепости. На вал, к тому месту, где было начальство, взобрался козлиной тропинкой священник в епитрахили, с крестом и Евангелием. Он прочел краткую молитву, окропил пушки и воинов, осенил крестом Билова с Елагиным, офицеров и всех защитников. Коля таскал за ним кадило и медный кувшин со святой водой.
– Отец Симеон, осените святым крестом казаков в поле, – громко сказал Елагин. – Глядите, на них набегают мятежники.
Действительно, подскакав к отряду Падурова сажен на тридцать, пугачевские всадники дали по казакам ружейный залп. Два казака упали, задетая пулей лошадь, взлягивая задом, понеслась по степи и брякнулась на землю.
Отец Симеон высоко воздел руки с крестом и, троекратно осеняя поле брани, во всю мочь запел:
Взбранной воеводе – победительная!
Яко имущая державу непобедимую...
От всяких нас бед освободи, да зовем ти...
Наблюдавший в подзорную трубу Билов вдруг заорал не своим голосом:
– Ах он... так его! Измена!.. О Бог мой... Измена... Стреляйте в него, стреляйте!.. Пушка! Пушка!..
– Измена! – закричал и Елагин.
«Измена, братцы, измена...» – прошумело по всему гарнизону.
– Измена! – крикнул не то испуганно, не то восторженно и семилетний Коля, улепетывая домой с известием, которым он собирался удивить мать и сестру. – Измена, измена! Падуров злодеям передался. И все казаки. Измена! – без передыху кричал он, бросив медный кувшин и крутя кадилом, как пращой.
...Падуров выхватил белый платок, замахал нападающим: «Стой! Стой!» Затем он скомандовал казакам построиться по сотням, и всем гамузом с криком «ура», со склоненными пиками оренбуржцы двинулись в сторону пугачевцев.
– Ур-ра! Ур-ра!.. – охрипшими от радости глотками встречали новых друзей пугачевские конники.
Со свитой подъезжал Пугачев. Падуров соскочил с коня, обнажил голову.
– Рапортую, государь! – молодецки гаркнул он и, всматриваясь в чернобородое лицо Пугачева, мысленно ухмыльнулся: «Вот так Петр Федорыч... Хоть бы бороду обрил». – Рапортую: пять сотен оренбургских казаков бьют челом вашему величеству, просят принять их под высокую царскую руку.
– Благодарствую, – проговорил Пугачев, окидывая орлиным взглядом бравую фигуру Падурова. – Кто таков?
– Сотник Тимофей Иванов Падуров.
– Так будь же моим полковником! Господа оренбургские казаки, вот вам полковник ваш!
– Ур-ра! – заорали только что передавшиеся казаки, швыряя вверх шапки.
Тут с крепости грянули, одна за другой, одиннадцать пушек.
– Ого! – сказал Пугачев и, прищурив правый глаз, свирепо покосился на крепость.
С присоединением казаков Падурова силы Пугачева значительно окрепли. Емельян Иваныч решился на штурм крепости. Часть войска под начальством старика Андрея Витошнова он направил на Татищеву, с низовой стороны реки Яика, а сам двинулся сверху по течению.
Однако Билов и Елагин удачной пальбой из пушек и ружей успели отбить обе атаки.
– Стой, детушки, – сказал Пугачев, когда обе его части сошлись вместе. – Не гоже нам зря ума людей терять. А умыслил я тактику. Нужно ветер запрячь, чтобы помогал нам, детушки. Ишь, кожедер, завихаривает...
Падая с гор и все усиливаясь, ветер дул прямо на крепость.
– С нами Бог, – весело щуря то правый, то левый глаз, проговорил Пугачев и приказал поджечь наметанные возле крепостных стен большие стога сена.
Взнялось, закрутилось, пыхнуло в разных местах пламя. Ближняя к крепости степь сразу оделась в огромные шапки огня.
– Ги! Ги! Ги! – радуясь огню, как малые ребята, гикали, приплясывали татары, казаки, калмыки. – Нишаво, нишаво, бульно ладно...
Озорной ветрище, крутясь и воя, налетал на шапки, с шумом ощипывал с них косматые золотые перья. Шапки дрожали, качались, таяли, никли к земле. В густых клубах розоватого, черного, желтого дыма, отрываясь от шапок, летели на крепость жар-птицы. С вихрем ветра, дыма и пламени, распушив золотые крылья и хвост, жар-птицы садились на соломенные крыши сараев, амбаров, хибарок, стоявших впритык к крепостному тыну. И в одночасье деревянные стены крепости были охвачены огнем.
– Вот так бачка-осударь! – восторженно прищелкивали языками татары. – Бульно хитро... Якши, якши!..
В крепостной церкви забили сполох. На валу рассыпалась мерная дробь барабана. Гарнизонные солдаты, защитники крепости, таращили на пожар глаза, в смятенье бормотали:
– Глянь, глянь, огонь за стены перелетывает. Пропали мы и все наше жительство!
Иссиня-желтое пламя коварно и ласково гладило, щупало темные бревна крепостных укреплений. А налетевший порывистый ветер мигом раздувал вялое пламя в прожорливую бурную силу. Стены до самого верха, до батарей запылали. Загорелись крепостные ворота.
– Горим, горим! – завопили впавшие в отчаянье солдаты. А те из семейных солдат и вольных людей, которые жили оседло в хибарках и лачугах, уже больше не слушая приказаний начальников, побежали спасать свое добро и семейства.
Но многие солдаты, кое-кто из бомбардиров, живших в казармах, остались на месте. Зарядив пистолеты, пищали и ружья, они делали вид, что готовы к отпору врага.
Елагин и особенно Билов пришли в крайнее замешательство, не зная, что предпринять. Билов дрожал, оплывшее лицо его стало иссиня-белым.
– Пали! Пали! – кричал охрипший Елагин.
Но палить было некуда: густым дымом заволокло все пространство, а снизу, цепляясь багровыми когтями, ползло по стене вверх пламя, и земля под ногами тлела. Воздух накаливался. Было нестерпимо жарко. Солдаты срывали с себя сермяжные куртки, кутали в них головы, пятились от огня.
Пушки что было силы гремели впустую сквозь дым и огонь. Внизу, под самой стеной у горевших ворот, полковник Елагин внезапно услышал зычный выкрик:
– Де-е-е-тушки!! На штурм!.. На слом!..
Это, привстав на стременах, подавал команду сам Пугачев, и в его голосе было столько силы и власти, что, помимо воли, сознание полковника пронизала мысль: уж не есть ли это в самом деле российский престолодержатель?!
Ломая деревянные рогатки, заслоны, надолбы, пугачевцы вслед за вождем своим прокладывали дорогу к воротам.
– На слом! На слом!.. – гремели освирепевшие голоса.
В крепостном поселке шум, гам. Бабы, солдатки, ребята, переругиваясь и гайкая, волокут из горящих жилищ всякий скарб, выгоняют со дворов скот, бегут с ведрами за водой. Дурным голосом мычат коровы, заполошно визжат свиньи, скачут, как угорелые, козлы. А набатный колокол все гулче, все отчаянней. Но вот загорелась церковь, и колокол смолк. Пожар разгулялся среди крепостных построек не на шутку.
– Господин полковник! – подскакивал к задыхавшемуся в дыму Елагину то один, то другой офицер. – На казармах воспламенились крыши, церковь горит, канцелярия горит... Вашему дому угрожает огонь. Что делать?
– Стрелять, вот что! Соблюдать присягу!..
На лысую голову, на жирный, в складках, загривок Билова старый солдат льет из ведра холодную воду. Билов отфыркивается, бормочет: «Боже мой, Боже мой, подобный крепость потерять... Я никогда не питал надежды на этот франт Падуров, но... крепость!» И закричал истошно:
– Елагин! Где полковник Елагин?
А полковник в это время подбежал с горстью верных солдат к самому краю вала, выхватил пистолет и страшным, лающим голосом командовал:
– Залп! Залп!
Солдаты, три офицера и Елагин стреляли вниз, в дым, прицеливаясь по буйным крикам осаждающих.
– Забей пули! Сыпь на полку порох! Залп! Залп!.. – кашляя и плача от едкого дыма, командует Елагин.
Вот снизу, из клубов густого дыма, ударил ответно дружный залп, два солдата упали, остальные, оробев, скатились с вала.
По тесовой, поросшей лишайником крыше каменного дома Елагина бесстрашно сновала приземистая комендантша. В мужских бахилах, в короткой старой юбчонке, в овчинной кацавейке и порыжевшей солдатской шляпе, она со старым денщиком торопливо устилает верблюжьими кошмами обращенный к пожарищу скат крыши. В воздухе жарко, как в печке.
– Давай воды! Давай воды! – подбежав к торчащей над крышей пожарной лестнице, сколоченной из жердей, звонко кричит комендантша, обливаясь потом.
Кухарка, два солдата и чернобородый конюх таскают из колодца воду, ведро за ведром подают наверх. Комендантша все позабыла – что с мужем, что с сыном, что с дочерью; с внезапно явившейся силой она хватает ведра и, позвякивая связкой ключей у пояса, опрокидывает воду на крышу и снова швыряет ведра вниз: «Давай, давай!..»
...Кругом треск, грохот, пламя, дымище. Вдруг гулко ударила пушка, а следом – крики, стоны, страшная брань. Это полковник Елагин, подтащив с солдатами пушку вплотную к горящим воротам, поджег запал, пушка взревела и ахнула картечью в толпу ринувшихся на штурм пугачевцев.
В Елагине нет страха, он больше не помнит себя. Туман или дым вокруг него, пожар или молнии, рев пушек иль громовые раскаты – все спуталось в его сознании. Он был в состоянии мрачного бешенства.
– Пли! Пли! – исступленно хрипел он, вперяя обезумевшие глаза в то ужасное и неодолимое, что было смертью. Мстительно вскинув кулаки, полковник скрипел зубами и, ничего не поняв, не успев даже почувствовать боли, рухнул на землю. Пронзенное массивное тело его было тотчас же подмято мчавшейся с диким ревом конницей.
Началась резня. Всюду сверкают ножи, кинжалы, острия топоров. «Режь, бей, коли!» Страшные чернобородые, рыжебородые, усатые, бритые лица. Зубы стиснуты или злобно оскалены. В накаленных яростью глазах забвенье всего, чем перед тем жили, радовались и печаловались люди. Дым, огонь, лязг сабель, жалобное ржанье раненых коней, стоны падающих солдат... Штык порет сердце, выстрелы, выстрелы, визгливые выкрики, протяжные ругань, проклятия.
Солдаты побросали оружие – их сотни три, – вскинули руки, кричали: «Сдаемся, сдаемся!»
...Комендантша, забыв семью и себя, стреляла через окно чердака по бегущим врагам. Возле нее три ружья и две пары пистолетов. Выстрелы метки, вот двое свалились – казак и татарин, за ними еще и еще.
Скачет Падуров, что-то кричит. Комендантша, хищно прищурясь, взяла его на прицел... Она стреляла без промаха. Но тут кто-то схватил ее за волосы и поволок по узкой лестнице вниз: «А-а, ведьма чертячья!»
...И снова пронзительный, на всю крепость, голос Пугачева:
– Де-е-тушки! Воинство мое! Пожар туши! Кое водой заливай, кое землей забрасывай... спасай погреба с порохом. Государеву казну спасай! Рви огню голову!
Из конца в конец сотни глоток подхватывают:
– Заливай! Государь приказывает!..
Дружной работой огонь сбили быстро. Ветер затих, воздух стал неподвижен. Дым помаленьку рассеялся.
Больше трехсот плененных солдат гнали пугачевцы в свой лагерь, за полверсты от крепости. Пленным отрезали косы, привели к присяге, переименовали в «государевы казаки».
На крепостной площади, возле церкви, качались на виселице бригадир Билов и комендантша Елагина.
Вскоре из крепости прибыл в свой стан Пугачев. Ему представили толпу пленных офицеров, приказчиков соляных складов, казначея, мелких торгашей. Среди пленных была и Лидия Федоровна Харлова с семилетним Колей. Их нашли на чердаке у просвирни.
Сотник Падуров не имел возможности даже перемолвиться с Харловой. Бледный, взволнованный, он стоял позади государя, сидевшего на табурете под деревом.
Пугачев приказал всех офицеров и одного из приказчиков повесить. Иван Бурнов, набычась, подошел к обреченным и погнал их в сторонку. Никто из смертников о помиловании не просил.
Пугачев подал знак. К нему подвели Харлову и ощетинившегося, как зверенок, Колю, за поясом у него – деревянный кинжал.
Лидия Харлова в черном платье с приставшей к нему сенной трухой. Она остановилась в пяти шагах от Пугачева и, с омерзением взглянув на него, низко опустила голову. Левая щека ее запачкана сажей, платье местами разорвано, обнажилось круглое белое плечо.
– Ну, здравствуй, красавица, – сказал Пугачев, – кто ты, откуда и как попала сюда?
Падуров, встав лицом к Пугачеву, с волненьем сказал:
– Дозвольте, ваше величество... Это дочь коменданта Елагина со своим братом, вдова коменданта Нижне-Озерной – Харлова. Прошу милости вашего величества отдать их под мое защищение.
Харлова взбросила голову, широко распахнула на Падурова глаза. Пугачев сидел, чуть нагнувшись, оперев локоть о колено, и покручивал бороду.
– Негоже, полковник Падуров... – косясь то на Падурова, то на Харлову, проговорил он. – Да ты воином прибыл ко мне, али... бабьим заступником?.. Давилин! Прикажи отвести эту с мальчишкой в мою палатку, – сказал он и, обратясь к остальным пяти пленным: – А вы будьте моим именем вольны, идите с Богом по домам. На вас вины не зрю.
Из крепости утром прибыл сержант Николаев.
– Ваше величество! Деньги в сумме двух тысяч трехсот семидесяти трех рублей пересчитаны и опечатаны. Как изволите распорядиться?
– Дайте-ка нам с Падуровым коней, – приказал Пугачев. – А ну, полковник, айда за мной в крепость казну принимать.
Подъехав к канцелярии, оба всадника соскочили с седел. Обиженный государем Падуров был хмур и зол. Пугачев похлопал его по плечу и, подмигнув, сказал:
– Не хнычь... Крепость-то наша... Льзя ли, нельзя ли, а пришли да взяли! Так-тося, полковник. – Он сказал это столь задушевным голосом и столь милостиво при этом улыбнулся, что впавший в уныние Падуров сразу повеселел.
При виде вошедшего царя все бывшие в комендантской канцелярии встали, бросили на пол дымившиеся козьи ножки, низко поклонились ему. Атаман Овчинников и полковник Творогов доложили государю, что казенные деньги пересчитаны, а на складах проверяется амуниция, фураж, харч, оружие.
– Чтоб всему списки были сготовлены, – сказал Пугачев. – Это, Почиталин, твое дело! С тебя взыск будет. Как перепишешь, мне подашь.
Ваня Почиталин поклонился, Пугачев велел при нем сызнова пересчитать деньги. «Денежка счет любит», – сказал он, а когда все было кончено, мешок с медью и сума с серебром и золотом опечатаны, он приказал всем удалиться, кроме Падурова.
– Запри дверь, – сказал ему Емельян Иваныч.
Канцелярия коменданта – большая горница с низким потолком. Обшарканные задами и спинами стены грязны. На некрашеном полу окурки, плевки, мусор, несмываемые брызги чернил. На стене прокопченная большая карта России, указ Военной коллегии, чертежи пушки и гаубицы. Возле писарского стола на гвозде нитки для сшивания дел, линейка, огромные ножницы. Портрет Екатерины снят с простенка, брошен в угол, на его месте стоят со связанными крест-накрест древками государевы знамена.
Пугачев с Падуровым перешли в кабинет коменданта. Здесь уютнее, чище. Пугачев сел в комендантское кресло за широкий стол. Он ножницами остриг кончик гусиного пера, стал чистить им под ногтями.
– Веришь ли ты в меня, Падуров? Признаешь ли правое дело мое? – неожиданно и как бы между прочим спросил он казака.
– Я присягу вам чинил, ваше величество, – негромко ответил Падуров. – Если б в дело ваше не верил, супротив бы вас шел, а не с вами, как ныне.
– Благодарствую, – проговорил Пугачев глухо. – А коли веришь, помоги, брат. Ты, вижу, человек здешний, бывалый, вот и в депутатах государственных хаживал...
– Сей знак свидетельствует о моем депутатском звании, коего я не лишен и поныне, – и Падуров показал Пугачеву висевший на груди золотой жетон Большой комиссии.
– Добро, добро! – Пугачев, наморщив нос, с любопытством рассматривал значок, даже поколупал его ногтем. – А я в таких книжных людях, как ты, нужду имею шибкую, полковник. Служи!
– Усердно благодарю, ваше величество, – откликнулся Падуров. – Готов служить.
– Ну а чего да чего ты в депутатах делал-то? – спросил Пугачев, расстегивая ворот и отдуваясь.
Падуров, не торопясь, начал рассказывать о том, как в 1767 году повелением Екатерины созвана была в Москве Большая комиссия для выработки Нового уложения, то есть основных законов. В Москву съехалось тогда пятьсот шестьдесят четыре депутата. Вот в их-то числе и был депутатом от Оренбургского войска сотник Падуров. Заседания Большой комиссии продолжались целых шестнадцать месяцев. За это время Падуров познакомился со многими депутатами, почасту беседовал с ходоками-крестьянами из разных мест России. Пребывание в Москве, по словам Падурова, пошло ему на большою пользу: увеличились его знания о бесправном положении крепостных крестьян и заводских работных людей, о роли вельмож в стране, а также крупного и мелкопоместного дворянства, о торговом сословии.
– Одним словом, ваше величество, чрез депутатство свое я совсем иным человеком стал. Будто бы с горы высокой посмотрел на жизнь отечества своего... Раньше-то ко всему равнодушен был и никакого любопытства к жизни не имел, жил и жил, как дикий козел в степу. Опосля того задумываться начал – что, да почему, да нельзя ли, мол, каким-либо способом рабскую жизнь нашу хотя бы на малую толику облегчить.
– Во! – вскинул Пугачев указательный палец. – Дело балакаешь, полковник, дело!
– А сняли бельма с моих глаз два офицера-депутата – век не забуду их – Козельский да Коробьин. Светлые головы, дай им Бог! Они за мужика, ваше величество, стояли, да ведь как! Без трусости, без малодушия. Опричь того, много вольных речей и от прочих депутатов наслушался я...
– Ишь ты, ишь ты, – поддакивал Пугачев, то прищуривая, то открывая правый глаз.
– Матушка Екатерина уж и сама не рада стала, что народ с России собрала да допустила говорить по-людски. А испугавшись, повелела работы Большой комиссии закрыть якобы по причине начавшейся войны с Турцией, – вздохнул Падуров.
– Коварница... Ах, коварница... Да ведь я знаю ее ухватки-то лисьи, знаю, как она хвостом-то долгим следы горазда заметать.
– Правда ваша, государь. И промеж депутатов оное мнение о матушке втайне разглашалось. И ничего путного из ее затеи не вышло: поводила-поводила депутатов за нос да и по домам отправила. Но все же, я чаю, мозги-то у многих через пребывание в Москве проветрились. А сие, государь, России на большую пользу.
Пугачев молчал, присматривался к темноусому статному Падурову, как бы взвешивая: хитрит казак или и впрямь душу открыл настежь. «Нет, кажись, нашего поля ягода», – подумал Пугачев и молвил:
– Я окраину эту оренбургскую не больно явственно знаю, не бывывал здеся. И выходит шибко пакостно: замест того, чтобы армию свою вести, плетусь туда, куда ведут меня. А гоже ли это, подумай-ка, полковник?
– Сие дело поправимое, ваше величество. Дозвольте... – Он заглянул в один шкаф, в другой шкаф, порылся на полках, вытащил кучу чертежей и, найдя нужную карту, раскинул ее перед Пугачевым.
– Вот план расположения сторожевых линий всего Оренбургского края.
Глаза Пугачева пытливо насторожились. Он с напряжением принялся слушать казака, вникая в каждое его слово.
– Вот это город Оренбург с крепостью.
– Где? – Пугачев, посапывая, уткнулся в план.
– А вот! – указал карандашом Падуров. – Извольте видеть... На запад от Оренбурга идет самарская линия укреплений до самой Самары.
– Где Самара?
– Вот Самара. Он нее идут крепости Борская, Бузулукская, Сорочинская, Чернореченская и другие – вплоть до Оренбурга.
Пугачев долго рассматривал местоположение этих «фортеций». Падуров далее стал указывать на линию крепостей к югу от Оренбурга, через Яицкий городок до Гурьева у Каспийского моря, и к западу – до крепости Орской.
– Всего тогда было выстроено, государь, сто четырнадцать укреплений.
– Скажи на милость, сколь много... Сто четырнадцать! – воскликнул, подняв брови, Пугачев. – А вот ответь мне, кто оные крепости строил, когда и по какой нужде? Я чаю, уж не Петр ли Великий, дедушка мой, спроворил?
Падуров покосился на «внука» Петра Первого, сказал:
– Нет, государь. Почитай, все крепости и самый город Оренбург основал лет тридцать тому назад начальник Оренбургского края, генерал Неплюев. Тогда этот край только-только завоеван был нами. А ради чего строились тут крепости, доложу вашему величеству как-нито после, ныне же страшусь притомить вас, разговор долог будет...
– Толкуй безотложно... Открой мне очи! – Пугачев смутился слетевшим с языка признанием темноты своей и опустил взор. Затем взглянул на собеседника и, видя все то же, исполненное доброжелательством, лицо его, заговорил потеплевшим голосом: – Я, ведаешь, во дворце-то многому учен, да, горе, – не тому, чему надобно. А как, чуешь, довелось мне от Гришки Орлова бежать да сколько лет по Руси-то во образце мужичьем скитаться, так я, веришь ли, все перезабыл. Не токма разные там хитрые науки, а и по-немецкому байкать запамятовал. Во, брат Падуров, как!.. Ну и напредки скажу тебе: не жалею об этом... Не жалею и не жалею, – повторил он и глубоко, всей своей широкой грудью, передохнул. – Я, брат Падуров, как в народе жил, таких наук набрался, что они там, в Питере-то, во дворцах-то, чихать смущаются... от моих наук-то. Я всю Россию на них опрокину! Наука у меня твердая! Ась, ась?
Он все еще не спускал с Падурова пристальных, как бы выщупывающих глаз. Падуров чувствовал, что ему немедля нужно успокоить этого насторожившегося человека. Да, успокоить, заверить его в своей преданности. И, чуть помешкав, он сказал, глядя, как в бездонный колодец, в большие темные глаза Пугачева:
– Я так полагаю, ваше величество, что и дед ваш, Петр Первый, тем и могутен был, что народа не гнушался, и, подобно вам, от народа сирого науки перенимал...
– В прицел, в прицел брякнул! В самый прицел! – обрадованно закричал Пугачев и всем корпусом отвалился в кресло. – Ну, сыпь дальше, сказывай.
– Как только Оренбургский край был завоеван, начался грабеж местных земель русскими промышленниками. Взять, к примеру, Белорецкий завод братьев Твердышевых. Оный завод купил у башкир семьсот тысяч десятин земли с лесом и без леса за шестьсот рублей, то есть за тысячу десятин уплатил меньше чем по рублю, или за медную копейку – двенадцать десятин.
– Ая-яй... Пошто же они, дураки, за такую пустяковину продавали-то?
– Насильно, ваше величество. А которые не соглашались – тех в тюрьму.
– Ах, трясучка их забери... Злодеи... – причмокивая, Пугачев сокрушенно покачал головой.
– Опричь того, насмелюсь сказать вам, что татарская беднота страдает, пожалуй, еще горше, чем башкирская. Богатые татары-помещики, ваше величество, владели огромными землями, правительство закрепощало за ними землепашцев-татар, – продолжал Падуров. – Наиболее богатые помещики-татары возводились в дворянское достоинство.
– Ишь ты, богатые возводились, – желчно сказал Пугачев. – А вот мы бедных учнем возводить! А всех великих графов, злыдней проклятущих, на рели вздернем! – И Пугачев пристукнул кулаком в столешницу.
Падуров, не торопясь, рассказал Пугачеву, что и прочим народностям живется тоже несладко. Недаром всего лишь два года тому назад сто семьдесят тысяч калмыков, покинув родные степи, откочевали в Персию.
– Видать, на тутошних раздольных степях только богатым просторно жить-то, а бедному люду... тово... шибко ужимисто.
– Так, государь, – склонил Падуров голову. – Такожде тесно и на Южном Урале, где вельможи да купцы начали заводы строить. Горные промыслы год от году приумножались, а посему и земля под заводы все больше да больше урезывалась у башкирцев. Особливым же хищником был граф Петр Шувалов с родственниками да приспешниками.
– Ну вот, ну вот, – сказал Емельян Иваныч и, опустив подстриженную «в кружало» голову, отдался малое время раздумью. – Все иноверцы, такожде и мужики русские, – проговорил он, – шибко утесняются правителями, да барами с купечеством, да судьями лихими. Люто претерпевает народ. Эх, ты, горе, горе! Слышь, полковник... Вот ты про башкирцев сказывал. Это когда же у них растатурица-то была, мутня-то?
– А последнее восстание возгорелось, ваше величество, двадцать лет тому назад. Обиженные башкирцы по душевной простоте верили в могущество императрицы Елизаветы, что даст им заступление. Они трижды засылали к ней депутацию, но всякий раз депутатов схватывали еще в Башкирии, местные власти срубали им головы. После сего мулла Батырша Алеев разъезжал по Башкирии, подбивал башкирцев да татар с киргизами на священную войну против поработителей. Тогда оренбургский губернатор Неплюев, скопив военную силу, измыслил натравить народ на народ. Когда башкирцы и киргизы затеяли меж собою распрю, генерал Неплюев этим коварно воспользовался. И восстание было потоплено в крови. Погибло тогда шестнадцать тысяч убитыми, четыре тысячи брошено было в тюрьмы, у трехсот человек отрезаны носы и уши, семьсот деревень сожжено.
– Так, так! Хм... – угрожающе вымолвил Пугачев, набрал полную грудь воздуху, надул щеки и с шумом выдохнул.
– Вот, государь, как доднесь обстоит дело, – закончил Падуров. – А башкирцы да и другие народы, я сам слышал, давно толкуют промеж собой: «Носится, мол, слух, будто на государственный престол мужской пол взведен будет замест бабьего. В то время, мол, какой ни есть милости просить постараемся. И что мужской пол царских кровей – это, мол, спасшийся от смерти император Петр Федорыч Третий».
Пугачев согласно кивнул головой и, все так же отдуваясь, медленно прошелся по канцелярии.
– Приготовьтесь, государь! – с волнением возгласил Падуров. Ему вспомнились громкие складные речи знаменитого князя Щербатова в московской Грановитой палате, и, выбирая слова, он произнес приподнятым голосом: – Думается мне, что шествие вашего величества яко царя и заступника всех обиженных будет зело успешно.