bannerbannerbanner
Емельян Пугачев, т.1

Вячеслав Шишков
Емельян Пугачев, т.1

3

Такова была помещица Дарья Салтыкова – редкий тип исключительной человеческой жестокости. За семь лет вдовства она успела убить или до смерти замучить сто тридцать восемь человек, главным образом «женок и девок».

Почему же несчастные крепостные люди так безропотно и на протяжении стольких лет переносили разбой своей изуверки-барыни? Ответ прост. На судебном процессе ее крепостные в один голос показали, что они не смели пикнуть против своей лютой госпожи, так как были ею вконец застращены и всякий час жизни своей чувствовали себя приговоренными к смерти.

Впрочем, и среди них встречались смелые головы. В московский Сыскной приказ трижды являлись ее крепостные с жалобой, но так как полицейские власти были Салтычихой подкуплены, то всякий раз дело кончалось тем, что доносителей, якобы за ложный донос, нещадно били кнутом и ссылали на каторгу.

Но вот, летом 1762 года, вскоре после вступления на престол Екатерины II, двум дворовым людям Салтыковой удалось подать прошение в руки самой Екатерины. Доведенные до полного отчаяния, крестьяне писали:

«Слезно просим ради имени Божия высочайшим вашего величества всещедрым матерним защищением помиловать, до конца милосердно не оставить».

Екатерина приказала арестовать Дарью Салтыкову домашним арестом. Юстиц-коллегии (министерству юстиции) приступить к производству следствия.

Однако Салтыкова и бровью не повела, она слепо верила в непобедимую силу взятки.

Следствие тянулось шесть лет. Обвиняемая во всех своих разбоях запиралась, а подкупленные приказные изо всех сил старались даже обелить ее.

Наконец за дело принялась сама Екатерина. Она лично просмотрела весь следственный материал, нашла Салтычиху во всем виновной и повелела Юстиц-коллегии предать ее строгому суду.

Юстиц-коллегия вынесла суровый приговор: отсечь Дарье Салтыковой голову, а тело ее, положив на колесо, выставить на позорище народу.

Вот тут-то Екатерине, успевшей к тому времени перебраться со двором в Петербург, пришлось призадуматься. Она сочла для себя опасным казнить смертию столь видную дворянку, состоявшую по мужу в близком родстве с фамилиями Салтыковых, Строгановых, Головиных, Толстых, Голицыных, Нарышкиных... А вдруг представители этих знатных родов кровно обидятся и затаят на Екатерину злобу. И она даровала Салтыковой жизнь.

В указе Сенату от 2 октября 1768 года, называя Салтычиху уродом человечества и подтверждая, что она есть виновница великого числа душегубства среди своих слуг, что имеет она душу совершенно богоотступную и мучительскую, а сердце развращенное и яростное, Екатерина между прочим повелевала:

«Приказать в Москве вывести ее на площадь и, поставя на эшафот, приковать ее к стоящему на этом эшафоте столбу и прицепить на шею лист с надписью большими словами: «Мучительница и душегубица». Когда она выстоит целый час на сем поносительном зрелище... приказать, заключа в железы, отвести оттуда в один из женских московских монастырей и посадить в нарочно сделанную подземную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ниоткуда к ней свету не имела. Пищу ей обыкновенную старческую подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся».

По всей Москве были расклеены публикации о наказании злодейки Салтычихи на Красной площади 18 октября.

На заседании Большой Комиссии было оглашено о сем депутатам.

Вся необъятная Москва поднялась с утра на ноги. Было воскресенье, всюду гудел праздничный благовест больших и малых колоколов, густыми хлопьями первый снег валил, грязная, неряшливая Москва стала нарядной, в одночасье побелела и напудрилась. Весело переговариваясь, большими толпами спешил к Красной площади народ.

Два казацких депутата, сотники Горский и Падуров, тоже направились на любопытное «позорище». Оба молодые, усатые, в подбитых лисьим мехом длиннополых чекменях, в остроконечных, заломанных на затылок шапках, они спускались по Тверской, щелкали орехи и, встряхивая длинными чубами, подмигивали краснощеким молодкам.

Швыряясь снежками и получая подзатыльники от старших, бежали крикливыми стайками мальчишки. На перекрестках красноносые сбитенщики торговали сладким пойлом, черпая его из закутанных ватными одеялами корчаг.

– Дешево, дешево! А вот чашка полушка, с пирогом грош. Налетай, отцы да деды, молодцы да девы!

– Да свежие ль у тя пироги-то?

– Помилуйте-с... самые свежие, третий день пар валит!..

Вдруг вся улица зашумела:

– Везут, везут! – и народ, подобрав полы, бросился к Кремлю, чтоб скорей занять место поближе к эшафоту.

Проскакал рейтар, за ним другой, третий.

– Дай дорогу! С дороги прочь!

Мутно просерела чрез падучий снег команда спешенных гусаров, за ними – шеренга гренадеров с четырьмя барабанщиками впереди, а следом в простых санях-роспусках – разбойница Салтычиха. Она была одета в белый смертный саван, по обе стороны ее сидели с обнаженными тесаками гренадеры. Народ кричал:

– Людоедка! Убивица! Вот сейчас башку тебе срубят с плеч... Сата-на-а...

Окованная кандалами, как бы ничего не видя и не слыша, Салтычиха сидела в роспусках сгорбившись, угрюмо глядела в землю и лишь на ухабах, когда ее встряхивало, хваталась за коленку гренадера. Тюремщики сказали преступнице, что ей оттяпают голову, она страшилась смертного часа, глаза ее погасли, все в ней приникло, опустилось, замерло.

Красная площадь густо набита народом. Конная и пешая полиция, работая тесаками и нагайками, с трудом проложила для процессии дорогу к эшафоту. Крыши торговых рядов, зубчатые кремлевские стены, ларьки, деревья, верхушки возков и карет, окна домов и домишек усыпаны народом. Где возможно было хоть как-нибудь уцепиться, там обязательно торчал человек.

Вот по толпе, как по морю, заходили волны: плечи, головы заколыхались.

– Везут, везут!

Под треск и грохот барабанов Салтычиху ввели на высокий эшафот. Взволнованная до предела, она задыхалась, жадно ловила ртом воздух, ноги не слушались, едва переступали. Воспаленный взор ее суетливо и цепко обшаривал эшафот. Она искала орудия казни. Но ни виселицы, ни плахи с топором... Неужели помилуют? Сердце рвануло, сердце бросило в голову кровь, щекам стало жарко...

Ее приковали к столбу, надели на шею белый картон с крупными печатными словами: «Мучительница и душегубица». Безграмотная, она хрипло спросила чиновника:

– Чего тут прописано?

– А вот услышишь, – ответил тот, и, как только кончили бить барабаны, раздался резкий звук трубы и на всю площадь выкрик:

– Московский наро-о-д!.. Слуша-а-а-ай!

Толпа замерла, разинула рты. Тучный чиновник громогласно и четко стал читать по бумаге сентенцию.

Впервые узнав из сентенции, что Салтычиха замучила насмерть сто тридцать восемь человек, Падуров содрогнулся. И вместе с ним содрогнулась вся площадь, весь народ. Великий гуд прокатился по народу.

Падурова охватила какая-то внутренняя тошнота и в то же время чувство жестокой мести.

– Душегубка... Убивица... Руби ей голову!.. Полосуй ее топором на части, – в тысячи охрипших от ярости глоток вопил народ. – Смерть ей! Смерть!

Падуров взглянул в сверкающие глаза этой необозримой поднятой на дыбы толпищи, на перекошенные гневом рты, на судорожно сжимавшиеся пальцы, и вся душа его наполнилась высоким ликованием: Падуров чувствовал и видел, что он дышит одним дыханием с народом, горит одной с ним местью к врагам своим и что во всем народе точно так же, как и в нем, Падурове, живет единая бунтарская душа и что эта закованная в железища народная душа ждет не дождется своего смелого водителя, чтоб разом разбить цепи рабства.

Падуров захлебнулся каким-то волнующим предчувствием и вместе с народом точно так же потрясал кулаками, так же выкрикивал проклятия: «Смерть ей! Смерть, смерть!»

А чиновник в белом парике тем временем уже кончал указ Екатерины... Итак, изуверке дарована жизнь...

У Салтычихи дрогнули щеки, из груди вырвался с шумом вздох облегчения, гремя цепями, она закрестилась на церковь Василия Блаженного.

Падуров с Горским стояли вблизи эшафота, в кучке бывших дворовых Салтычихи. Грозя кулаками, палками, клюшками, швыряя в злодейку чем попало, дворовые люди издевательски кричали:

– Людоедка!.. Видишь нас? Мы эвот здеся. Иди-ка, матушка-барыня, сюды да помучай нас, слуг своих... Ха-ха!..

– Эй, служивые! Подайте-ка нам эту ведьму... Мясо до костей сдерем!

Салтычиха резко повернула к дворне голову. Глаза ее стали ехидны. Поваренок Федька ловко пустил ей в лицо снежком и, по старой привычке, со страху присел в толпе. Дворня захохотала. Салтычиха, боднув головой, едва промигалась от ослепившего ее снега, вся затряслась. Дворня стала дразнить ее, вихляться, кричать. Салтычиха пришла в бешенство: затопала по помосту сапожищами, безобразно оскалила зубы и, сжав кулаки, рванулась на дворню медведицей, железные цепи впились в нее, столб зашатался, помост затрещал:

– Я вам, сволочи!.. Я вам!.. На колени!..

Палач ударил ее кулаком по загривку.

– Цыть, ты! Смирно стой...

Салтычиха сжалась, всхлипнула, из глаз ее потекли горохом слезы, голова поникла на грудь, на груди картонка: «Мучительница и душегубица».

Народ стал помаленьку расходиться. Падуров, тоже собравшись уходить, негромко сказал стоявшему рядом с ним дворовому человеку в овчинной кирейке с большим воротом: – Вот они каковы, ваши помещики-то. Вешать их надобно...

– Вестимо так! – крикливо, с бесстрашием, ответил тот. – Вешать да головы рубить. Они все звери лютые, господин казак. Все до единого... Вот хошь на святые соборы побожусь...

– Все не все, а есть, – мягким голосом сказал высокий благообразный старик в темном армяке, он без шапки, лысая голова, длинная кольцами бородища.

– Все, все! Вот-те Христос, все, – с горячностью твердил дворовый в кирейке.

 

– Да ты, милячок, не петушись, – так же спокойно сказал благообразный старец. – Я на сгоревший Божий храм десять лет подаянье собирал, всю Русь истоптал лаптями, так уж мне ли этих самых помещиков не знать. Всякие, дружок, помещики водятся. Доводилось мне, миленький, слыхивать и про таких, что и рады бы дать волю мужику, да... – Старик опасливо повертел головой во все стороны, шепотом добавил: – Да царица не велит...

– А-а-а... Ишь ты... Не велит?! – прищелкивая языком, ядовито и насмешливо проговорил низкорослый, с шершавой бороденкой, пучеглазый мужичок, стоявший бок о бок с Падуровым... – Ишь ты, ишь ты... Ха! Погодь, ядрена каша, – засопел он, раздувая волосатые ноздри, – придет пора-времечко, и на мужичьей улице будет праздник... Тогда и спрашивать ее, царицу-то, никто не станет... У-у-ух ты!.. – Он вскинул кулаки, потряс ими в воздухе и, сверкая глазами, низенький, тщедушный, нырнул в толпу.

«Бунтарь... Живая душа...» – подумал про него Падуров.

Прошел час. Разбойницу увезли. Палачи стали бить кнутами и тавром клеймить лбы: дворецкого Салтычихи за то, что был у нее в особой милости; кучера, гайдука и прочих, что пособляли мучительнице убивать людей. Последним драли и клеймили сельского попа за то, что, не донося властям, тайно хоронил умученных дворовых.

Салтычиху тотчас же заключили в подземелье возле соборной церкви Ивановского монастыря, где она и просидела без выпуску одиннадцать лет[48].

По всей Москве долгое время только и разговоров было, что про Салтычиху. Всех острей переживали это происшествие многочисленные московские крестьяне. Доставалось на орехи помещикам, доставалось и правительству, да под шумок, с оглядкой, костили на обе корки и самое Екатерину.

Разные дворецкие, разные лакеи с кучерами из когда-то подслушанных барских разговоров с точностью знали, какому любовнику и сколько крестьянских душ раздарила «сердитая на любовь» матушка Екатерина. По одним подсчетам выходило – миллион, по другим – семьсот с лишним тысяч человечьих душ.

Слышавшие это крестьяне не верили своим ушам – только крестились да вздыхали. – Ну, ма-а-тушка... Вот это так матушка, – ахали они за чарочкой где-нибудь в укромном месте и пускали таким смачным словцом по адресу всемилостивой матушки, что у нее, наверное, в эти минуты горели уши.

Крестьяне еще азартней стали наседать на депутатов, всюду подкарауливали их, толпились возле их квартир и продолжали напористо долбить своих радетелей, как вода долбит твердый камень. Как ни старались депутаты втолковать им, что представителей помещичьих крестьян в Большой Комиссии, к великому сожалению, нету, а в депутатских наказах от государственных и экономических крестьян выставляются лишь мелкие нуждишки землепашцев, однако обитающее в Москве крепостное крестьянское сословие все же неотступно просило:

– Вы нашим именем толкуйте... Мало ли чего в наказах нетути. Наплевать нам на наказы ихние! Мы сами, слава-те Христу, живые люди. Так и не обсказывайте: крепостной мужик, мол, воли требует, земли требует.

Глава VII
Боевые речи

1

Наконец-то наступило время рассмотрению в Комиссии крестьянских дел. Наказ Екатерины, которым надлежало руководствоваться депутатам, был столь хитроумно и туманно написан, что не давал ни малейшей возможности поставить в Комиссии «крестьянский вопрос» по-серьезному. Поэтому в депутатских наказах с мест об уничтожении крепостного права и в помине не было. Были лишь жалобы свободных крестьян (государственных и экономических) на недостаток и плохое качество земли, на свое полуголодное существование, на обременительную барщину, а также на непосильную работу и обсчеты крестьян, приписанных к горному делу, чрез что заводские работники пришли «во всеконечное разорение и нищету».

Все депутаты находились теперь под впечатлением дела Салтычихи. Крупные и среднего достатка помещики заметно присмирели, зато остальные депутаты подняли головы.

Острые прения возбудил весьма важный, коренной вопрос о бегстве крестьян от помещиков.

Граф Петр Иванович Панин, боевой генерал и недруг Екатерины, сделал с места заявление:

– Еще в самом начале царствования нашей всемилостивейшей государыни я лично подал ее величеству подробную докладную записку о причинах вынужденного бегства крестьян от помещиков и о мерах к прекращению сего позорного бедствия, из коих главной мерой я полагал обуздание жестокости помещиков по отношению к своим крепостным. Я ласкал себя надеждой, что мое мнение будет принято возлюбленной монархиней нашей во внимание, но ее величество, не найдя нужным считаться с ним, сочли за благо для отечества сей вопрос отстранить от пресветлых очей своих.

Многие депутаты уловили в словах Петра Панина смелую иронию. А близкие к Панину люди, знавшие неприязнь его к императрице, не могли сдержаться от едва заметной сочувственной улыбки.

После него содержательную речь произнес дерптский профессор Урсинус.

Затем выступил молодой поручик артиллерии Коробьин. Он говорил не со своего места, как обычно, а поднявшись на помост и обратясь к собранию. Лицо его – гордое, открытое, лоб широкий. Взор быстрых, глубоко посаженных глаз то пробегает по рядам вельмож, то упирается во взволнованные лица депутатов от земли.

Бесстрашно обвиняя помещиков в жестокости, он между прочим говорит:

– Есть помещики, которые, промотав пожитки и наделав долгов, продают своих людей. Есть и такие, кои, увидев своего крестьянина, трудами рук своих скопившего себе кой-какой достаток, лишают вдруг, корысти ради, всех плодов его старания. Сожаления достойно взирать на крестьянина, непосильным трудом собирающего себе от земли мало-помалу некий достаток, почитаемый им за бесценное сокровище, в надежде во время болезни своей или старости питать себя и семью свою. И вдруг помещичьим приказом крестьянин лишается всех своих с таким трудом собранных пожитков. – Офицер Коробьин возвысил свой голос и, сжав правую руку в кулак, с особой выразительностью заключил: – Сие есть низкое посягательство на крестьянскую собственность!.. (Среди депутатов-помещиков сильное движение, они сердито сморкаются, кашляют, угрожающе жестикулируют, стараясь запугать Коробьина.) Но он продолжает: – Сие, говорю, угрожает разорением целому государству, ибо тогда только в силе находится общество, когда составляющие оное члены все довольны. От сего их покойствие, от сего и дух, к защищению своего отечества распаляющийся, происходит. Масса народная есть душа государства! – почти выкрикнул он и сделал паузу.

Падуров, слыша эти слова, встал в задних рядах во весь рост, ему хотелось подойти к офицеру и братски обнять его.

– А причиною бегства крестьян, – продолжал меж тем Коробьин, – суть помещики, отягчающие крестьян своим правлением. Яркий пример тому – великие жестокости злодейки Салтычихи.

– Верно, верно! – закричали со всех сторон многие депутаты.

– И для того всячески стараться должно предупредить помянутые случаи, как крестьянам несносные, вредные всем членам общества и государству пагубные. Предлагаю: ограничить законом власть помещиков в доходах со своих подданных, а также оградить крестьянина от корыстолюбия, произвола и насилия помещика.

Сотник Падуров, услыхав сзади себя тихие всхлипы, обернулся и увидел, что у некоторых депутатов-простолюдинов катятся по щекам слезы.

Звонок маршала. Перерыв заседания. Задетые за живое помещики, окружив Коробьина, обрушились на него с упреками.

– Вы, милостивый государь, плохо знакомы с положением дел... Да-с, да-с! Молоды вы еще очень, – кричали они.

– Вы, господин офицер, по неопытности своей, еще не знаете мужиков, – наседали другие. – Мужики порочны по природе, склонны к пьянству, к разбою, к бродяжничеству. Крутые меры надо против мужика, а не послабления.

– Эх, господа, все ваши упреки в мою голову недостойны дворянского звания, – резко прервал их разгорячившийся Коробьин и отошел прочь.

Несмотря на явное недовольство крупных феодалов поведением Коробьина, преобладающее большинство депутатов, даже многие мелкопоместные дворяне, были на его стороне, что блестяще подтвердилось при баллотировке в частную комиссию «о рудокопании и торговле». Никому ранее не ведомый офицер Коробьин получил 260 белых избирательных шаров из 306. Это было решительной демонстрацией в пользу Коробьина: во все время существования Большой Комиссии ни один депутат не удостоился столь высокого доверия собрания.

После баллотировки выступил уже известный собранию угрюмый видом, широкоскулый майор Козельский[49].

– Вопрос о защищении имущественных прав крестьян назрел потому, – сказал он, – что удручение рабства принижает крестьян, умаляет доходность их труда. А число помещиков, кои во вред себе и обществу разоряют своих крестьян, все умножается и умножается.

– Ах, вот как?! – раздался с дворянских кресел угрожающий голос.

– А что, не правда, что ли? – звучным басом покрыл его граф Алексей Орлов.

– Правда, правда, ваше сиятельство! – обрадованно закричали с задних мест.

Граф Алексей Орлов считался человеком прямодушным, пред Екатериной особенно не раболепствующим, он держал себя особняком, самостоятельно, за что и пользовался у публики уважением.

Козельский одернул зеленый свой мундир и, нахмурясь, произнес:

– Пчела, приобретшая мед, почитает его за собственное добро, защищает его, жалит, жизнь теряет, как только кто-либо подойдет ко гнезду ее. Крестьянин же – чувствующий человек, он вперед знает, что все, что бы ни было у него, то – говорят ему, – это, мол, не твое, а помещиково. Изба, лошадь, корова, соха, шубенка – все помещиково... Господа депутаты! Вы подумайте, положа руку на сердце, как при подобных условиях крестьянину быть благонравну и добродетельну, когда ему не остается никакого средства быть таким. Отсюда, может статься, будучи в унынии, крестьянин и пьянствует когда, только вряд ли он пьет больше своего барина.

Речь Козельского всех взволновала. На многих лицах горькие улыбки.

– Теперь насчет земли... – продолжал Козельский. – По всей России ныне производится генеральное межевание. И нам думается, что все земли надо разделить и размежевать так, чтобы крестьяне, живущие за помещиками, имели свою собственную землю – не помещичью, а собственную! – подчеркнул Козельский. – Чтобы мужики, почитая сии земельные участки за свой собственный удел, основательнее обзаводиться и постояннее жить могли...

– Что-что?! – и озлобленные глаза возмущенных дворян гневно уставились на смолкшего Козельского. – Что?! Мужикам землю в собственность намежевать? Думаете ли вы, господин депутат, о чем говорите?

– Да, думаю. И очень крепко, – сдвинув черные брови, подняв плечи, резко бросил им Козельский. – Не мешало бы и вам, господа дворяне, над сим вопросом призадуматься. Пора, пора! Многие помещики говорят и пишут, что облегчение делать невыполированному, неученому и темному народу в его трудностях предосудительно. А я полагаю, что некоторые из них так говорят по незнанию вопроса, по неумеренному своему самолюбию и что почитают в неумеренном господствованни над людьми лучшую для себя пользу. И я смело говорю вам на это: чрез свободу идут к просвещению, а не наоборот...

В зале сразу шум, как на базаре. Растерявшийся Бибиков, секретари и пристава пробуют навести порядок.

...Итак, большинство дворян, купцы и фабриканты в своих речах защищали исключительно свои классовые выгоды. И лишь два мужественных офицера, Козельский и Коробьин, являясь как бы прообразом декабристов, а вместе с ними и другие либерально настроенные депутаты выступали горячими поборниками крестьянских интересов.

Слово берет Щербатов, он прямо-таки взбешен крамольными речами депутатов. Как?! Нарезать мужикам землю? Помилуйте, да это ж пахнет государственным переворотом, что по-французски зовется: ре-во-лю-ция! Его лицо стало еще более надменным, чем всегда. Он говорил, красуясь и вскидывая брови:

 

– Депутаты Коробьин и Козельский представляют, дабы часть некоторого имения дать крестьянам в собственность. Позволительно спросить: из каких же земель им сию собственность нарезать? Ответствую. Большая часть земель еще в древние времена дана государями в вотчины дворянам за их верную службу отечеству: за сопротивление татарам и полякам, за неоднократное освобождение Москвы...

– Не одни же дворяне Москву-то освобождали, поди, и мужики пособляли вам! – раздалось восклицание, прерванное звонком Бибикова.

– Так как же возможно отнять от дворян сии земли? – все громче и круче забирал Щербатов. – Как можно отнять земли, данные в награждение тем дворянам, что от ига татарского Россию освободили, что запечатлели свою верность и усердие к своим монархам во время бунтов и усобиц мучительными своими смертями, что многие провинции России завоевали! И эти полученные в награждение земли отнять и отдать – кому же? Отдать своим подданным! И я говорю: сие было бы неправосудно, да и великая Екатерина сему воспротивилась бы.

Оглянувшись назад, он сказал:

– Я слышал долетевший до моего слуха голос, что, мол, и мужики дворянам помогали в походах. Да, сие верно. Но без предводителя мужики никогда одни этого не сотворили бы, они лишь следовали за ведущими их предводителями и выполняли их веления. Я, впрочем, надеюсь, – закончил князь, – что боголюбивые, правдоискательные крестьяне и сами сего насилия над дворянами желать не будут.

«Глупец... А еще исторический сочинитель», – подумали про него Коробьин и Козельский. А Падуров только крутнул головой, прищелкнул языком и желчно улыбнулся.

Но вот, и совершенно неожиданно, произвел немалый переполох в чинном заседании смелый голос того самого депутата Маслова, которого живущие в Москве крестьяне считали своим верным ходатаем.

Маленький, щупленький, со втянутыми щеками, с козьей темной бороденкой, запинаясь и покашливая, он негромко и застенчиво начал:

– Я, господа депутаты, человек малого достатка...

– Где ты?.. Тебя и не видно... – раздались многие голоса с передних и боковых кресел. – Покажись всем, иди на возвышенье...

– Ничего... Я и с низинки потолкую...

Депутаты приподнялись, поглядели на его невзрачную, бедно одетую фигурку, улыбнулись, сели.

– Вот я и говорю, – начал Маслов, – что человек я малого достатка. Я дворянин-однодворец. Это про нас, про однодворцев, говорится: «Сам сеет, сам орет, сам и денежки гребет». Подданных у меня, или крепостных, только один Кешка-старик, да и тот глухой и разумом недовольный. А живности... Собака на трех лапах да два петуха. Вот и все. То Кешка на мне пашет, то я на нем пашу. Вот и все.

Депутаты обрадовались живому натуральному слову, повернулись к Маслову.

– Господа депутаты! В Наказе всемилостивейшей государыни напечатано: «Мужики, большею частию, имеют по двенадцати, по пятнадцати и до двадцати детей из одного супружества, однако редко и четвертая часть приходит в совершеннолетний возраст». И я ответствую вам, почтенное собрание, отчего сие происходит. Как можно бедному человеку детей своих воспитать, ежели его барин тщится не по средствам жить и тем своих людей чрезмерно отягчает. Есть такие владельцы: людей у него находится примерно только двадцать человек, и то будет половина на пашне, а другая при нем в лакействе, и по своей роскоши приумножает псовую охоту, и старается неусыпно и мужиков работою понуждать, дабы роскошество свое прокормить, а того не думает, что чрез его отягощение мужичьи дети с голоду зело помирают; барин же веселится, смотря на псовую охоту, а крестьяне горько плачут, взирая на своих голых и голодных малых детей. – Андрей Маслов, наморщив нос и прищурив подслеповатые глаза, заглянул в свою записку и продолжал: – Господа депутаты! Тут упрекали крестьян за побеги, а в рассуждение не входили, от радости ли покидает мужик свои малые детища, чего ни единый зверь в норе – своих щенят, ни птица в гнезде – птенцов своих не сделают, только несчастному в свете человеку сие по нужде приключается... – Однодворец Андрей Маслов почесал в затылке, оглянулся назад, как бы ища поддержки у бедноты, выпучил глаза и с решимостью закончил:

– Вот тут с самого начала заседаний был спор промеж дворянами столбовыми, матерыми и дворянами мелкопоместными, кто-де из сих дворян лучше? А по-моему, по-простецки – все дворяне одинаковы – дворяне и дворяне – все с одной буквы пишутся. И все пред Богом да пред мужиком одинаково повинны. Да, пожалуй, крупные-то дворяне меньше утесняют крестьян, нежели мелкие, которые из подьячих да из полицейских крючков выслужились, ежели вы хотите знать. И мое мнение такое будет – хотите слушайте, хотите нет... Я мыслю, господа высокие депутаты, что настал черед устранить целиком всю помещичью власть... Чего? Да, да, устранить целиком!.. Довольно уж барам властвовать над людьми. А крепостных крестьян, взяв их от помещиков, передать в управление особой правительственной коллегии, кою надлежит вам учредить. И пущай та коллегия ведает этими крестьянами на тех же правах, как и крестьянами бывшими церковными, ныне экономическими. Пущай она в пользу помещиков и оброк с них собирает. Только оброк самый малый, для мужика не разорительный. Вот и весь мой сказ. А это вот мой письменный отзыв, – и Маслов, подойдя к секретарю Новикову, передал ему свою записку.

Выступление Маслова показалось собранию дворян столь необоснованным и несерьезным, а сам депутат Маслов – столь жалким и, по мнению дворян, дурашливым, что его задорная речь прозвучала для них как дребезг слов презренного шута.

48Затем она была переведена в каменный застенок другой монастырской церкви, где и умерла в конце 1801 года, после тридцати трех лет заточения. – В. Ш.
49Яков Павлович Козельский, мелкопоместный шляхтич, был учителем в артиллерийском корпусе (в Петербурге), а в конце 1768 года выбыл в действующую против турок армию. – В. Ш.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru