Екатерина с наследником Павлом виделась довольно редко, она не любила его, но все же вынуждена была заботиться о его воспитании. Ей хотелось во что бы то ни стало залучить в Петербург знаменитого французского математика философа Даламбера. «Разве не лестно личное общение со свободным мыслителем, гонимым на родине отцами церкви? Разве не приятны были бы вольнолюбивые беседы с ним в чертогах Северной Семирамиды? Пусть знают Вольтер, Дидро, кичливый Фридрих Второй, пусть знает весь свет, что Екатерина Вторая есть великая женщина своего века, великая мать великой России...» – размышляла сама с собой Екатерина.
И вот, еще будучи на коронации в Москве, она пишет Даламберу письмо, предлагает ему воспитание своего сына. Даламбер отказался. В дружеском письме к Вольтеру он в шутливом, остроумном тоне объяснял причину своего отказа так: «Я очень подвержен геморрою, а он слишком опасен в этой стране». (Намек на внезапную смерть Петра III, умершего, как гласил манифест, от «геморроидальных колик».)
Екатерина дважды приглашала его и дважды получала отказ. Тем не менее она выплачивала Даламберу пенсию до самой его смерти.
Екатерина не оставила своим вниманием и третьего философа – знаменитого Дидро. Узнав о материальных затруднениях философа, она за пятнадцать тысяч ливров купила его библиотеку, оставила ее в пожизненное его пользование, назначила ему ежегодное жалованье в тысячу ливров как хранителю библиотеки и приказала выплатить оное за пятьдесят лет вперед. Даламбер с Вольтером ответили на этот поступок Екатерины восторженными письмами.
Перо Вольтера имело большую власть над умами Франции. Может быть, благодаря его льстивым отзывам о русской императрице, а также и потому, что за границей не вполне еще раскусили ее сущность, имя этой одареннейшей женщины в западных странах, в особенности во Франции, было, пожалуй, более популярно, чем в России.
Заглазно называя Екатерину «моя Като«, Вольтер неутомимо превозносил и защищал ее от нападок, оправдывая даже ее жестокие поступки.
«Я ее рыцарь против всех, – писал он госпоже де Деффоид. – Я знаю, что ее обвиняют в каких-то пустяках по отношению к ее мужу; но это дела семейные, в которые я не вмешиваюсь. В общем, и недурно, когда есть ошибка, которую надо исправить; это заставляет делать большие усилия, чтобы получать общее уважение и восхищение».
Восхищаться Екатериной со стороны было не так уж трудно и вполне простительно. Ее действия и намерения осчастливить своих подданных могли только издали казаться искренними и устойчивыми, они, как фальшивые камни, имели много блеску, но мало ценности.
Под напором назревшей в государстве нужды пересмотреть и дополнить устаревшие основные законы империи, Екатерина, по совету Никиты Панина и некоторых либерально настроенных сановников, предрешила созвать в Москве Большую Комиссию из представителей сословий для выработки Нового Уложения, то есть основных законов. А в руководство этой Комиссии сочинила знаменитый свой Наказ. Между делом и увеселениями она трудилась над ним более двух лет, изредка совещаясь в последнее полугодие с новгородским губернатором Сиверсом, Паниным, Орловым, Бестужевым, Бибиковым. Нового, оригинального в Наказе не так уж много. В сущности, это перелицованные на свой лад взгляды Монтескье из его книги «Дух законов» и восхитившие Екатерину мысли итальянца Беккария в только что вышедшей его книге «О преступлениях и наказаниях».
Екатерина, не стесняясь, говорила:
– Я ограбила Монтескье и Беккарию. Я как автор похожа на ворону в павлиньих перьях.
Наказ написан в довольно либеральном духе. Екатерина во многом перещеголяла здесь, может быть, в провокационном смысле, панинцев и сумароковцев с их политической программой. Наказ, выпущенный в Париже на французском языке, был признан там политически вредным и тотчас запрещен. Фридрих III встретил Наказ с брезгливой миной.
Никита Панин, прочитав это женское рукоделье, не без яда воскликнул:
– Государыня! От сих ваших великих аксиом даже стены рухнут.
А хмурый, умный Сиверс сказал:
– Если бы будущий законодатель оказался вровень с сочиненным вами Наказом, ваше величество, то Новое Уложение было бы наилучшим памятником вашего царствования.
В грубейшей лести царедворцев сквозила ирония. Они, как и Вольтер, отлично понимали цену столь нашумевшего Наказа. Не ради облегчения народной участи писался он (что впоследствии блестяще подтвердилось), а ради тщеславных потуг Екатерины прослыть в глазах Европы просвещеннейшей, гуманнейшей и т. д. императрицей.
В Наказе она против смертной казни. Вопросы уголовного судопроизводства разработаны ею гуманно: «Приложить должно более старания к тому, чтоб вселить законами добрые нравы во граждан, нежели привести дух их в уныние казнями». – «Хотите ли предупредить преступление? Сделайте, чтоб просвещение распространилось между людьми».
И все-таки императрица в Наказе твердо отстаивала начало абсолютизма: «Пространное государство предполагает самодержавную власть в той особе, которая оным правит». – «Самодержавных правлений намерение и конец – есть слава граждан, государства и государя».
Зато о крепостном праве, взаимоотношениях мужика и барина было сказано не много, но столь крепко, что мысли Екатерины вызвали взрыв протеста из лагеря многочисленных крепостников, которым была роздана на критику первая редакция Наказа.
Генерал Петр Панин, называя Наказ «пирожком ни с чем», впоследствии заглазно корил Екатерину:
– В этой немке преизбыточествуют хитрость и коварство. Она в своем Наказе расставила на нас, как на зверей, кляпцы. А ну-тка, мол, како они думают о крепостном праве?
Сумароков, считавший себя русским Вольтером, надел очки, наморщил лоб, стал медленно перелистывать только что полученную им «высочайшую» рукопись. Плотные синеватые листы хрустели, пахли краской.
Камердинер Данилыч в нанковом, ниже колен сюртуке и серых валенках, растапливал камин, совал под сырые дрова пучки рукописей, принадлежавших начинающим поэтам и брошенных барином в корзину. Он сутул, узкогруд, высок, плешив. В серых покорных глазах выражение собачьей преданности господину.
Сумароков среднего роста, немного косоплеч, но очень изящен в общем облике и в несколько распущенных манерах. Слегка обрюзгшее лицо его довольно миловидно, оно обрамлено пышными рыжеватыми, уже седеющими волосами. Губы улыбчивы, карие глаза глубоко посажены. Он в мягком темно-зеленом, английского сукна, шлафроке. Он всю ночь прокутил с этим милейшим весельчаком Денисом Иванычем Фонвизиным и сегодня встал поздно с головной болью. Старик Данилыч отечески журит его, советует выкушать натощак святой водицы, да чашечку огуречного рассола, да капустки кочанной.
– Брось, брось, Данилыч, – несколько грассируя, говорил Сумароков. – До святой ли водички тут, лучше принеси-ка мне водочки. А огуречный рассол вот он где, – и поэт похлопывает белой ладонью по синеватым листам Наказа. – Трепещи, Данилыч! Сие есть неизъяснимыя мудрости творение благочестивейшей государыни императрицы.
– Знаю, знаю, батюшка Лександр Петрович. Курьер из дворца приволок, так сказывал. И еще сказывал курьер, что матушка-т в пять часов утра встает да сама себе кофейку скипятит, тут сядет да до самого обеда пишет. А после обеда рукоделием изволит заниматься. Вот и вы бы, Лександр Петрович, брали бы с них пример. А вы когда сегодня поднялись? Уж скоро к вечерням звонить будут...
Небольшой, но со вкусом обставленный кабинет был украшен книжными шкафами и портретами знаменитых актеров Волкова, Дмитриевского, Шумского. Над столом овальный, в масляных красках, портрет улыбчивой эффектной императрицы. На письменном столе – рукописи, газеты, свежие книжки журналов, а среди всяких безделушек – три «счастливые» подковы, причем одна из них принадлежит историческому белому коню, на котором счастливая «матушка» брала в плен своего несчастного супруга.
Напившись кофе и пофриштыкав, Сумароков закричал:
– Ба! Ха-ха... Ну, нет-с, нет-с, ваше величество. На сей счет мы с вами жестоко поспорим. Как?! Отменить крепостное право? Мерси, мерси... – И он, смакуя и зло посмеиваясь, стал читать параграфы Наказа: – «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных». Ха! Афоризм умный, но чересчур, чересчур... Ха! Освобождать мужиков вдруг нельзя, а, значит, понемногу должно. Ха-ха... Да нет! Это притворяется она, дурочкой прикидывается, шутки шутит... Данилыч, слышишь? У нашей матушки ум за разум зашел, высказывает хотенье всех мужиков помаленьку освободить. Да нешто это возможно, Данилыч?
Тот, не сразу переварив слова барина и все-таки поняв их смысл, набожно перекрестился, на глазах проступили радостные слезы, он взял клюку и молча стал ворошить в камине.
– Слушай, слушай: «Не может земледельство процветать тут, где никто не имеет ничего собственного». Ага, значит, мужикам собственность подавай? Слушай дальше: «Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества и привести их в такое состояние, чтоб они могли купить сами себе свободу». Мерси, мерси, ваше величество... Токмо примите в память – здесь не Англия, не Швеция и не Украина, здесь – Русь, ваше величество, с укладом искони древним. – Заносчивый, невоздержный, склонный к дрязгам и ссорам, он решил на сей раз посчитаться с Екатериной, которая иногда не стеснялась относиться к нему пренебрежительно. Он выпил серебряный стаканчик тминной, слегка прихрамывая, прошел к дивану, разлегся и закинул руки за голову.
– Данилыч, подойди-ка сюда, стань тут. Ну хорошо, допустим, выйдет закон отобрать у господ крестьян да дворню. А я-то, я-то с кем же останусь? Кто станет раздевать меня, обед готовить? (Старый Данилыч тер лысину, вздыхал, топтался.) Нет, ты сам, Данилыч, смекни – господа, оставшись без дворни, станут чахнуть, погибать. На что это похоже? А там, по деревням-то! Великий разлад пойдет промежду помещиком и крепостными, свара, межусобица, и ради усмиренья мужиков придется войска туда посылать, целые полки двигать, кровь лить! А ныне, что ж... ныне помещики проживают спокойно в своих вотчинах, с мужиками ладят.
– В Кашинском уезде, Лександр Петрович, сказывают, на той неделе барыню дворня зарезала, а под Новым городом – барина-старика да двоих молодых господ ухайдакали, – соболезнующим голосом проговорил Данилыч, но Сумароков в точности не мог понять, на чьей же стороне его сочувствие.
– Ну и молчи. Ишь ты раскудахтался... Зарезали, зарезали...
– Я, Лександр Петрович, правду молвлю.
– Правду... Правда ныне не в почете, старик. В моих творениях я тоже сущу правду излил, а всемилостивая государыня на дыбы, нет-нет, да ножкой и притопнет. Вот те и правда. А тебе ведомо, кто я? Я первый пиит в России, да меня весь свет знает, Париж обо мне пишет. Да если б не я, и театра в России не было бы. Я не граф какой-нибудь, я Сумароков! А ты – зарезали. Деревня... Дай-ка тминной!..
Он выпил, пожевал вяленой рыбы и брезгливо сплюнул.
– А я, Данилыч, критику и на помещиков делаю, кои тиранство для крестьян своих приуготовляют, мануфактуры у себя заводят и прочие вымыслы. Суконные заводы ныне в моде. Да разве для земледелия полезны они? Не токмо суконные дворянские заводы, но и лионские шелковые ткани приносят во Франции обогащения меньше, нежели земледелие. А Россия паче всего на земледелие уповати должна! И чтобы заводы не одному помещику доходны были, а и крестьянам. И были бы крестьяне работники, а не каторжники. Тогда они и резать помещиков не станут. Эх, да чепуха это. Разве дворянское дело заниматься фабрикой? С Мишки Ломоносова, царство ему небесное, узоры нечем брать: он был мужик, он, бывало, треску живьем жрал. Фабрикантом-то ему больше пристало быть, нежели поэтом...
Взбадривая себя табаком и тминной, Сумароков всю ночь просидел над Наказом.
Екатерина, просматривая докладную записку Сумарокова, гневалась. Подчеркнув то место, где Сумароков особо сильно противоречил ее мыслям, Екатерина сбоку написала: «Господин Сумароков хороший поэт, но слишком скоро думает, чтобы быть хорошим законодавцем. Он связи хорошей в мыслях не имеет, чтобы критиковать цель». По поводу какого-то параграфа Сумароков написал: «Для краткости времени без всякого возражения мною оставлен». Екатерина иронически добавила: «Потери в том нету».
Но и помимо Сумарокова Наказ был достаточно пощипан вельможными персонами «вельми разномыслящими». Дворяне-крепостники, будто сговорившись, в один голос трубили Екатерине:
– Государыня! Не совершайте столь рискованного шага. Крепостное право освящено церковью и Богом. Связанный раб покорен, освобожденный страшен. Он страшен и для помещиков, и для вас, государыня, и для спокойствия империи вашего величества. Ведь тогда вся русская земля содрогнется, устои восколеблются, храмина здания государственного рушится, и мы все погибнем... А ныне – все ко благополучию в империи вашей совершается, достаток крепостных крестьян год от году множится, помещики тщатся, елико возможно, рачительно опекать их. И, благодарение Богу, крестьяне с похвальной любовию относятся к своим помещикам, почитая их за отцов...
– И бывает, – иронически прищурившись, подала свой голос Екатерина, – бывает, что крестьяне любимых помещиков немножечко зарезывают...
Подобные разговоры приводили Екатерину в радость. Под давлением крепостников Екатерина притворялась невинной жертвой и делала вид, что ее запугали.
Впрочем, тут происходила обоюдная игра. Крепостники-помещики считали Наказ мыльным пузырем, пустыми литературными упражнениями царицы, – они знали, что столь умная женщина, как Екатерина, никогда не осмелится уничтожить крепостное право, так как это в первую голову грозило бы ей гибелью. В то же время Екатерина, выставляя себя в Наказе защитницей крестьян, отлично видела, что помещики в ее искренность ни капельки не верят и, соблюдая лишь придворный этикет, притворяются напуганными ожидаемой с высоты престола реформой.
Наказ пришлось наполовину вымарать. Особенно сильно был урезан вопрос о крепостном праве.
С возникновением Вольного экономического общества и с выборами в Большую Комиссию для общественной жизни России, казалось, наступила полоса оживления. Как только приспело время выборов, вся Россия, все медвежьи углы ее зашевелились. Устоявшаяся, подобно болоту, сонная и пресная жизнь страны получила острую закваску. Эта положительная сторона внутренней политики Екатерины умалялась тем, что выборы производились под сильным давлением агентов правительства и что в депутаты главным образом выбирались знатные вельможи, состоятельные помещики, купцы, фабриканты, крупные чиновники. Многомиллионное же крепостное крестьянство к участию в Большой Комиссии допущено не было. В Москву съехалось со всей России пятьсот шестьдесят четыре депутата. На долю дворян приходилось сто пятьдесят депутатов, представителей городов – двести, однодворцев, казаков, пахотных солдат – пятьдесят, малых народностей – около пятидесяти.
Из казацких депутатов обращали на себя внимание выправкой и живостью характера сотник Оренбургского войска Падуров и сотник Астраханского войска В. Горский, будущие участники пугачевского движения.
Торжественное открытие Большой Комиссии состоялось 30 июля 1767 года в Кремлевском дворце в присутствии императрицы. Она только что возвратилась из приятного путешествия по Волге – от Твери до Казани. В окружении придворных, имея слева от себя великого князя Павла, она стояла на возвышении возле раззолоченного тронного кресла. После речей митрополита Дмитрия Сеченова (единственного депутата от духовенства), вице-канцлера князя Голицына и генерал-прокурора Сената Вяземского, после криков «ура» депутаты допущены были к целованию руки императрицы
Депутатам загодя было разъяснено, как при этом вести себя. Поднявшись на три ступени трона, депутату надлежало отвесить государыне поясной поклон, затем, опустив руки по швам, учтиво, не борзясь, прикоснуться губами к всемилостивой ручке, снова отвесить поясной поклон и степенно отходить в сторонку. Было также сказано, что те депутаты, кои наелись луку, а наипаче чесноку, или приняли малую толику водки, от церемониала целования должны воздержаться, а ежели и у таких будет усердие приблизиться к священной императорской особе, то в таком разе подходящий должен накрепко запереть в себе дыхание.
После подобного напутствия многие убоялись приближаться к матушке.
А вот депутат Оренбургского казачьего войска, сотник Тимофей Иванович Падуров не преминул участвовать в придворном церемониале, невзирая на то, что изрядно поутру выпил водки и наелся баранины с чесноком. Ну да ведь он не кто-нибудь, не пахотный солдат, не однодворец голоштанный, ведь он сотник, сиречь, – третий офицерский чин. А чеснок... эка штука! Пущай и государыня нюхает, чем молодцы казацкого рода пахнут. А что ж такое? Он мужчина очень видный, статный, борода обрита, черные усы закручены, чуб вихрастый, лицо круглое, медно-красное, про него все говорят – красавец.
Депутаты подходили к трону вожжой, друг другу в затылок. Шаг за шагом продвигаясь по красному сукну, Падуров глаз не спускал с улыбчивой Екатерины. Он взирал на нее не как на божество, слетевшее с заоблачных высот на землю, а без затей и попросту, как на пригоженькую, с расчудесным личиком, боярыню: до женского пола он был шибко падок и кровь имел горячую, недаром в его груди так сильно бьется сердце и таким задорным блеском горят его черные, навыкате, глаза. Эх, будь это где-нито в укромном месте, облапил бы он мать-государыню за талию и влепил бы в ее розовые губки простецкий, по-казацки, поцелуй.
Пред ним и уж совсем близко, на верхней площадке трона, стояла обворожительная Екатерина. От ее талии ниспадала до земли, подобно золотому широченному внизу колоколу, парчовая на фижмах роба, чрез высокую грудь шла лента со звездой, на точеной шее горьмя горели драгоценные камни, на припудренных взбитых волосах покоилась небольшая алмазная корона, и на плечи накинута, подобно мантии, из золотой парчи порфира, подбитая горностаевым белоснежным мехом, длинный шлейф ее отброшен к золоченому с большим двуглавым орлом креслу. Из-под края парчовой одежды выглядывали маленькие царицыны ножки в золотых туфлях. Московский чеботарь эти туфельки обузил, они сильно беспокоили Екатерину, она ставила то одну, то другую ногу на каблук, носком кверху, торжественное настроение ее с каждой минутой угасало, тонкие брови хмурились, подбородок неприятно выпирал вперед.
«А ручки... – смахнув с лица испарину, мысленно восторгался Падуров. – Боже ж ты мой, какие ручки!.. Белые, как лебединое перо, маленькие, складные... Да никто на свете, ни одна казачка, ни одна барыня столичная не имеет столь нежных ручек». В левой руке Екатерина держала скипетр – такую точеную золотую белендрясинку с небывалой величины бриллиантом на конце, а правую руку торопливо совала в депутатские усы да в бороды для лобызания.
Екатерина подняла на подошедшего Падурова свой взор. Весь содрогнувшись, казак чуть ли не до земли поклонился волшебному видению и привстал на последнюю ступеньку трона. Глянув с мольбой и упованием в лучистые глаза Екатерины и громко, от всей души выдохнув мужественным голосом: «Дозволь, владычица», – он нагнул шею с сильным загривком и азартно припал горячими губами к ее руке. Своей земляной огромной лапищей, привыкшей останавливать на всем скаку дикого коня, он подхватил эту легкую, как воздух, ручку и трижды чмокнул ее взасос столь гулко и напористо, что стоявший слева от императрицы князь Вяземский сердито, как гусь, зашипел на казака, а миниатюрная Екатерина, удивленно уставясь в склонившееся к ее руке воинственное лицо дюжего детины, изволила, вместо гнева, всемилостивейше улыбнуться.
Чрез каких-нибудь семь лет эта маленькая, легкая, как воздух, ручка подпишет жесточайшую сентенцию, по которой депутат Большой Комиссии Тимофей Иванович Падуров за участие в великом пугачевском мятеже будет предан смертной казни.
Несколько дней спустя начались деловые заседания Комиссии. Председателем, или маршалом заседаний, был избран костромской депутат, герой Прусской войны А. И. Бибиков. Ему был вручен маршальский жезл.
Грановитая палата, где проходили заседания, напоминала древний храм. Крестовые своды, подпертые могучими, четырехугольного сечения, столбами, украшены яркой живописью религиозного содержания. Стены обиты красным сукном. Ребра сводов и вспарушенные части столбов обделаны блестящей бронзой. Двери взяты в позлащенную искусную резьбу с пилястрами и высокими кокошниками. С потолка спускаются пышные итальянской работы люстры. Широкие, поддерживающие потолок столбы от основания до верха охвачены витринами, уставленными старинной из литого золота с драгоценными камнями утварью и чеканной серебряной посудой. Все эти богатства царей московских горят и блещут. Глаза депутатов разбегаются при виде этих сокровищ.
У стены, против главного входа, на возвышении – стол, покрытый красным бархатом с золотой бахромой. За столом – маршал Бибиков, Вяземский и директор Комиссии Шувалов. В первых рядах митрополит Дмитрий Сеченов в темно-синей мантии, в белом клобуке с бриллиантовым крестом, с золоченым жезлом в руке, князь Волконский, граф Алексей Орлов – богатырского вида, с большим шрамом на щеке, военный генерал граф Петр Панин, граф Строганов, князь Щербатов и другие. Здесь все блестит, играет красками: богатые кафтаны с золотым шитьем, красные или голубые чрез плечо ленты, большие лучистые звезды на груди, пышные, белоснежные, в буклях парики, холеные то высокомерные, то ласковые лица.
Дальше идут депутаты попроще: мелкое дворянство, офицеры, торговое сословие, ремесленники, казаки, пахотные солдаты, представители малых народностей в своих пестрых халатах. В петлице у каждого депутата, на золотой цепочке, золотой овальный депутатский знак, на одной стороне его вензель императрицы, на другой надпись: «Блаженство каждого и всех».
Возле депутатских скамей и возле маршальского стола – высокие аналои, за которыми секретари ведут протоколы заседаний, передают маршалу письменные заявления депутатов.
Виднейшим секретарем Комиссии был знаменитый впоследствии Николай Иванович Новиков. Мы видели его в роли восемнадцатилетнего рядового солдата, когда он, пять лет тому назад, в день дворцового переворота стоял на часах у ворот Измайловского полка и ружейным артикулом приветствовал приехавшую к измайловцам Екатерину. А ныне, по должности секретаря Большой Комиссии, ему было поручено ведение протоколов седьмого отделения Комиссии о «среднем роде людей», а также он вел журналы общего собрания депутатов для личного доклада императрице. Это ему дало возможность бывать в обществе Бибикова, во дворце и принимать участие в деловых разговорах с Екатериной. Она, с обычной для нее проницательностью, оценила его способность, остроту и прогрессивный характер его суждений и хорошо запомнила этого серьезного молодого человека, нимало не догадываясь, что он впоследствии испортит ей много крови.
Жарко, душно. Депутаты отирают потные лица платками или полами халатов. Сидевший в заднем ряду огромный краснощекий калмык в малиновом халате по забывчивости вынул трубку и стал ее раскуривать. Подошедший пристав ткнул его в брюхо тростью и погрозил пальцем.
Всякий раз, как только маршал подымался на ступеньки помоста, чтоб открыть очередное заседание, сотник Тимофей Падуров с волнением ждал появления императрицы. Но вот уже наступило седьмое заседание, императрица не появлялась. Разочарованный Падуров хмурился и раздраженно сквозь усы бросал: «Эхма...» Рядом с ним – сотник Горский. Они переглядываются и, уставившись на какого-то плешивого оратора, начинают без всякой охоты рассеянно слушать очередную дворянскую гугню...
– ...крестьяне Каргопольского уезда ленивы, упорны и пьяницы... – монотонно, с выкриками на некоторых фразах битый час читал по бумаге свою речь депутат от дворян Глазов.
– Как-как?! – обернулся к депутату, громогласно крикнув с передней скамьи, депутат Санкт-Петербурга, граф Алексей Орлов. – Ты не выражайся этак-то!
За столом вскочил маршал Бибиков, зазвонил в звонок, велел депутату прекратить чтение речи. В зале – движение, одобрительный шепот.
– Господа депутаты! – обратился маршал к собранию. – Депутат дворянин Глазов допустил недозволенное оскорбление каргопольских крестьян, представитель коих здесь присутствует, обозвав их ленивыми, упорными и пьяницами. Сии слова звучат обидно для всякого человеческого звания, для крестьянского сословия такожде, ибо и в крестьянском сословии существуют добродетели и благородные чувства. Господа депутаты, что с депутатом от дворян Глазовым следует учинить?
– Исключить из собрания, – гулким басом сказал Алексей Орлов.
– Штрафом обложить.
Путем двойной баллотировки оказалось – сто пять голосов за исключение, триста двадцать три – за штраф.
В повестке дня была речь знаменитого оратора, высокообразованного, но довольно консервативного писателя-историографа князя Щербатова[41]. Принадлежа к высшему кругу фамильной аристократии [42], он никогда царедворцем не был и Екатерину недолюбливал. Избранный от дворян Ярославского уезда, он являлся горячим защитником своих сословных интересов.
Когда по приглашению Бибикова он поднялся с места, высокий, статный, изысканно одетый, с лицом энергичным, но надменным, все с нескрываемым любопытством обернулись в его сторону, как бы приготовясь слушать в театре великого актера.
Охорашиваясь и дав время полюбоваться собой, князь начал с того, что объявил поход против всяких там офицеров да приказных разночинцев, которые за выслугу лет «из грязи лезут в князи». По его мнению, дворянин лишь тот, кто происходит от доблестных предков.
– Такого истинного дворянина при самом его рождении святое отечество наше принимает в свои объятия и как бы говорит ему: ты родился от добродетельных предков, поэтому ты более, чем другие, должен показать мне и твою добродетель и твое усердие... Рожденный в таких условиях, воспитанный в таких мыслях человек при воспоминании о делах своих славных предков будет побуждаем ко всяким великим подвигам...
Скрестив руки на груди и окидывая надменным взглядом всех тех, кто не родовит и не знатен, он, в подтверждение своих риторически построенных рассуждений, стал приводить цитаты из древнего римского писателя Варрона и из знаменитого законника барона Пуффендорфа, который писал: «Чины сами собой не дают дворянства, но государь дает титул дворянину, кому заблагорассудит».
Возвеличивая родовитую аристократию и еще более унижая служилое офицерство, Щербатов говорит:
– Осмелюсь еще присовокупить, что всякий разночинец, дабы дослужиться до офицерского чина, не откажется льстить страстям своего начальника и употреблять другие низкие способы для снискания его благоволения. Достигши до офицерского чина, эти люди уже обуреваемы желанием приобрести себе имение, они не брезгуют никакими путями для достижения желанного конца. Оттого порождается мздоимство, похищение и всякое подобное тому зло.
Князь достает бумагу и зачитывает пункты своих выводов:
– Итак, первое: дабы никто из разночинцев в право дворянское не мог вступать, как по единой монаршей власти. Второе: дворяне имеют преимущественное пред другими званиями право служить отечеству с тем, чтобы им определена была особая милость. Третье: нахожу полезным предоставить одному дворянскому сословию иметь фабрики и горные заводы, а равно и продавать как свои домашние произведения, так и другие...
– Ишь ты! – кто-то крикнул с места. – А мы-то, купцы-то, как же?
Его речь[43] все время сопровождалась то неодобрительным шепотом, то раздражительными выкриками. Особенно волновались представители военного сословия.
Депутаты расходились по квартирам в горячих разговорах. Группа купцов, пересекая Кремлевскую площадь, громко осуждала речь Щербатова.
– Ха! Ишь ты, ишь ты... Офицеры – не дворяне, – кипятился депутат Рыбинска, купец Алексей Попов. Он широк, косолап, рыжая с проседью густая борода, хохлатые брови, умный взгляд; армяк английского сукна, длинные начищенные сапоги, картуз. – Ха! Офицеры – не дворяне. Как бы да не так! Да у меня вот дочерь за офицера выдана. Дворянка она или не дворянка?
– Дворянка, дворянка, Лексей Петрович! Не сумлевайся, – хором подхватили купцы, поспевая за легким на ногу Поповым.
– То-то, что дворянка. И не князю Щербатову из дворянства ее вышвырнуть. А слышь, ха! Слышь, почтенные, как он насчет торгового-то сословия отозвался... Торговать, мол, одним столбовым дворянам... Ха! Ох, и прохвачу я, почтенные, князя этого с песочком...
И в другой, мелкодворянской, группе военного сословия, вышедшей на Красную площадь чрез Никольские ворота, тоже со страстностью обсуждалась речь князя.
– Слишком много о себе думает этот зазнавшийся барин, – говорил депутат Днепровского пикинерного полка, майор Козельский. – Хоть и знатен он, хоть и красноречием обладает отменным, только не ему рушить установления Петра Великого, даровавшего права дворянства каждому офицеру – будь он из простых солдат, будь из мужиков, все едино... Вот я, офицер. Я кровь свою за отечество проливал и впредь не уклонюсь проливать. А он что?
– Он гисторические книги пишет.
– Пиши, что хочешь пиши, только служилое дворянство оскорблять не смей. Я и сам пишу, и смею полагать, что не хуже его владею пером и мыслью, – раздраженно говорил майор, потуже перетягивая вокруг талии пышный офицерский шарф.
И купец Попов, приютившийся в доме знакомого священника, и майор Козельский, снявший номер в трактире на Остоженке, стали готовить «отпорные» речи на взволновавшую их речь Щербатова.
На Красной площади всегда толпились любопытные, подстерегающие выход депутатов из Кремля. Это главным образом – господские дворовые, каковых в Москве было более шестидесяти тысяч, либо мелкие торговые люди, крестьяне, ремесленники, служилая приказная мелкота. Они, крадучись, шли за кучками депутатов, жадно вслушиваясь в каждое их слово, или, выбрав депутата попроще и поприветливей, кланялись ему и вступали с ним в разговоры по душам.
– А скажите, ваша честь, – вежливо начинал низенький, с оттопыренными ушами, старичок в рыжем колпаке и залатанной ливрее, – как там насчет крестьянства, ничего не чутко еще?
– Не чутко, брат, не чутко. Покамест дворяне козыряют. Опосля их – купечество учнет свои нужды выкладать, а тут уж дойдет черед и до крестьян. Любопытствуешь, старик?
– А то как же, ваша честь!.. К нам из деревень кажинный Божий праздник ездят, то индюков тащат, то поросят да уток. Ну, и лестно им дознать, как, мол, Комиссия, чего про мужиков депутаты бают? А сам-то я господ Мельгуновых дворовый человек.