bannerbannerbanner
полная версияЗапад-Восток

Владимир Андросюк
Запад-Восток

Глава 8

На корабле и на берегу разговоры, разговоры…

– Царя околдовали немцы. В часах яд принесли. Сам капитан!

– Бабку колдунью привезли. Сам видел. Внучка при ней. Бабка та немцев и указала. Эти, говорит, самые и есть.

– Арестовали их уж.

– Там и наш есть. Ртищев-лейтенант.

– Неужели Карлушке продались? Ить, с Петром Ляксейчем издавна плавали!

– Никак ефимков[141] полную торбу им отсыпали!

– Топить их всех надо! Не дай Бог, как умрет царь, первый душить нехристей пойду!

– Не могет того быть, робята! Капитан – немец был сурьезный.

– А пил-то как! Не каждый наш так пить может!

– С Мартышкой четвертый год как плаваю. Пьет, но дело знает. Сумлительно…

– Что-то темное дело деится, братцы!

А на корабле, в капитанской каюте, шел разговор иной.

– Бабку твою пока на берег не пущу.

– Да русской ли ты человек, майор? Пей вот… Курица, и та пьет.

Сенявин с Кульбицким чокаются стаканами гранеными, пьют в единый глоток, затем оба крякают.

– Эх! Хороша! А вот рыбка… Фельтен! – меланхоличный личный повар Петра лениво щурит маленькие глазки на майора. – Принеси-ко нам, братец, огурчиков соленых!

Фельтен, бровь приподняв иронично, отходит.

– Да шевелись, собачий сын! – вслед ему кричит захмелевший уже майор. – Не то и тебя за компанию в Преображенский приказ отвезу. Там из тебя окорок сделают!

Сенявин хитро ему поддакивает.

– И поделом немчишке! А ловко ты, майор, их-то окрутил! Я ин пикнуть не успел, а оне уж, соколики, без шпаг строем под арест! Молодец!

– Служба такая у меня, Ларион, – твердо уже коменданту и глаз трезвый. – Знаю, что хочешь чего-то от меня. Говори напрямки, воевода. А там посмотрим.

– Отец родной. Бабка та не простая, сам видишь, что человеков ведает…

– Ну?

– Я ей, мол, что да как… Мол, нельзя ли государя то того, исцелить?

– Ну?

– Она говорит – нельзя. Потом подумала: мол, заклинание есть старое такое. Токмо колодец нужен для того. Тогда можно Петра Лексеевича попробовать спасти. Да и сам видишь-то, какой он, царь.

– Ну?

– Чего ты ну и ну? Колодец нужен.

– Ох, бывший воевода! – Раскатистым смехом рассмеялся Кульбицкий. – Уморил, брат! Тебе реки мало? А то я могу и к озеру тебя свезти! Ох!

– Пусти бабку-то. На час ей и нужно… В Нурме колодец есть, я узнавал.

Кульбицкий смотрит умненько, прищурясь.

– Ладно, воевода бывший, комендантус нынешний. Дурак ты темный, как посмотрю. Старуху эту за ворожбу тоже стоило бы за глотку взять, да ладно, пусть живет. Бери бабку и езжай с Богом. С тобою сержант будет, да солдаты в придачу. Девчонка здесь останется, для порядка. А где, кстати, монах этот? Отец Алексий, верно?

– В каюте Ртищева лежит. Болен зело. Но, вроде, легчает ему…

Через четверть часа весла шлюпки уже расплескивали студеную черную воду Олонки. Пристали плоту у берега. На берегу ранее переправленные матросы с солдатами грелись у костров, ожидая своей очереди в баню, которая вовсю курилась черным дымом из маленьких прорубленных окошек. Некоторые разбрелись вдоль берега, подбирая гроздья темно-бурой переспелой брусники. Ушлые артиллеристы даже умудрились насобирать в окрестностях подмороженных, желто-бурых моховиков и варили их теперь в невесть откуда взятом котле, весело поигрывая деревянными ложками. На огромном пне под аккомпанемент ивовой дуды выкидывал дикие коленца коротконогий солдат из абордажной команды. Его окружили и с одобрительным смехом подпевали плясуну:

Ах ты, сукин сын, камарицкой мужик.

Не захотел ты своему барину служить…

– Здорово, робяты! – гаркнул Сенявин, выпрыгивая из шлюпки на причал.

– И тебе не хворать, Ларион Акимыч! – дружно с высокого берега гаркнули вразнобой флотские. Сенявин был из такого рода людей, которые сразу же вызывают к себе невольную симпатию. Непонятно, почему его так быстро приняли за своего и полюбили: то ли за простоту в обращении, то ли за медвежью силу вкупе с добродушием, то ли за непосредственность его общения с корабельным начальством, граничащим чуть ли не с дерзостью. Но, пробыв едва неполные сутки на корабле, бывший воевода стал всем известен и всеми любим. Между собой матросы прозвали его чудным, непонятно кем придуманным словом «медвежан», и оно вмиг прилипло к Сенявину.

– Конишку твоего брусникой подкармливаем. Как разжиреет – на борщ пустим! – ехидничали матросы.

– Эээ! Браты, вы того… это конь карельский, он жирным не бывает! – Воевода помог выбраться из шлюпки бабушке Илме. Следом затопали сапогами шестеро преображенцев с сержантом и мичман Соймонов, напросившийся из любопытства. Медленно, похрустывая ледяной корочкой по прибережному песку, дошли они до маленького, в три бревна, плотика, что приткнулся к берегу прямо напротив деревеньки. От него вверх по глинистому берегу были вырублены в земле ступеньки. Там наверху и стояла деревенька Нурми, если это можно было назвать деревней. Было в ней два старых маленьких, крытых серой дранкой дома, с пристроенными к ним сараями. Перед домами бугрились зеленью заиндевелой мокрицы несколько грядок с торчащей забытой ботвой редьки. Между домами, как пограничный столб, и виднелся сруб колодца под трухлявой уже крышей. На берегу у реки, как избушка на курьих ножках, косилась закопченным окошком на черную гладь реки маленькая банька. Возле нее на двух коротких бревнах вверх дном упокоилась вечная карельская труженица-лодка, бурая от засохшей на ее дне тины. Две рыжие мелкие собаки с хвостами баранкой выскочили из-за сарая и с яростным лаем закружились вокруг маленькой экспедиции. На крыльце ближайшего дома, видимо, привлеченные лаем собак, вышли двое мужчин. Вероятно, это были отец и сын, так как фамильное сходство проглядывало во всем: и в росте, и в цвете бледных волос, и форме лиц – довольно узких с выступающими массивными надбровьями.

– Экий разбойный народ у вас, Ларион Акимыч! – заметил из-за спины Сенявина мичман Соймонов. С такими встретиться в темном переулочке – портки потом стирать будешь.

– Не! – отрицательно покачал головой воевода. – Они добрые. А сбрить бороденки лешачьи да камзол почище натянуть – так хоть в Париж, к Людовикусу, с дамами миловаться!

Мужики, однако, набычившись, со скрещенными на груди руками настороженно ждали гостей. За поясом у обоих был заткнут преострый плотницкий топор, главный помощник в здешнем лесном быту. Собаки, завидев хозяев, принялись служить с удвоенной силой.

– Ну! – махнул на них рукой воевода. – Полно, батюшки! За службу благодарствие! – И уже обращаясь к хозяевам: – Терве!

Хозяева хмуро кивнули в ответ, недоверчиво поглядывая на невиданную процессию. Воевода, покопавшись в кармане, достал из него вместе с обычным карманным мусором изрядно потертый рубль.

– Kuunnelkua, mužikat. Myö tulemmo teille tsuarin tärgien dielonke. Meile pidäy teijän kaivo. Vot, Ilma-buabo sie šupettau, i myö lähtemmö[142].

Мужики оживленно зашептались, поглядывая то на рубль в руке воеводы, то на старушку, которую преображенцы заботливо вели под руки.

– Ei pie den’gua, muga mengiä. Vai kehnuo kaivoh meile älgiä lykäkkiä[143].

– Midä? – оторопел воевода. – Mittumua kehnuo?[144]

– Il’jinskoin pogostas minun kyvyle lykättih[145], – пояснил старший, поправив накинутый на плечи дряхлый полушубок. – Kyzyttih juvva, a meni kaksi nedälii i kaivo kuivi. Kehnuo lykättih[146].

– Sinun koirii minä lykkiän sinne, obormottu![147] – разъярился Сенявин. – Minä olen anuksenlinnan vojevoda. Iče työ oletto kehnot pörkähöt, muzavat[148].

 

Услышав, что перед ними сам грозный повелитель Олонца, мужики запричитали и замахали руками – ступайте мол. Все проследовали к колодцу. Хозяева карелы, тем временем, отловили беснующихся собак и заперли их в сарай, откуда теперь раздавался тоскливый дуэт. Солдаты с сержантом и любопытный Соймонов остановились от колодца поодаль. Воевода подвел старушку к колодцу, и, сняв с него дощатую крышку, заглянул в него.

– У-у-уу! – гукнул по-мальчишески воевода в черную глубь. – Черти, кыш-кыш! – добавил он вслед, вспомнив слова хозяина.

– Rengi pidäs da kauhu[149]. – сказала ему старушка. – Vetty pidäy nostua[150].

– Sen ruan[151], – бодро заметил воевода и метнулся к хозяевам, к которым уже прибавилась старушка, молодая женщина и четверо разного возраста ребят в жутких обносках. – Ižändät, andakkua rengi! Kauhugi löydäkkiä[152].

Взяв ведро, он зачерпнул воду из колодца и поставил его на землю.

– Midä pie pidäe, buabo?[153] – спросил он.

– Kai, mene poigaine. Ijalleh minä ice[154]. – сказала старушка, нагибаясь над ведром.

Сенявин, сбивая носками красных сапогов иней с травы, направился к остальным своим спутникам. Старушка, шепча и кланяясь, перекрестила колодец, ведро, а затем осенила крестом все четыре стороны света.

– Зело удивляюсь я тебе, Ларион! – укоризненно закачав головой, сказал подошедшему воеводе Соймонов. – Взялись вы лечить государя пришептываниями да бабками. Да она, глянь, и крест христианский кладет, а ведь, поди, и всяких лешаков своих созывает. Я уж в Голландии и Англии учился – там такого не бывает. Наука там, брат, сила! Смеюсь, когда сие вижу!

– Оно верно! – широко улыбнулся рыжий. – У нас так: и карелы, да и наши в доме на икону молятся, а как за дверь, так и батюшке лешему свою молитовку отшепчут. Но бабку ты не срами – сила большая у ней. Ты не знаешь…

Они замолчали. Старушка зачерпнула ковшиком немного воды из ведра и выплеснула ее на траву у колодца. Губы ее шевелились. Уйдя в себя, она совершенно не обращала внимания на находившихся неподалеку мужиков. Держа ковш в руке, она начала по кругу обходить колодец по солнцу и, когда обошла полностью, вылила остатки воды из ковша обратно в колодец.

– А-вой-вой! А-вой-вой! Заволновались, закачали головами карелы!

– Yksi[155] – отсчитала старушка громким голосом и вновь набрала воды из ведра.

– Дикость! Темнота!

– Тихо, ты, Федька!

Старушка снова, как и в первый раз, плеснула воду на землю, снова обошла колодец по солнцу и вылила воду обратно в сруб.

– Kaksi![156]

Чиркнув кресалом, Соймонов прикурил трубку.

– Ядрен! – он выпустил струйку сизого дыма в затянутое сероватыми облаками небо и закашлялся надрывно. Преображенцы позади насмешливо крякнули: – Ядрен!

– Kolme![157]

– Места хороши здесь у вас, Михайло Федорович – красивые. Да все как-то по-иному, чем у нас. Даже небо иное – бледное.

Воевода не ответил. А старушка все также зачерпывала ковшиком воду, плескала на землю, делала круг, выплескивала остаток воды в колодец.

– Kuuzitostu![158]

– Да сколько же она так кружить будет? – все уже как-то заскучали и начали переговариваться друг с другом.

– Не пойму я пока сего греческого действа, – произнес Соймонов. – Ты человек местный, Ларион, может, просветишь?

– Yheksätostu![159]

– Кажись, понял, – мрачный воевода кивнул головой. – Говорила она, что жизни государю по часам жить осталось двадцать три. Два минуло. Значит, двадцать один. Вот сейчас и увидим, скоро должна закончить.

Старушка уже шла как пьяная, шатким, неуверенным шагом, держа ковш обеими руками. Мир сузился для нее до этого маленького круга, в центре которого чернел, внушающий страх и смятение, колодец.

– kaksikymmen![160]

– Слава богу! – насмешливо заметил Соймонов. – Заканчивается наша комедия!

Старушка вылила в ковш остаток воды из ведра. Снова отплеснула на землю половину содержимого. Лицо ее, бесцветное от старости, еще больше побелело, а губы сжались в две посиневшие нитки. Она дышала часто, как затравленный олень.

– Товсь, ребята! Ружжа на плечо!

Следуя команде сержанта, преображенцы лениво забросили мушкеты на спину. Карелы переговаривались меж собой, с любопытством поглядывая на невиданных солдат-великанов.

– Ах!

Легкий холодок пробежал по спинам у всех, потому что было в этом кратком вскрике предчувствие страшного, никому непонятного отчаяния. Старая Илма, пройдя половину круга, поскользнулась и упала, выронив ковш из рук. Он покатился, перевернувшись несколько раз, по пожухлой траве, выплескивая остатки воды.

– Бабушка! – вскрикнул дико воевода, срываясь с места. – Бабушка!

Соймонов, бросив трубку на землю, кинулся за ним. Карелы, отец и сын, тоже бежали, крича и размахивая руками.

Она некоторое время лежала ничком неподвижно, будто мертвая. Затем тело ее задергалось в нечеловеческом, пугающем рыдании, так только мать может рыдать о потере своего ребенка.

– Ааа-вой-вой! А-аа!

Ее обступили, не смея прикоснуться к ней, со страхом и вопросительно посматривая друг на друга: что делать-то? Илма все выла, как волчица, затем хрипло запричитала, быстро выговаривая слова, понятные только карелам и воеводе, но тот стоял с пустыми глазами, бессильно опустив медвежьи свои руки-лапы, осознавая только лишь, что все пропало.

– Ai, urai olen, vahnu urai! Kolme askeldu en astunuh, kolme lainovustu en kandanuh! Surmu ryydäy, surmu ryydäy! Seizou tsuarin pertin kynnyksellyö, kirčistelöy, irvistelöy! Nygöy minun käit ollah tyhjät, pidäy mado tavata, upottua. Gor’ua minule![161]

– Пошли, ребята! – первый вздохнул грустно сержант. – Что ее, старую, стеречь! Девчонка малая у ней. Догонит…

Солдаты неторопливым шагом гуськом побрели через луг к спуску на берег, изредка оглядываясь назад. Мичман Соймонов сочувственно хлопнул воеводу по плечу, и, вспомнив, что бросил трубку недокуренной, заспешил на место, где они стояли. Потом, найдя ее, он потоптался на месте в раздумье и последовал за преображенцами. Ушли в дом и карелы, прихватив ненужное уже ведро с ковшиком.

Старушка уже выплакала свое горе, но тело ее, порой, подергивалось как в конвульсиях. Воевода присел на корточки рядом с ней.

– Ehma, buabo… Älä itke. Midäbo ruadua, vikse nenga Jumal ajatteli[162]. – он погладил её по голове своей огромной рукой, как ласкают котёнка, утешая, и вздохнул. – Läkkä laivah. Pikkaraine sie sinuu vuottau. Eliä pidäy, pidäy eliä! Kodih vien…[163]

Рыжий подхватил старушку под мышки и помог подняться. Она вытирала слезы:

– Nygöi tsuari kuolou[164].

– Olgah![165] – досадливо махнул рукой рыжий. – Kaikin kuoltah![166]

 

Он сделал несколько шагов за удаляющимся Соймоновым, но, повернувшись, вдруг по-детски улыбнулся.

– Žiäli! Nengomii tsuariloi vie ei olluh. Kirvehel hyvin maltau![167] – Он потёр лоб. – Elokuus myö hänenke minulluo posadas äijän bruagua joimmo. Meijän torguostos mužikoinke. Sit ruvettih borčuičemah – vägevy on kehno![168]

Воевода отвернулся и вяло зашаркал сапожищами, загребая жухлую траву.

– Думал, сносу ему, государю, не будет!

Затем хлопнул себя по лбу, как будто вспомнив что-то важное, вернулся к колодцу, закрыл крышкой, а сверху на нее положил рубль, тускло отсвечивающий петровским профилем и лавровыми листьями венка. Присмотревшись, по слогам прошептал: «Царь Петр Алексеевич, всея России самодержец».

* * *

Гвардейцы, забравшись в шлюпку, задымили трубками так, что привычные ко всякому дыму матросы на веслах зачихали гаубицами.

– Ну, братцы! – возмутился Соймонов. – От вас клопы и тараканы с корабля сбегут!

Преображенцы хохотнули.

– От нас и швед бежит. А где воевода?

– Да видишь, вона бережком с бабкой.

– Студено. Шел бы скорей!

– А вот, братцы мои, что скажу, – глянул таинственно один из гвардейцев. – Бабка-то не так просто упала! – и, не давая слова сказать никому, вдруг торопливо заговорил: – Я там вам не сказал, думал, все, мож, привиделось. Она ить, как последний раз с ковшиком-то шла… Ааа-а! Я за ней уж следил! Так вот!

Голос преображенца стал таинственным и тихим, так, что и матросы на веслах навострили уши – что за тайна? А тот продолжал.

– Идет она, а тут ей как кто ногу подставил. Я то видел! Она возьми да споткнись. На месте, на ровном. А как мы к ней подошли – я гляжу, а на земле след, как от копыта!

– Ох! – И матросы, и преображенцы с сержантом невольно перекрестились. Соймонов звонко захохотал.

– Ой, не могу!.. Ха-ха! Что же, дуралей, ты сразу не сказал?

– Ты, барин, не смейся, – серьезно ответил ему преображенец. – Я-то хотел. Да слова выговорить не мог, как то увидел. Видать, сатана ей ногу-то и подставил! Ей-богу, он!

Через полчаса о случае с колдовством и дьяволом знали все на корабле и на берегу. Слух начал жить своей жизнью, обрастая новыми подробностями.

Из дневника Отто Грауенфельда

Русская трагедия временами становится диким фарсом. Олонецкий комендант Чеглоков, так его зовут, уговорил командира царской охраны провести языческий обряд для спасения царя. Все это я записываю со слов моего нового знакомого, весьма просвещенного человека, мичмана Соймонова. Он лично присутствовал при этом, неподалеку отсюда, в маленькой деревне. Описывать обряд в дневнике я не буду, для этих курьезных вещей у меня есть особая тетрадь. Но с его слов я понял, что обряд был неудачным, так как знахарка эта, споткнувшись, упала на землю в его конце и пролила воду. Я обнаружил одно укромное место, откуда хорошо слышны разговоры русских матросов с нижней палубы, и, таким образом, имею возможность узнать последние корабельные новости. Русские уверены, что старушке помешала довести дело до конца нечистая сила, и теперь они только об этом и говорят. Надо благодарить за это Бога – про немцев они, хотя бы на время, забыли. Бреннер мне сказал, что в дыхании царя начали прослушиваться хрипы. Он уверен, что это начало агонии…

Глава 9

– Подвела нас наша бабуся! – жаловался Сенявин, иногда бросая на майора Кульбицкого унылый взгляд. – Я уж на нее надеялся!

– Не нас, а тебя, воевода. – Кульбицкий заворочался в кресле бывшего командира корабля. Он перешел жить в каюту Гесслера, подчеркнув, таким образом, что власть на корабле находится в его руках. – Лично я на нее и не рассчитывал. Завтра выпроводи ее отсюда. В полдень, – он коротко хохотнул. – Да полноте горе горевать! Колдуй, не колдуй, все в руках Божьих!

Майор выжидательно посмотрел на Алексия, который сидел за столом сбоку от него.

– Батюшка Алексий, царский лекарь мне доложил, что государь дышит с хрипами. Как он считает, это начало, ну, сами понимаете… Может, не будем откладывать, хмм. Вам, конечно, виднее…

Алексий, бледный, еще не отошедший от ночного приступа, тихонько кивнул.

– Что же… Надеялся я… Однако, как пастырь, должен я позаботиться о спасении души государя. Через час можно будет начинать.

– Ну и отлично! – майор оживленно встал с кресла, потирая руки. – Граббе, теперь, что касаемо вас. Если государя постигнет кончина, не дай того Бог, то вам придется командовать кораблем.

– О, иа! Это есть мой толк! – с готовностью откликнулся присутствующий здесь же немец.

– Сразу же отплывем в Петербург. Жуткие дебри! В баньку бы сходить! – он мечтательно почесал затылок. – Ан, нельзя! Все служба государева.

За дверями послышались взволнованные голоса, топот ног. В дверь стукнули дважды.

– Ну, кто там еще? – крикнул Кульбицкий. – Сержант!

Круглая румяная физиономия сержанта показалась в дверях.

– Я… это, господин майор! Бабушка до вас очень просится, прямо бросается. Кричит непонятно!

Благодушный непонятно с чего майор милостливо махнул рукой.

– Ладно. Пусти.

Алексий опустил голову. Старая Илма вошла не одна, ведя за руку девочку лет шести, испуганно смотревшую на окружающих.

– Сержант! Дай ей стул! – приказал Кульбицкий. Сержант проворно поднес свободный стул и вытянулся в ожидании дальнейших приказаний.

– Ступай. Больше не нужен, – махнул ему рукой в сторону двери майор. – Да караульного у часов смени.

Сержант вышел.

– Спроси, воевода, что ей нужно еще? – обратился Кульбицкий к Сенявину. Видимо, поняв кто здесь начальник, старуха неожиданно бросилась перед ним на колени, быстро выговаривая непонятные слова. Девочка, вцепившись в плечи старухи, заплакала.

– Что? Что это она? – закричал Кульбицкий.

– Она говорит, что корабль нужно развернуть, – перевел ее слова Сенявин.

– С ума сошла совсем, старая, а, воевода? – изумился майор. – Корабль разворачивать… Зачем?

– Я так понимаю, – продолжил речь рыжий. – Бабушка Илма говорит, что полкруга не дошла и потому и ворожбу свою до конца не довела. Часы, ить, расколдовать хотела. Полчаса еще надо откружить. Как это? Теперь мир надо повернуть на полкруга. По стрелке, по часовой. Не понимаю я, майор! – воевода развел руками и замолк, хотя старушка еще говорила.

– Дурью мается! – покрасневший от гнева Кульбицкий вскочил с капитанского кресла. – Да ты знаешь, что с меня кнутом шкуру сдерут, коль ведомо станет, что я ворожей да колдуний на корабль пустил! Да еще, получается, их воровству пособлял?

Он подскочил к воеводе, цыкнув на заревевшую во весь голос девочку.

– А, Сенявин? Ты ее привел! Тебе отвечать! – и, повернувшись к старухе, выкрикнул гневно: – Вон отсюда! Вон!

Старуха заплакала, видимо, поняв, что ей отказывают. Плакала она беззвучно, только слезы текли по морщинистым впалым щекам.

– Ну а что делать-то, камерад? – вяло произнес, не глядя на майора, воевода. – Умрет царь-то.

– Да он и так умрет! – отходя от гнева, почти брезгливо произнес Кульбицкий. – А ты бесовщину разводишь, Бога гневаешь. Уж не язычник ли ты, воевода? Совсем одичал в дебрях карельских! Вон тебе и батюшка скажет!

Алексий встал. Чувство, однажды посетившее его давным-давно, чувство, что Бог ждет от него святой неправоты, вновь осенило и не отпускало больше. Он неожиданно улыбнулся и, оглянувшись, увидел, что все смотрят на него и как будто ждут от него чуда, и он в силах подарить это чудо, потому что в сердце его есть вера, которая может сдвинуть гору. Старуха перестала плакать, смолкла и девочка, которая смотрела на него теперь изумленными голубыми с молоком, такими знакомыми глазами.

– Благословляю вас, начальствующих, именем Христовым поступить по сему, как сия женщина говорит. Не будет на том вины, кто согрешит во спасение ближнего своего. Да и греха в том я не вижу.

Широкая физиономия рыжего расплылась в детской улыбке. Граббе – сухарь сухарный Граббе, – открыв рот от изумления, издавал из своего кресла неясные икающие звуки. Кульбицкий совершенно успокоился и выстукивал длинными пальцами своими на столешнице барабанную дробь. Он улыбнулся.

– Ну, батюшка, вот такого я не жда-а-л!

Алексий не слышал его. Он смотрел на старую женщину, стоящую на коленях, она смотрела на него, и сквозь седину и морщины, что за прошедшие полвека изменили их облик, постепенно опознавали и вспомнили друг друга юными, почти еще мальчиком и девочкой, которых кружевница-судьба свела когда-то под августовскими звездами на разбойничьем острове.

– Батюшка, она же ворожея… По-христиански ли будет это?

Слова долетели до Алексия глухо, будто издали.

– Я знаю эту женщину. Нет зла в ней. Более она христианка, чем многие иные, себя христианами мнящие.

– Ilma, nouze![169] – перешел он внезапно на карельский язык. – Kai rodieu sinun myöte, kui sinä tahtot. Mengiä[170].

И осенил их крестом, благословляя. Рыжий улыбался. Майор улыбался. Совершенно сбитый с толку Граббе пучил глаза, пытаясь понять, что здесь происходит.

– Пойду и я отдохну. Соборовать еще рано. Верую в чудо господне!

Он глянул на Сенявина, и тот, поняв, что Алексий хочет сказать ему нечто в тайне, откашлялся.

– Гм, гм, и я пойду, продышусь.

Поднявшись на верхнюю палубу, они отошли к борту.

– Сыне Илларион! – обратился к воеводе Алексий. – О суетном прошу, да и без того в жизни нельзя. Нужно мне вещицу одну из монастыря привезти. Коли сможешь, то, кроме молитвы за тебя, в награду мне и дать нечего, а коль откажешься, то в вину сие тебе не зачту – дел у тебя и здесь хватает. Ан мне просить боле и некого.

– Батюшка, что ты! В два часа обернусь! Говори! Еще и благодарен тебе буду, – загудел Сенявин.

– Ну, коль так, – вздохнул Алексий. – В монастыре…

Через десять минут Сенявин уже несся по узенькой лесной тропинке на своем застоявшемся коньке, рукой заслоняясь от хлещущих его по лицу веток.

* * *

Граббе циркулем вышагивал по мостику, выпятив грудь. Вестовые, получив приказание, отскакивали от него как горох, и со всех ног бежали передать свое поручение подчиненным.

– На мостик этофо, как еко, лотеманн Матфей!

– Фсе матрозен перепрафить на корапль! Зольдатен пока остафить перек!

– Самерить глюбина по фся ширина реки!

Воевода, глыбой застывший с ним рядом, наставительно гудел.

– Непременно здеся надо разворачиваться! Так бабушка толкует. Иначе без пользы. Скорее бы надо, уж за полдень!

И смотрел тоскливо в синее небо, как волк на луну. Граббе брезгливо щурился на советчика, чувствуя себя без четверти часа капитаном. Подбегали с докладами офицеры, вытягивались в струнку перед новым командиром.

– Господин капитан-лейтенант, вот данные промеров дна!

– Экипаж полностью переправлен на «Ингерманланд»! Абордажная команда находится на берегу!

– К подъему якорей готовы!

Подошел сонный, зевая еще, лоцман, настороженно посматривая на незнакомого ему рыжего.

– Отплываем?

Граббе накинулся на человека с мухоморовой шляпой серым ястребом.

– Турак! Я фижу по карта клюпин, што ми не мошем здесь пофернуть корапль! Ты фел корапль! Зачем просаль якорь генау здесь!

– Здесь деревня с дорогой. Думали царя везти по дорожке! – Матти в волнении тоже заговорил с акцентом. – А развернуть кораппль этто просто…

– Как именно? – кипятился немец.

– Если поттнять якоря, то нас течением понесет к озеру. Через полверсты река расширяется. Там можно бросить якорь с кормы, и нас развернет.

– Я полючиль приказ телать пофорот здесь! Я толшен фыполнить приказ!

Матти закручинился.

– Здесь нельзя. Руль поломаем. Бушприт за берег зацепится.

– Тойфель! – ругнулся Граббе и вестовому: – Посфать Соймоноф!

Явился свежевыбритый, сияющий Соймонов, подмигнул весело рыжему, снял треуголку.

– По вашему приказу, господин капитан-лейтенант!

Немец вздохнул.

– Нато расфернуть корапль. Фот карта клюпин…

– Невозможно, – коротко глянул мичман на бумагу с промерами. – Сломаем руль. Сломаем бушприт.

– Но как пыть! – возмутился Граббе. – Это приказ!

Соймонов потер лоб рукой.

– Сейчас… Хмм. Так-так. Ага! – он заговорил уже серьезно. – Дабы не сломать руль, надо принайтовать корпус корабля так, чтобы течением речным его разворачивало как стрелку часов на оси. Но рассчитать радиус непременно. За ось вобьем в дно реки добрый пучок свай – лес есть. Принайтуемся к сваям бизенью, по самому низу – должно выдержать. Течение слабое. Бушприт разобрать…

– Нейн! – замахал руками Граббе. – Я не расрешай распирать ни-тше-го!

– Тогда на берегу все деревья срубить придется! – Соймонов прищурился, примеряясь. – Даже того более, копать.

Он задумался на минуту над картой промеров и констатировал: да и то без пользы – слишком мелко, нос корабля застрянет.

Немец одобрительно похлопал его плечу.

– Колофа рапотайт карошо! Я поручайт фам расфорот. До морген – утро.

– Слушаюсь! – поморщившись от неожиданно выпавшего ему сомнительного жребия, откликнулся Соймонов. – Ежели даже земля вертится, то уж «Ингерманланд» тоже развернем!

– Федя, ты вот что, – поглядывая на спину удаляющегося Граббе, загудел Сенявин. – Поспешать нам надо. Не станет царя – и твоей фортуне конец, и моему комендантству, может, тож.

– Эх, медвежан ты, медвежан! Знать, веришь в бабкины сказки? – рассмеялся Соймонов. – Эй, вестовой! Переправься, брат, на берег, передай майору Лядскому приказ сосен с шесть порубить да на части поделить, саженей по пять. Доставить на борт. Дале поглядим.

Соймонов вдруг ожесточился. Ему вспомнились года, что он провел в Голландии, где он с другими «ребятами» осваивал морскую науку. Вспомнились кровавые мозоли на породистых руках от работы топором на верфи, скакание белкой по мачтам, ползанье змеем по трюмам. Вспомнился экзамен, который он с прочими держал перед царем по возвращению в Россию. Экзамен из 48 человек сдали лишь 17, включая его самого. Затем «Ингерманланд» – паруса, штормы, походы, дым пороховой. Затем знаменательный разговор с государем о задуманной тем составлением атласа Империи Российской. Тогда Петр и сказал ему ждать указа из Сената о командировке на море Каспийское. Теперь царь умирает, и надежды на его выздоровление нет. Потом начнется великая замятня, когда будет делиться власть и плестись интриги. Дай Бог, чтобы обошлось без крови. Дела Петра прахом пойдут. Указа сенатского не будет, и на Каспий он, Соймонов, не поедет.

Мичман с тоской глянул на бурые стволы сосен, обступившие реку, бледнеющее к вечеру, уже совсем зимнее, небо, обморочно повисшее на флагштоке полотнище андреевского флага.

– Тьфу! – он сплюнул себе под ноги, совсем позабыв за своими думами об окружающих, а затем, опомнившись, смущенно развел руками.

– Подвел меня под монастырь хитрый немец!

Он еще раз взглянул деловитым уже глазом на листок с промерами.

– Ты, воеводушка, всерьез ли веришь, что государь выживет, коль корабль развернем?

Рыжий недоумевающе почесал одним пальцем затылок и вздохнул.

– Так ить, Федя, я чего? Бабушке верю, она ворожбу ведает. Многих на ноги подняла. Видел я, как она вблиз государя нечисть почуяла. Ты, коль видел бы, поверил! Батюшко Алексий, вот, тоже верит, – он махнул рукой. – А наше дело на Бога надеяться да дело делать.

– Дело делать… – грустно вздохнул мичман. – Тогда слушай, воевода, меня, что скажу: бабкам не верю. Математике, науке геометрической верю. Корабль не получается развернуть. Берег копать надо в любом случае, дно углублять. Инструмента шанцевого у нас нет. А времени мало – сам говоришь. Вечер да ночь остались.

– Да что же ты, Федька, мне сразу не сказал? – рявкнул воевода.

Соймонов оторопело выпучил глаза, собираясь с ответом, а красные сапоги воеводские уже торопливо стучали по дубовому настилу палубы к лестнице, на плот с дежурной шлюпкой.

– Эй, молодцы, весла готовь!

Выскочив из шлюпки на причал, он, неуклюже цепляясь за корни и мох, вскарабкался на берег. Солдаты абордажной команды с любопытством смотрели на него.

– Зачастил к нам в гости медвежан!

Но воевода был серьезен. Он торопливо подошел к пню, где поутру отплясывал камаринского коротконогий солдат, вскочил на него и по-разбойничьи, с эхом на весь лес свистнул.

– Эй, ребяты, ступайте до меня. Что-то скажу!

Со всех сторон лениво потянулись, притворно ворча.

– Ишь, енерал какой! Морда да повадки-то разбойничьи! А командует!

– Что надо, дядя? У нас свой командир есть – майор Лядский.

– Аль к нам воеводой, медвежан?

– Тихо! – поднял руку Сенявин. – Ребята, слушай что скажу. Таить не буду – царь плох, Петр Лексеич, то ись…

Все разом смолкли, заглядываясь на воеводу, кто с любопытством, а кто с тревогой. А он продолжал.

– Мы, вроде, люди подневольные, пусть лямка у всех разная: у вас солдатская, у меня комендацкая, ну, воеводская, по-старому. Ребяты! – Сенявин раскраснелся и от волнения мгновенно вспотел. – Жизнь наша тяжкая, правда это. Война вот со свеями. Подати такие, что хоть свою шкуру снимай. Труды бессчетные… А с другой стороны подумать, а что делать-то? Война та уж двадцать лет почитай как. Я с ней состариться успел. Но теперь свей землю олонецкую не разоряет, как еще при батюшке с дедом моими было. Сами вы в Стекольное царство[171] плавали, стекла били. А умрет Петр Лексеич… Все прахом пойдет. Не было такого царя на Руси, да и в других землях тож. Флот, вот, построил – сам топором как добрый плотник работает. Бояр дубиной лупит, а с нами прост. Бражничали мы с ним, государем, по весне…

141Ефимок – русское обозначение западноевропейского талера.
142Вот что, мужики. Мы к вам по важному, цареву делу. Нужен нам ваш колодец. Вот, бабушка Илма там пошепчет, и мы уйдем.
143Не надо денег, так идите. Только черта в колодец нам не подбросьте.
144Что? Какого такого черта?
145Ильинском погосте моему шурину подбросили.
146Попросили попить, а как прошло две недели, и колодец высох. Черта подбросили!
147Собак твоих я тебе сейчас туда побросаю, обормот!
148Я – олонецкий воевода. Сами вы, черти лохматые, темные!
149Ведро нужно б да ковш.
150Воду нужно достать.
151Это можно.
152Эй, хозяева, ведро дайте! И ковшик найдите тож.
153Что еще надо, бабушка?
154Все, иди сынок. Дальше я сама.
155Один!
156Два!
157Три!
158Шестнадцать!
159Девятнадцать!
160Двадцать!
161Ай, дура, я, дура старая! Три шага не дошла, три глотка не донесла! Смерть ползет, смерть ползет! Стоит у порога комнаты царской, щурится, скалится! Руки пусты мои теперь ту змею изловить, утопить. Горе мне!
162Эхма, бабушка… Ну не плачь. Что же делать, так, видно, Бог рассудил.
163Пойдем на корабль. Малая там твоя ждет. Жить-то надо, надо жить! Домой повезу…
164Царь умрет теперь.
165Что ж!
166Всем помирать!
167Жаль! Таких царей еще не бывало. И топором важно работает!
168А по маю мы с ним у меня на посаде сильно бражничали. С мужиками нашими торговыми. Потом бороться схватились – силен черт!
169Илма, встань!
170Все будет по-твоему, как ты просишь. Идите пока.
171Стекольное царство – Швеция. От искаженного названия столицы Швеции – Стокгольма.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru