bannerbannerbanner
Неизвестные солдаты, кн.1, 2

Владимир Успенский
Неизвестные солдаты, кн.1, 2

Полная версия

Немцы пробежали мимо, а в траншее появился высокий Гришин, разгоряченный, в распахнутом ватнике. За ним кучей нахлынули красноармейцы. Он махнул им рукой: давай дальше! Сам остановился возле Игоря, помог подняться.

– Ранен, политрук?

– Нет, ерунда… Спину больно – немец прижал.

– Бесстужев где?

– В той стороне где-то.

– Ну, там и без нас управятся!

Гришин достал ракетницу и начал раз за разом стрелять вверх. Игорь с удивлением обнаружил, что бой, собственно, уже закончился, везде было тихо. Только в тылу, за деревней, строчил пулемет и негромко рвались мины.

– Переправились наши? – спросил он.

– Эка, хватился! Мы давно соединились, уже деревню очистили. Это у вас тут третья рота снег нюхала. Вон, гляди, раскачались, архангелы!

Игорь высунулся из траншеи. Было уже достаточно светло. За снежной пеленой, хоть и смутно, виднелась река с плывущими по ней плотами. К траншее, на крутой бугор, карабкались красноармейцы.

– Ох и накрутит Бесстужев хвост этим брюхолазам! – сказал Гришин. – Боялись сами-то переправу начать, нас ждали.

Вместе направились разыскивать старшего лейтенанта. Им попадалось много убитых, главным образом немцев. Бойцы сносили в одно место раненых, укладывали на площадке, где раньше стояли минометы.

Опустившись в овражек, увидели наконец Бесстужева. Он шел к реке, подталкивая стволом автомата немецкого фельдфебеля, высокого, без шинели и без пилотки. Ветер трепал светлые, соломенного оттенка, волосы немца, шевелил полы мундира с крестом и медалями на груди. Фельдфебель поворачивался, упирался, на ходу говорил что-то.

– Эгей, старший лейтенант, куда ты его волокешь? – крикнул Гришин.

– А вон к речке! – весело ответил Бесстужев. – Приятеля встретил из четвертой танковой… Я этих приятелей или землей кормлю или водичкой пою… Сейчас вернусь, подождите!

– Прикончит его, а? – спросил Игорь.

– А ты отвернись, – посоветовал Гришин. – Он других не трогает, только этих танкистов. Есть у него право такое.

* * *

Людей, которых немцы считали нужным привлечь к работе, обычно вызывали повестками в городскую управу. Там с ними беседовал бургомистр. А Ольгу Дьяконскую отвезли к самому коменданту. Приехал за ней маленький юркий унтер-офицер. Он, вероятно, был хорошо осведомлен, с кем имеет дело, так как сразу заговорил по-немецки. Ольга растерялась, засуетилась, собирая ребенка. Но унтер-офицер вежливо попросил оставить ребенка дома и пообещал не позже чем через час доставить ее обратно. Марфа Ивановна проводила Ольгу до машины, сунула в карман кусок сала, завернутый впопыхах в носовой платок.

Дьяконскую провели в большой, обставленный мягкой мебелью кабинет. Здесь стойко держался запах хороших духов. Из радиоприемника тихо звучала музыка. Встретил Ольгу высокий обер-лейтенант в сером мундире. Белокурые волосы его аккуратно причесаны, светлые глаза имели какой-то розоватый оттенок, как это бывает у кроликов. Офицер был бы привлекателен, если бы не слишком большой нос с тонкой кожей, который казался распухшим. Можно было подумать, что у офицера насморк.

Обер-лейтенант предложил сесть в кресло, протянул сигарету. Ольга отказалась Тогда немец без обиняков приступил к делу. Он, Фридрих Крумбах, комендант города, решился побеспокоить ее по следующим причинам. В комендатуре все известно о ней. Она приехала сюда из Москвы. Ее отец, генерал Дьяконский, боролся с большевиками и был расстрелян. А семья подверглась репрессиям.

В этом месте Ольга перебила Крумбаха.

– Отец сам был большевиком. Коммунистом, – подчеркнула она.

– Но его казнили. Значит, он выступал против власти?

– Мне неизвестно, против чего он выступал. И вообще это наши внутренние противоречия. Какое вам дело до них?

Ольга уже начала догадываться, зачем понадобилась немцам. И сейчас знала, что в любом случае она все равно заявила бы, что отец – убежденный коммунист. Вера в это была единственным источником, из которого она могла черпать силы для себя.

Обер-лейтенант сказал, что в конечном счете его мало интересуют мотивы, но факт есть факт. Он счастлив, что беседует с дочерью генерала, труды которого хорошо известны немцам. Лично сам он читал несколько статей генерала Дьяконского, в которых говорилось о массированном использовании бронетанковых сил. Кстати, Дьяконский был сторонником как раз той теории, которую создал Гейнц Гудериан: сам Крумбах имеет честь служить под командованием этого полководца.

Тут Ольга снова прервала обер-лейтенанта:

– Вы, вероятно, недостаточно осведомлены, а я хорошо знаю этот вопрос. Я много переводила отцу с немецкого, и в том числе написанное Гудерианом. Мой отец развил теорию массированного использования танков на шесть лет раньше Гудериана. Вряд ли вам известно, что во французской военной печати в ту пору была целая дискуссия. Там не одобрили новой теории, но пальма первенства была присуждена моему отцу.

– Не будем спорить, – вежливо улыбнулся Крумбах. – Мы отклонились от дела. Я уполномочен предложить вам сотрудничать с нами.

– В чем?

– Первое время будете работать переводчицей. Нам очень нужна хорошая переводчица. Но это только начало, – многозначительно произнес Крумбах.

– Я отказываюсь.

– Почему?

– Хотя бы потому, что у меня месячный ребенок.

– О, нам известно. Работа не будет отнимать много времени.

– Мой муж, отец моего ребенка, – политрук Красной Армии! – вызывающе сказала Ольга.

– И это мы тоже знаем. Но отец у вас был один, а мужей может быть много… Нет, нет, не обижайтесь, такова жизнь. Кроме того, извините меня, по нашим сведениям, этот политрук не является вашим законным супругом. Он просто… В общем для нас это не имеет значения… И не краснейте, пожалуйста, – засмеялся он. – Смущаясь, вы делаетесь неотразимой.

– Постарайтесь обойтись без затасканных комплиментов. – Ольга отвернулась, чувствуя, что теряет уверенность. Немец, может и не сознавая того, затронул ее больное место. – Я люблю мужа, и этого достаточно.

– Это ваше дело. Вы первая заговорили об этом, и я ответил. Еще раз предлагаю сотрудничать с нами. Не торопитесь с отказом, подумайте о последствиях и для себя, и для ребенка. Мы пришли навсегда. Рано или поздно вам придется выбирать: за или против. А это равносильно выбору между жизнью и смертью… Вы можете сделать успехи, большие успехи. Вы нужны нам.

– Я все поняла. Можно идти? – поднялась Ольга.

– Вы будете думать?

– Сомневаюсь.

– Подождем. Я вызову вас через неделю. Обер-лейтенант надел фуражку, намереваясь проводить Дьяконскую.

– Пожалуйста сюда, – предложил он, коснувшись ее руки, и вдруг спросил совсем другим голосом, мягко и заискивающе: – Вы не откажетесь как-нибудь поужинать со мной?

Ольга вздрогнула. В глубине души она со страхом ожидала подобного предложения.

– Нет, нет, – торопливо заговорил Крумбах, заметивший ее испуг. – Вы не поняли меня, совсем не поняли… Просто поужинать. Здесь тупеешь, в этой глуши, а вы такой интересный собеседник. Нам найдется о чем поболтать. Неужели вы верите, что все немецкие офицеры – подлецы и разбойники?

– Может быть, и не все.

– Уверяю вас. В наших войсках негодяев не больше, чем в других армиях мира. Кстати, наша пропаганда тоже готова утверждать, что коммунисты едят детей, слегка поджарив их на костре.

– Вы слишком откровенны со мной, – сказала Ольга. – Смотрите, не ошибитесь.

– Нет, я достаточно хорошо знаю людей. Я даже знаю, что через неделю вы не согласитесь работать у нас. Скажите, я прав?

– На этот раз да.

– Но я буду беседовать с вами еще и еще, пока вы не убедитесь, что предложение выгодное. Пойдемте, машина ждет вас.

– Нет, я пешком.

– Боитесь скомпрометировать себя в глазах местного общества? – понимающе усмехнулся Крумбах. – Привыкайте чувствовать разницу между собой и этими… – Он не договорил, посмотрел на Ольгу и пожал плечами. – Впрочем, дело ваше. Я привык уважать желания дам.

На крыльцо комендатуры Ольга вышла одна. Морозный воздух обжег разгоряченные щеки. Она глубоко вздохнула и, придерживая полы пальто, побежала по узкой, протоптанной в сугробах тропинке. Из окна второго этажа, прижавшись лбами к стеклу, смотрели ей вслед обер-лейтенант Крумбах и унтер-офицер Леман.

– Какая женщина! – прищелкивал языком Леман. – Какие ноги! А грудь! А волосы! Такую птичку нельзя упустить, мой командир… Поручите мне обделать дельце, и у вас останутся приятные воспоминания.

– Куддель, ты говоришь чепуху.

– О, мой командир, уж не затронула ли красавица краешек вашего сердца?

– Не смейся, Куддель. Я имею определенные инструкции. И не ошибусь, старина, если буду утверждать, что эта женщина может сделать большую карьеру. Она одна из тех немногих, на кого наши рассчитывают опереться здесь. И она достаточно умна, чтобы быстро понять это.

– Все равно, командир, женщина остается женщиной. И если она пройдет через ваши руки, это нисколько не помешает ее карьере.

– Ты порядочная свинья, Куддель, – беззлобно ответил обер-лейтенант. – Ты мне надоел, можешь идти.

Он остался у окна один. Смотрел на пустынную улицу, испытывая такую грусть, какой у него не бывало давно. Да, эта женщина нравилась ему, привлекала ее красота, ее непривычного склада ум. Но Крумбах понимал, что она никогда не будет принадлежать ему. Она такая же сложная, упрямая, непонятная, как и все тут.

Страна завоевана, бой кончен. Что оставалось делать побежденным? Надо продолжать жить дальше, приспосабливаясь к новым порядкам, подчиняясь новой власти. Но эти люди, населявшие свои старые деревянные домишки, думали как-то иначе. Они отгородились от немцев глухой стеной. Они чего-то ждали, во что-то верили вопреки здравому смыслу. Их молчаливая, даже не проявлявшаяся активно вражда пугала и раздражала Крумбаха. Его власть здесь висела в воздухе, не имея опоры.

 

Даже такие, как эта женщина, которые, казалось, с радостью должны были встретить освобождение от притеснений большевиков, даже они не желали признавать немцев. Пятеро полицаев и старосты, которых удалось завербовать тут, не шли в счет. Это были люмпены, служившие ради денег и выгоды; они готовы были служить любому, кто заплатит больше.

* * *

Казалось, новая власть установилась прочно. Уже вошло в привычку не появляться на улице после шести часов, уже не пугали жителей приказы, грозившие смертной казнью за нарушение установленных порядков. Каждое утро открывался магазин Кислицына. Началось восстановление электростанции. После Нового года немцы намеревались открыть кинотеатр.

Но с середины декабря из дома в дом поползли обнадеживающие слухи: на фронте фашистам приходится плохо. Поговаривали, что ночью пролетал за рекой наш самолет, сбросил листовки, в которых написано: Красная Армия наступает и бьет немцев.

В воскресенье Славка возвратился с базара веселый и возбужденный. Прямо с порога выпалил новость: оккупационных марок больше никто не берёт, зато опять пошли в ход советские деньги. Торговки принимают их даже охотней, чем вещи.

– Неужто так! – обрадовалась Марфа Ивановна. – Несладкая, значит, у немцев жизнь началась… Недаром Анисья рассказывала: по шаше целую ночь пораненных в машинах везли… Народ всегда все наперед знает.

– Мы вот тоже народ, – улыбнулась Ольга, глядя на раскрасневшуюся бабку. – А мы ничего не знаем.

– Зато людям известно, – упорствовала Марфа Ивановна. – Ты не спорь со мной, умная больно стала, – махнула она рукой. – Говоришь чего зря, а Николка-то вон опять в пеленках поплыл… Ну, иди ко мне, иди ко мне, гулюшка, ясочка ты моя, – наклонилась она над ребенком.

Николка пялил на нее глаза, морщил безбровое личико и пускал пузыри.

Ребенок был очень спокойный и не доставлял Ольге особых забот. Да и помощников у нее хоть отбавляй. У Антонины Николаевны проснулась вдруг к внуку ревнивая любовь. Возилась с ним все свободное время, утверждая, что он – вылитый Игорь, вылитый первенец ее, о котором изболело сердце. Подпускала Ольгу только кормить, а если бы могла, кормила бы, наверно, сама. У Марфы Ивановны тоже одна страсть – повозиться с Николкой. Даже Славка и тот с удовольствием качал люльку – интересно было смотреть на нового человека.

Ольга ходила на базар, гуляла с Людмилкой, расчищала снег во дворе. Она не испытывала того ревнивого чувства к своему сыну, какое бывает нередко у молодых матерей. Рождение ребенка вселило в нее уверенность. Движения стали более плавными, горделивой и неторопливой сделалась ее находка. Не угасая и не вспыхивая, ровно горела в ней спокойная радость: теперь всю жизнь будет с ней сын, частица ее самой, которую никто не сможет отнять у нее. Пусть тешатся с ним Антонина Николаевна и Марфа Ивановна, пусть играют, пеленают, купают, если это доставляет им удовольствие. Ей не жалко. Сын-то ведь ее и ничей больше.

За ребенка она не тревожилась, с ним все благополучно. Ольга думала о себе: что делать дальше? Вызов в комендатуру очень взволновал ее. Теперь немцы не оставят ее в покое. Она откажется два, три раза, а что потом? В конце концов они могут просто арестовать.

Трудно было решить самой, как поступить. Она написала записку Григорию Дмитриевичу, жившему в Стоялове. Через несколько дней Василиса принесла ответ.

Григорий Дмитриевич оросил не расстраиваться и не нервничать, чтобы не пропало молоко. Может быть, все еще обойдется. А если очень уж привяжутся фашисты, надо идти работать. Он верит Ольге. А свой человек в комендатуре всегда пригодится.

Ольга вновь обрела душевное равновесие. В ней совершенно исчезла робость перед немцами. Теперь, если это привяжется к ней, она могла потребовать, чтобы ее немедленно отвели в комендатуру. И она была уверена, что этот красноносый обер-лейтенант всегда вступится за нее.

В полдень на дороге, круто спускавшейся с горы, появилась черная, шевелящаяся лента. Она быстро приблизилась к городу, сползла в овраг. Через час вся главная улица была заполнена сотнями повозок. А с горы спускались все новые обозы и толпы пешком идущих солдат.

Это были совсем не те немцы, какие проходили через город два месяца назад.

Отощавшие лошади с трудом тащили громоздкие фуры на высоких колесах. Солдаты плелись без строя. В них не было самоуверенности и презрительного высокомерия. Крикливые, раздражительные, они напоминали злых осенних мух, но, странное дело, жители боялись их гораздо меньше, и солдаты чувствовали это. Они спешили, останавливались в домах ненадолго. И теперь уже не заходили по одному, а сразу по нескольку человек. Немцы не требовали больше «яйки» и «млеко», а просили только «клеб». Или вообще ничего не просили. Сами обшаривали полки, сами лазили в погреба. Если не находили ничего лучшего, варили картошку и ели ее, макая в соль.

У нерадивых хозяек, не запрятавших добро в тайники, забирали все, что попадалось под руку: валенки, бабьи шубы, рубахи, кальсоны, женские трусы и одеяла. Тут же переодевались, без стеснения сбрасывая с себя грязное белье.

Дом Булгаковых стоял в стороне от шоссе. Немцы заглядывали редко. Забегали, шарили по сундукам и уходили ни с чем – бабка знала, как и что надо прятать.

На третий день отступления въехала во двор Булгаковых зеленая повозка, нагруженная канистрами. Сопровождали ее четверо солдат. Марфа Ивановна встретила их на пороге, осмотрела критически с ног до головы. Они прыгали перед ней на снегу замерзшие, хлюпающие носами. Один, тощий и юркий, попытался проскочить в дверь мимо бабки, но она крикнула грозно:

– Куда прешь, зараза?

И немец присмирел, просительно забормотал что-то. Марфа Ивановна провела солдат на кухню. Указала на дверь в комнату, погрозила пальцем и распорядилась:

– Устраивайтесь тут, а в горницу – ни ногой! Понятно вам, черти вшивые?

Антонина Николаевна, как и прошлый раз, отсиживалась с детьми в старой половине дома. Но Ольга сидеть взаперти решительно отказалась. Ходила по комнатам, помогала бабке готовить ужин. Бросала на немцев такие холодные, презрительные взгляды, что те отворачивались.

У тощего юркого солдата было обморожено ухо. Марфа Ивановна, сжалившись, дала ему гусиного сала. Пожилой и самый тихий из всех солдат то и дело приподнимал край повязки на левой руке, болезненно морщился. От руки шел мерзкий запах. И над ним сжалилась бабка, достала марганцовки и налила в таз теплой воды, промыть рану. Немец смущенно и благодарно улыбнулся ей.

Потом Марфа Ивановна накормила пришельцев жидким картофельным супом, выдав каждому по куску черствого хлеба. Солдаты ели жадно и торопливо. А наелись – и отяжелели, осоловели в тепле. Трое завалились спать на постеленную им дерюгу, а четвертый, с обмороженным ухом, долго еще сидел в одних подштанниках возле стола, подносил к лампе рубаху, с хрустом давил вшей.

– Плёхо, матка, плёхо, – бормотал он.

– Ишь ты как запел, паразит-анчихрист, – улыбаясь, отвечала ему Марфа Ивановна, стоявшая у двери, сунув под фартук руки. – Мало еще тебе накостыляли. Еще так припекут, что волком взвоешь. Чтоб тебе в сугробе околеть, псина вонючая, чтоб тебе воши брюхо прогрызли, дурноеду поганому!

Солдат, улавливая в голосе старухи сочувствие, кивал сокрушенно и повторял с горечью:

– Плёхо, плёхо, матка, отшень плёхо.

Ольга за стеной давилась смехом, уткнувшись лицом в подушку. Славка, зараженный ее весельем, прыскал в кулак и восторженно дрыгал нотами.

Утром отдохнувшие немцы умылись, доели вчерашний суп и обнаглели. Заговорили громкими уверенными голосами. Оттолкнув Марфу Ивановну, вытащили из печки горшочек с кашей, приготовленный для Людмилки. Солдат с перевязанной рукой зашел в комнату, взял байковое детское одеяльце и разорвал его на портянки.

Ольга ловила на себе быстрые, скользкие взгляды, слышала сальные шуточки, которые немцы отпускали по ее адресу. Особенно изощренно похабничал Ганс – низенький рыжеватый солдат с широкой грудью, с большими, как лопаты, ладонями. Глаза у него были маленькие и сонные. Они оживали только тогда, когда он смотрел на женщину. Это был типичный германский ганс – полуграмотный крестьянин, туповатый и грубый, набравшийся на войне самодовольного чванства. Повязав старенький платок, Ольга выбежала в сарай принести сухих дров для растопки и не заметила, как увязался за ней этот рыжеватый немец. Услышав тяжелые шаги, оглянулась. Ганс приближался к ней, глупо улыбаясь, в уголках мокрых губ пузырилась слюна.

– Ну-ну, моя курочка, не бойся, – бормотал солдат, расставив руки и оттесняя ее в угол, к куче старого сена.

Ольга не испугалась. Он был настолько противен, этот истекающий слюной боров, что даже не внушал страха. Она шагнула к нему, резко бросила по-немецки, будто хлестнула:

– Стой на месте, болван! Иначе будешь иметь дело с гестапо!

Сказала первое, что пришло в голову. Ганс вздрогнул. От удивления у него приоткрылся рот.

– Грязная свинья! Взбесившийся мужлан! Свиная собака! – выкрикивала Ольга, сама распаляясь от своих слов, и вдруг со всего размаху ударила немца по щеке.

Солдат покачнулся и опустил руки по швам. Ольга ударила еще: по левой, по правой. Щетина больно кольнула ладонь. Ганс попятился, с хлюпаньем втягивая ртом воздух.

– Марш отсюда, грязный пачкун! Прочь! Прочь! – кричала она, наступая на него. Солдат задом выбрался из сарая и тяжело потрусил к дому.

Ольга опустилась на деревянную колоду, не в силах сдержать расслабляющий нервный смех. Она пыталась сообразить, что теперь будет. Это хорошо, что ей подвернулось слово «гестапо»… И потом – ее немецкий язык. Солдат может подумать всякое. Нет, конечно, они не посмеют тронуть ее. В крайнем случае она потребует, чтобы доставили в комендатуру.

И все-таки Ольга боялась возвращаться в дом. Как-никак солдат четверо, и кто знает, что взбредет им на ум. Она дождалась, пока на крыльцо вышел Славка.

– Дома спокойно?

– А, ничего, – махнул он рукой. – Растопку неси.

Ольга пошла, прижимая к груди охапку мелких поленьев. В сенях встретился ей тощий солдат с обмороженным ухом. Ольга вздрогнула. А солдат, увидев ее, щелкнул каблуками, замер и стоял неподвижно, пока Ольга проходила мимо. Свалив поленья возле печки, Ольга сразу же ушла в комнату. А немцы, переговариваясь шепотом, начали быстро собираться. Рыжеватый солдат поспешно запрягал во дворе лошадей. Минут через пятнадцать обозники уехали, сунув Марфе Ивановне несколько зеленых кредиток.

Бабка, закрыв ворота, вернулась домой удивленная:

– И что это с ними случилось? – разводила она руками. – Как, скажи, подменили их. То орали, «клеба» просили. Энтот, который воняет, даже ногами топал. А тут вдруг стихли. Еще вот и денег оставили, первый то раз за все время.

– А скотину чем больше бить, тем она послушней становится, – зло произнесла Ольга.

– Да нешто их бил кто?

– Я рыжего по щекам оттрепала.

– Ой, девонька, да как же ты так?!

– Оттрепала и все! И оставьте меня, пожалуйста, – попросила Ольга. – Голова у меня трещит.

Сейчас, после пережитого волнения, ее бил озноб. Она куталась в платок, стараясь согреться.

* * *

Днем через Стоялово прошел санный обоз. Лошади сильно подбились на плохой дороге, от них валил пар. Порванная упряжь подвязана была веревками. Остановились немцы на пару часов. Ходили по избам, искали хомуты, шлеи, чересседельники. На колхозной конюшне взяли четырех коней, бросив вместо них замученных до полусмерти.

Григорий Дмитриевич и Герасим Светлов выскочили посмотреть, куда отправились немцы. Они уехали на запад.

– Что, Герасим Пантелеевич, тикает, что ли, немчура-то?

– Кто ж их знает, – пожал плечами Светлов. – Рази поймешь. По большаку, говорят, машины идут ихние. И тоже в ту сторону.

– Через Малявку? Мост-то там старый.

– Держит, значит. А мы до войны тракторы по нем гнать боялись, крюк делали.

Григорий Дмитриевич заметно повеселел. Будто и боль в пояснице ослабла. Не таясь, расхаживал по двору. Улучив минуту, когда никого не было, спросил Василису:

– А ну, комсомолия, парнишка этот, у которого наган, живой-здоровый?

– Демид-то? А что ему сделается.

– Как свечереет, приведи его ко мне. Василиса пристально посмотрела на Григория Дмитриевича, подергала кончик платка.

– Демида приведу. Но если вы чего задумали, то и я с вами.

– А это как тятя твой скажет.

– В таком деле тятя мне не указ!

– Ишь какая! – улыбнулся Григорий Дмитриевич, откровенно любуясь ее молодым, раскрасневшимся и очень уж строгим сейчас лицом.

Василиса ушла. А он сел на бревно и набил махоркой трубочку. Мороз приятно пощипывал кожу. Холодное прозрачное небо подернулось легкой предвечерней дымкой. Казалось, огромным ледяным куполом накрыта была деревня вместе с полями. Темной полосой вмерзла в край небосклона зубчатая кромка леса.

 

Григорий Дмитриевич смотрел на бугор, на едва видимую отсюда избу Алены Булгаковой. Там, в этом доме, он родился и вырос. Когда он был еще мальчишкой, русские тоже воевали с немцами. Тогда, как и сейчас, тоже опустела деревня. Четыре года жили бабы одни, некому и нечем было пахать. Земля заросла бурьяном. Мало кто из мужиков возвратился с той долгой войны. Но подтянулась молодежь и опять окрепла, встала на ноги деревня.

Так и теперь. Ушел на фронт Иван, но ушел не от пустого места. Оставил себе замену на будущее: трое молодых Ивановичей подрастали под крышей дома его.

Или взять Василису. С малолетства отбивала руки при вдовом отце, управлялась с двумя братишками, с печкой, с коровой, со стиркой. И в школу бегала. Была вроде невидная этакая замухрышка. Только запоминались необыкновенно голубые и чистые ее глаза. А теперь расцвела девка в самое неподходящее время. Тоже для будущего расцвела. Чуть ли не каждый день пишет письма милому дружку своему Дьяконскому Виктору. Пишет и складывает листочки в старую помятую коробку из-под ландрина, в которой, может, еще бабка ее держала иголки да нитки.

«Зря пишешь, – сказал ей однажды Григорий Дмитриевич. – Все равно отправить нельзя». – «А вот наши придут, и отправлю», – спокойно ответила она. И такая непоколебимая уверенность звучала в ее словах, что Григорий Дмитриевич мысленно упрекнул себя в малодушии и бестактности.

Василиса, Игорь, Виктор и Ольга Дьяконские – они уйдут в то далекое время, в которое Григорию Дмитриевичу не удастся заглянуть и одним глазом. Ну что же, каждому свое. Он ведь тоже неплохо пожил, да и поживет еще малую толику… Пусть будет она счастливой, ата сегодняшняя молодежь. Пусть отвоюет последний раз и кончит навсегда. За их спинами подрастут братишки Василисы, подрастут Ивановичи, новорожденный Николка. Может, они в конце концов не будут знать, что такое голод, кровь и разруха.

Может, для них слово «немец» не будет звучать так же, как слово «война»…

«Нет, – жизнь – это штука неистребимая, – с радостной грустью думал Григорий Дмитриевич. – Как ты ее ни топчи, она все равно свое заберет. Ветки обломай – ствол останется. Ствол свали – от корня расти будет!»

Он даже расчувствовался от этих необычных своих мыслей. «Всерьез дедом стал… И спину ломит, и слезы вроде бы близко… Эх, командир, командир, рано еще под уклон-то идти».

– Рано! – громко сказал он.

– Что? – высунулся из сарая Светлов.

– Оружие, говорю, складывать рано. Ты, Герасим, сегодня пилу мне одолжи и топор. Острая у тебя пила-то?

– Недавно точил, – с недоумением ответил тот.

– На Малявку пойду, – шепотом произнес Григорий Дмитриевич. – Мостишко там доконать ничего не стоит, а для немцев на целый день затычка будет.

Вечером Василиса привела Демида, длиннорукого застенчивого паренька с вздернутой верхней губой. И шапка и полушубок на нем с чужого плеча, вероятно отцовские. Рукава подвернуты шерстью наружу. Демид протянул Григорию Дмитриевичу тяжелый сверток в замасленной красной тряпице. Наган оказался старым, выпуска четырнадцатого года.

– Где ты его раздобыл? – поинтересовался Григорий Дмитриевич.

– Дома, – смущенно улыбнулся Демид. Верхняя губа его при этом поднялась так, что обнажила розовую десну, а нос сморщился. – Под полом у нас закопан был. Дядька еще с той немецкой войны принес.

– А там у тебя какой-нибудь мушкет со времен Полтавской битвы не сохранился?

– Нет, – серьезно сказал Демид. И, подумав, добавил: – Не доложит столько мушкет. Дерево сгнило бы.

Отправились они втроем. По задворкам выбрались на хорошо укатанную за день дорогу, тянувшуюся темной полоской среди белого поля. Шагать было легко: подстегивал окрепший к ночи мороз. Изо ртов густо валил пар, быстро заиндевели шапки, ресницы, брови. Окруженная ярким венцом, стояла в небе луна, и светло от нее было почти как днем, лишь горизонт поуже да очертания дальних предметов туманились и расплывались.

– Градусов тридцать, – сказала Василиса, закутавшая лицо так, что виднелись под платком только нос и глаза. – Сейчас немцев палкой не вытуришь из избы.

– Робеешь?

– Что вы, Григорий Дмитриевич, это я просто подумала. По этой дороге немцы всего раза три проехали. Вот на большаке, – там другое дело.

– Там кусты, есть где укрыться. Ты на стреме стоять будешь для всякого непредвиденного случая…

К большаку они приблизились осторожно. Слева дорога скрывалась за рощей. Справа, с восточной стороны, высился бугор. Если немцы и могли появиться, то только оттуда. Поэтому Григорий Дмитриевич послал на бугор Василису, наказав ей смотреть в оба и, если заметит что подозрительное, сразу бежать к ним.

Речушка Малявка промыла себе узкое, но глубокое русло. Крутой обрыв достигал четырех-пяти метров. Мост, давно уже обветшавший, выдерживал сейчас машины скорей всего потому, что дерево, впитавшее в себя влагу во время осенних дождей, было схвачено морозом и будто окаменело. Пила входила в бревна трудно, со скрежетом.

Григорий Дмитриевич решил мост не рушить, а только подпилить опоры, чтобы все сооружение обвалилось под тяжестью грузовика или танка. Так и быстрей и для фашистов ловушка.

Работали, то и дело посматривая на Василису. Девушка прыгала на вершине бугра, согревалась, размахивая руками. Ей оттуда далеко был виден большак, и поэтому Григорий Дмитриевич чувствовал себя спокойно. Сначала действовали на нервы визг и шарканье пилы, звучавшие в морозном воздухе очень громко. Но постепенно ухо привыкло к этому. Пилить приходилось согнувшись, дело продвигалось медленно. У Григория Дмитриевича заныла поясница. Боль усиливалась.

– Отдохнем, – предложил он.

У Демидки блестели глаза. Шапка съехала на затылок. Он всю дорогу молчал, а тут осмелел. Глядя, как Григорий Дмитриевич раскуривает трубку, заговорил первым:

– А я вас знаю, вы наш, стояловский. Вы в культпросветшколе работаете. У вас мой браг учился – Туркин Федор. А еще я вас в Осоавиахиме видел, когда на стрелковые соревнования приезжал.

– Ну? – улыбнулся Григорий Дмитриевич. Ему приятны были эти воспоминания. – За колхоз за свой выступал?

– Нет, в школьной команде. Мне ведь только-только пятнадцать годов стукнуло…

– И как же ты отстрелялся?

– Плохо, – огорченно сказал Демид. – Почти все пули за молоком… Некого было направить, вот меня и направили. А ведь я немножко косой, – признался он. – Это ведь так не видно, а приглядишься – сразу заметишь.

Они подпилили еще два бревна. Григорий Дмитриевич, запрокинув голову, посмотрел снизу на мост.

– Ну, хватит, пожалуй.

– Давайте еще, – расхрабрился парнишка. – Чтобы и подводу не выдержал. А то, может, машины не пойдут вовсе.

– Ладно, – пощупал поясницу Григорий Дмитриевич. – Подожди, перекурю вот. Трудно мне.

– А я пока опилки снегом присыплю.

– Разумно. Только побыстрее. А то дозорный у нас закоченеет совсем.

Он посмотрел на Василису. Девушка отплясывала на бугре какой-то дикий танец: приседала, подпрыгивала, припускалась бегом. «Ну, все в порядке», – подумал Григорий Дмитриевич, с трудом выуживая непослушными, будто набрякшими от работы пальцами, спичку из коробка. Он ждал немцев с востока, откуда приехал днем их обоз, не предполагая, что опасность грозит совсем с другой стороны.

* * *

Обер-лейтенант Фридрих Крумбах считал, что непосредственной угрозы Одуеву не существует. Через город отступали обозы и тыловые подразделения. Но боевые части, по всей вероятности, сдерживали противника где-то в большом отдалении, так как приказа об эвакуации Крумбах не получил. И вдруг совершенно неожиданно поступило распоряжение: прибыть в район деревни Дубки, занять и удерживать господствующую над местностью высоту.

Комендантский взвод был поднят но тревоге. Разместив солдат на пяти санях, обер-лейтенант тронулся в путь. Сам Крумбах вместе с унтер-офицером Леманом ехал в легких санках, закутавшись в русский тулуп и укрыв ноги ковром.

Если судить по карте, до Дубков километров двадцать. Решили двигаться кратчайшим путем. Начальник полиции Кислицын, восседавший вместо кучера, знал дорогу до деревни Стоялово. Там можно было взять проводником местного старосту.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru