bannerbannerbanner
Неизвестные солдаты, кн.1, 2

Владимир Успенский
Неизвестные солдаты, кн.1, 2

Полная версия

Гейнц пошел к своему «оппелю». Под галошами хлюпала присыпанная снегом грязь. Генерал боялся простудиться. Хорошо, что в машине было тепло. Он устроился на заднем сиденье и закрыл штору. Автомобиль плавно тронулся с места.

Ум Гудериана усиленно работал, ища выход из создавшегося положения. Было ясно, что 4-й танковой дивизии с мотопехотой на Тулу не пробиться. Надо немедленно повернуть к автостраде 3-ю танковую дивизию от Волхова, направить часть сил из-под Брянска, с кольца окружения.

Это были вопросы текущего дня, но требовалось подумать и о будущем, учитывая, что количество новых танков у русских возрастает. Прежде всего нужно снять с себя ответственность за большие потери, вызвать из Берлина комиссию для осмотра разбитых машин, обсудить вопрос о производстве более крупных противотанковых пушек. И, кроме того, сегодня же отдать приказ, поощряющий солдат. Каждому, кто подобьет Т-34, – две недели отпуска на родину; за подбитый КВ – три недели.

В Орле Гудериан заехал в штаб танковой дивизии, располагавшийся в большом здании какого-то учреждения. В грязном коридоре валялись солома, поломанные стулья. Топились пузатые, выступающие из стен, печи, но все равно было холодно. Гейнца обеспокоило подавленное настроение офицеров. Раздраженные голоса, ругань, измятые мундиры. Конечно, никогда раньше не было сразу таких потерь, такого холода и таких неудобств. Но война есть война, и с этим надо мириться.

В коридоре он встретил обер-лейтенанта Фридриха Крумбаха. Даже этот отличный офицер был сегодня угрюм, шинель его запачкана, фуражка так низко надвинута на уши, что верх выпирал бугром. Между порозовевших на ветру щек – неестественно красный, как у пьяницы, нос.

Гудериан пригласил Крумбаха в кабинет. Никогда не надо упускать случая откровенно поговорить с непосредственными участниками боя, они могут сказать больше, нежели начальники, наблюдавшие со стороны. У Гейнца было много знакомых в войсках, которые служили ему своего рода щупальцами. Через них он узнавал, что делается в подразделениях, каково настроение солдат и младших офицеров.

– Курите, обер-лейтенант, – разрешил генерал. – Почему вы не в полку?

– Моя машина в мастерской. Будет готова через два дня.

– Этим вы и огорчены?

– Да,

Крумбах замялся. Не мог же он сказать, что совсем не спешит обратно на передовую, что нарочно не торопится с ремонтом.

– Я никогда не видел такого пекла, как в последнем бою.

– Помните, обер-лейтенант, я предупреждал и вас, и других на занятиях в прошлом году, что война будет тяжелой? Кажется, вы тогда не придали особого значения моим словам?

– Верно, господин генерал.

– И, конечно, потом еще и подшучивали надо мной? – прищурился Гудериан.

– Пощадите, господин генерал! Мы просто тогда не приняли это всерьез.

– А сейчас воспринимаете все слишком мрачно.

– Мы потеряли старых товарищей.

– Отомстите за них русским. Эти новые танки тоже можно бить. Вы позволили им расстреливать себя с флангов, вместо того чтобы самим обойти их.

– Мы действовали, как всегда.

– А между тем русские кое-чему научились.

– К сожалению, они научились слишком многому.

– Не преувеличивайте, обер-лейтенант. Здесь, на дороге к Москве, они вводят в бой все самое лучшее, что у них есть. Лучшее и последнее – это их агония. Еще два-три таких боя, и они выдохнутся совсем.

– Вероятно, так, – согласился Крумбах.

Разговор с генералом оставил у Фридриха неприятный осадок. Гудериан старался ободрить его, а через него – и других танкистов. Раньше этого не бывало.

Крумбах отправился в походную мастерскую, где стоял его танк. Отозвал в сторону Лемана, возившегося возле машины вместе с ремонтниками. Протягивая ему сигарету, сказал негромко:

– Ты не очень торопись, Куддель. Надо привести все в порядок. А дивизию мы успеем догнать и через неделю.

Унтер-офицер понимающе посмотрел на него хитрыми глазами.

– Разумеется, командир. Уж если мы попали сюда, нужно использовать все возможности.

* * *

Снегопад сменился мелким дождем. Дороги развезло, машины еле ползли, артиллерийские лошади скользили и падали.

Экипаж Варюхина отступал в арьергарде. Проезжали метров пятьсот и останавливались, укрываясь за постройками или среди деревьев. На шоссе появлялись, смутно видимые за сеткой дождя, легкие немецкие танки. Завязывался огневой бой. Фашисты вели себя осторожно, стреляли издалека.

Вот уже четверо суток войска Гудериана, имевшие многократное численное превосходство, не могли сломить сопротивление бригады полковника Катукова. Советские танкисты, сочетая быстрый маневр с огнем из засад, уничтожали за сутки тридцать-сорок немецких машин. Ночью скрытно отходили на север, занимали новый рубеж, а наутро, когда фашисты начинали наступление, повторялось то же самое.

И только 10 октября, совершив по раскисшим дорогам обходный марш, войскам Гудериана удалось ворваться с востока в город Мценск. Бригада, оборонявшаяся южнее города, сразу оказалась в очень тяжелом положении. Со всех сторон – немцы. Позади – река Зуша.

Когда стало ясно, что немецкие автоматчики вот-вот захватят железнодорожный мост – последнюю артерию, связывающую со своими, полковник Катуков собрал командиров штаба, находившихся поблизости красноармейцев.

– Независимо от званий и положения – в колонну по два, становись! Приготовить гранаты! За мной, бегом марш!

Сам, вместе с комиссаром, повел небольшой отряд к мосту. Автоматчиков удалось отбросить. А тем временем к реке подтягивались подразделения бригады, тыловые службы, колесные машины, приданная пехота. Началась переправа через Зушу. Красноармейцы ломали дома и заборы, делали на мосту, поверх рельсов, деревянный настил.

Наступившая темнота и сильный дождь мешали противнику вести прицельный огонь. Немцы пытались прорваться ближе к реке. Но танки бригады, выстроившись шахматным порядком, встречали врага пушечными выстрелами. Видимость была очень плохая. Обе стороны стреляли наугад, по огненным вспышкам, по светящимся трассам.

Фашистские танки то ли плутали в темноте по незнакомым местам, толи обнаглели – наползали иной раз прямо на «тридцатьчетверки», появлялись то с одной, то с другой стороны. Немецкие артиллеристы кидали снаряды по площади, на авось, но кидали их много. Экипажу Варюхина пришлось сидеть в машине с закрытым люком. При близких разрывах звонко били по броне осколки, шлепались в грязь комья земли.

У Лешки застыли ноги. От долгого сидения тело будто одеревенело. Устал он за эти дни так, что сейчас то и дело задремывал, не выпуская из рук рычагов. Немцы рядом, обстановка такая, что и сатана не придумал бы хуже. А у него ни страха, ни волнения. Одно-единственное желание: лечь, вытянувшись, укрыться потеплей и спать.

– Эй, Карась, ты живой там? – спросил Варюхин.

– Плаваю, – ответил Лешка. – У меня тут лужа подходящая натекла.

– Ничего, за речкой обсушимся… Дождик-то уже перестал, едва капает.

Погода и в этот раз играла на руку немцам. Целую неделю небо было затянуто плотными тучами, дождь перемежался со снегом. А тут, как назло, сильный ветер разорвал облака, раскидал их. Показались звезды. Яркая луна степенно выплыла на чистое место, осветив и город, и мост, и подходы к нему, заполненные колесными машинами.

Немцы сразу же усилили огонь. Танкам нельзя было оставаться на месте. Варюхин приказал Лешке ехать к вокзалу. Оттуда била батарея, снаряды ее ложились возле переправы.

По мосту продолжали двигаться машины и повозки. Деревянный настил трещал под колесами грузовиков. Лошади проваливались, ломали ноги, ржали отчаянно. Кричали и ругались люди. В самом опасном месте, у въезда на мост, куда гуще тянулись цветные трассы пуль, стояли двое: комиссар и командир бригады. Полковник Катуков, закутавшись в плащ-палатку, не сходя с места, громко и резко отдавал приказания: Пристрелить лошадь! Сбросить грузовик! Взять на руки пушки!

Немецкие пехотинцы по огородам, по кустам, все ближе подбирались к переправе, подтягивая с собой пулеметы. С моста соскальзывали в воду убитые и раненые красноармейцы. На их место становились другие, укладывали доски туда, где настил был разбит, сталкивали в воду подбитые грузовики, застрявшие повозки.

В городе разгорались пожары, особенно много их было возле Зуши. Огонь подсвечивал снизу быстро бегущие облака, они казались багровыми. Луна безучастно любовалась своим отражением в красной воде, смотрела на узкий мост, оплетенный трассами пуль.

Едва артиллерия и автотранспорт закончили переправу, Катуков дал приказ отходить ядру бригады, ее танковым батальонам. Одна за другой вползали на железнодорожную насыпь тяжелые машины. Им не страшны были пулеметы и мелкие пушки. Но нужно было торопиться, пока цел мост, пока не угодил в него снаряд крупного калибра. Особое мастерство требовалось от водителей. При вспышках огня, слепящих глаза, нужно было осторожно провести машину по настилу, по остаткам шпал, не засадить ее посреди моста, преградив дорогу другим.

Хрустели, ломаясь, доски. Металл скрежетал о металл. Батальоны уходили, уползали из уготованного им «котла», видимые глазом, но недоступные. Несколько раз бросались в атаку немецкие танки, чтобы с близкого расстояния разбить железные фермы. Но арьергардные «тридцатьчетверки» не подпускали их.

Варюхин, прячась за домами, подкрался к артиллерийской батарее и почти в упор пятью снарядами расстрелял две пушки. Третью, брошенную прислугой, раздавили гусеницами. Назад, к переправе, мчались на полной скорости. Несколько раз их подбрасывало близкими взрывами.

Едва поднялись на железнодорожную насыпь, снаряд угодил в борт. От сильного удара Лешка на минуту потерял сознание. А когда очнулся, танк стоял накренившись, наполненным едким дымом. На спине тлел ватник, было очень жарко. Лешка включил сразу оба огнетушителя. Ухватился за рычаги. Машина послушалась. Хоть и медленно, с непонятным скрипом, а все-таки поползла вперед. Потянуло свежим воздухом, легче стало дышать.

 

Сперва Карасев не ощутил боли в левом плече, но когда резко взял на себя рычаг, показалось, будто раскаленную иглу вонзили в тело. Он вскрикнул и снова, едва не потерял сознание.

– Леша… Как ты? – услышал он слабый прерывистый голос Варюхина.

– Ранен, кажется.

– Доведешь?

– Попробую.

– Доведи, Леша. Тут нам сразу крышка, – попросил Варюхин и умолк.

Почудилось, будто застонал он. Однако Лешке было сейчас не до него, пересилить бы только свою боль. Казалось, что руку выдирают с мясом у него из плеча. Он скрипел зубами, кричал и корчился на сиденье, но не выпускал рычаги. Танк дергался, рыскал, плохо слушал водителя. Было просто какое-то чудо, что их пронесло, через мост, что они не свалились в воду.

Съехав с насыпи, на другой стороне реки, за окопами пехотинцев, Лешка заглушил двигатель. Это было последнее, на что хватило его сил. Он не смог даже открыть люк. Ткнулся головой в броню и застыл так в полузабытье. Будто сквозь сон слышал, как сверху что-то течет. Часто падали капли, потом раздалось бульканье, словно побежал ручеек. Потом опять капли…

Кто-то воскликнул удивленно, кто-то говорил быстро и громко, но Лешка не мог понять смысла слов. Наверху долго возились, вытаскивая кого-то. Цепкая рука схватила его за плечо, встряхнула. Лешка вскрикнул.

– Живой? – обрадованно спросил незнакомый голос.

Боль вернула сознание. Карасев со стоном вылез из танка. Ему помогли спуститься на землю. В голове гудело, подкатывалась к горлу тошнота. Он смотрел и не узнавал своей машины, облепленной грязью, с дырой в борту. Левая гусеница едва держалась. На корме, на расстеленной плащ-палатке лежал стрелок-радист. Лицо его было прикрыто пилоткой.

– Командир где? – спросил Лешка, облизывая сухие губы.

– Лейтенант, что ли? А вон на повозке.

Лешка подошел к подводе. Варюхина завалили сеном для тепла, виднелось только очень белое лицо. Он узнал Карасева. Смотрел просительно, пытался произнести что-то и не мог: губы его едва шевелились.

– Ну, подвинься, – сказал Лешке санитар, садясь на край подводы. Выругался и добавил: – Какой народ сволочной! Человеку ногу оторвало, кровью истек, а им хоть бы что, перевязать не смогли.

– Как ногу? – ошеломленно спросил Карасев. – Он же молчал, он и не крикнул даже!

– Значит, не мог кричать или не хотел, – ответил санитар, толкая возчика в спину. – Ну, Михеич, живей шевелись.

Лешка в смятении смотрел на удаляющуюся подводу. Смотрел и думал: почему не стонал Варюхин, не звал на помощь? Не хотел мешать ему вести машину? Ну, конечно, ведь они были последние. Еще несколько минут, и немцы отрезали бы им путь на мост. И Варюхин терпел. Лучше умереть среди своих, чем остаться на той стороне!

* * *

Твердый холодный ствол нагана уперся в висок, Степан Степанович вздрогнул. Теперь стоит только нажать пальцем спусковой крючок – и все будет кончено: не останется раздирающих душу тяжелых мыслей, не останется позора, легшего на его плечи. Тьма, тишина, спокойствие…

Он не сомневался в том, что это необходимо. Просто ему не хотелось расстаться с жизнью именно сейчас, когда так красиво было вокруг, когда так легко и приятно было дышать, ощущая тонкий запах прелой листвы.

Рука заныла от напряжения. Оказывается, это очень неудобно – целиться в свой висок. Степан Степанович опустил наган. Ну что же, у него еще есть время. Атака немцев отбита. Красноармейцы пока задержали их на опушке леса. А те, кто пошел искать, брод на реке, возвратятся не скоро.

Степан Степанович сидел в чаще на старом замшелом пне. Сидел ссутулившись, подняв воротник шинели с оторванным хлястиком, натянув на уши чью-то засаленную пилотку, давно не бритый, осунувшийся. Холодно и ясно было в лесу. Чистая глубокая синева проглядывала в разрывах облаков. Гнулись под ветром оголенные вершины деревьев.

Еще неделю назад леса стояли тихие, пышные, будто уснувшие в осеннем нарядном уборе. Желтым пламенем пылали березы, в темных зарослях ельника горели оранжевые осины. Но вот ударил в ночь первый заморозок, покоробил листву: тонко звенела она, будто железная. Днем выглянуло теплое еще солнце, согрело воздух. Срывались с веток тяжелые капли. Запахло прелью и полетели с деревьев блеклые оттаявшие листья.

А тут еще рванул с севера резкий ветер – листобой, засвистел уныло среди ветвей: и забушевала с шорохом и треском осенняя рыжая метель, засыпая сугробами овражки и ямы, заметая дороги и тропы. На глазах менялся, редел лес. Уже не сочились под корой живительные земные соки, почернели голые ветки. Лес умирал…

Ну что же, всему на свете приходит конец. Еще недавно все было очень хорошо. Степан Степанович держал со своей дивизией оборону на реке Судость. Обе стороны врылись в землю, и Ермаков уже считал, что маневренная война кончилась, немцы выдохлись и фронт стал до зимы. Степан Степанович, как никогда верил в свои силы. А теперь вот сидит здесь и смотрит в черное дуло нагана. В барабане три патрона. Один совсем новый и два потускневших, долго пролежавших на складе. Для себя надо использовать новый, он сработает без осечки.

Впрочем, не стоило об этом думать. Зачем ворошить в памяти пережитое. Он уж и так десятки раз припоминал события последних дней, десятки раз анализировал их, искал ошибки. Собственно, непоправимая, решившая все ошибка была допущена в самом начале. Его обманули, обманули до издевательства просто.

Он знал, что немцы затевают какую-то операцию и предполагал, что они нанесут удар вдоль дороги. И они действительно нанесли первый удар именно здесь. Немцы не прорывали, они прогрызали, продалбливали оборону дивизии на двухкилометровом фронте. Бомбежка началась с раннего утра второго октября. За день немцы несколько раз перепахали бомбами передовую. Батальон, занимавший там оборону, был истреблен.

Одновременно работала и артиллерия, ведя огонь на подавление по заранее разведанным целям. Иногда стрельба прекращалась. Степан Степанович каждый раз думал, что сейчас начнется атака. Это же правило: бомбежка, артиллерийская подготовка, потом штурм пехоты. Ермаков подбрасывал к месту намечавшегося прорыва резервы, снимал роты с других участков. А немцы перемалывали эти резервы, бомбили их на подходе, уничтожали снарядами в наскоро отрытых окопах. Фашистские самолеты облили горючей жидкостью леса, выкуривая красноармейцев на открытое место. Ночью огневой бой стих. Только артиллерия вела беспокоящую стрельбу. Ермаков организовал новую линию обороны. С рассветом опять началась мясорубка. Подразделения, занявшие ночью траншеи, тоже были уничтожены, вбиты в землю. Немецкая пехота могла бы без особого труда пройти через этот участок. Степан Степанович сам вывел к этому месту свой последний резерв, батальон Филимонова, рассчитывая контратакой остановить наступление. Но немцы не атаковали и в этот раз. Бомбежка прекратилась, и все смолкло.

А через полчаса из штаба позвонил комиссар дивизии Ласточкин и сообщил торопливо, что немцы без всякой подготовки атаковали танками и пехотой позиции в восьми километрах южнее, что ослабленный, не ожидавший нападения полк смят и что немцы двумя колоннами продвигаются в тыл. Их танки и автоматчики уже вышли к штабу. «Принимаю» бой, Степаныч! Выручай, если можешь!» – это было последнее, что услышал он от комиссара.

Связь оборвалась. Ермаков повел батальон к штабу, но сзади нагнали немецкие грузовики с пехотой. Они проехали через пробитую бомбами и снарядами брешь. Батальон занял круговую оборону и двое суток держался на перекрестке дорог. Немцы не особенно нажимали, их колонны двигались севернее и южнее.

Самое страшное было то, что в наиболее ответственный момент Ермаков потерял руководство войсками. Один из его полков упорно держался на своем участке. Через несколько дней, встретив в лесу красноармейцев, Степан Степанович узнал от них, что полк, израсходовав боеприпасы и не имея указаний, отошел на соединение с 13-й армией.

В конец концов немцы выбили батальон Филимонова с перекрестка дорог. В ночном бою пришлось бросить раненых, все пушки и пулеметы. Из огневого кольца вырвались пятьдесят человек. Оглушенного взрывом Ермакова вытащили на себе Иван Булгаков и начпрод Брагин.

Больше недели плутали они по лесам, держа направление на северо-восток. Везде были немцы. Их войска стояли в населенных пунктах, двигались по дорогам. Уже рухнула под напором восьмидесяти фашистских дивизий оборона Западного и Брянского фронтов, уже в полном разгаре было генеральное наступление на Москву. Уже истекали кровью советские дивизии, окруженные в районе Брянска и Вязьмы. А Степан Степанович, ничего не знавший об этой общей беде, был уверен, что именно он открыл немцам путь на восток. И весь позор он брал на себя.

Да, он виноват в том, что не разгадал замысел противника; он потерял управление войсками; он не сумел использовать имевшиеся силы. Он погубил дивизию, оказался окружением, командиром без войск. За такое расстреливают. В лучшем случае посылают рядовым в штрафную роту. «Заслужил? – спрашивал себя Ермаков и честно отвечал: – Да, заслужил!»

Сегодня утром фашисты снова обнаружили его отряд, загнали в лес. Позади – река. Надо продержаться до ночи, оторваться в темноте от преследователей. Если, конечно, удастся задержать немцев на опушке. А если противник сомнет заслон и начнет прочесывать лес, может случиться самое страшное: плен!

Смерть или плен – такой выбор стоял сейчас перед Ермаковым. Третьего выхода не было. Фронт отодвинулся далеко на восток, добраться до своих почти невозможно. Если кто и дойдет, то молодые, выносливые бойцы, разбившись на мелкие группы. А у него не хватит сил. После недавней контузии Ермаков чувствовал себя разбитым. Иногда совсем пропадал слух. Ноги с трудом подчинялись ему. Вояка он теперь никудышный, одна обуза с ним. Наган поднять, и то трудно.

Эх, если бы погибнуть в бою! Это было бы почетно, по-солдатски. Но для боя он уже слишком слаб. Кроме того, его могут просто ранить, и тогда он попадет к немцам в руки. Этого он боялся пуще всего. Вся его жизнь была связана с армией. В нем укоренилась привычка строго выполнять требования устава. А в последнем уставе, который называли «ворошиловским», было ясно сказано, что воин Красной Армии в плен не сдается. Но дело не только в этом. Не мог Степан Степанович, русский человек, большевик и патриот, даже думать о том, чтобы сдаться на милость фашистов. Это было бы изменой тем идеалам, за которые он боролся, изменой самому себе.

Сейчас, когда решение было принято, Ермакову стало гораздо легче. Тихая грусть владела им, непривычно туманились у него глаза. В эти последние минуты он как бы оценивал все то, что сделано за прожитые годы. Он мог уверенно сказать, что жизнь прошла не зря. Он не совершил ничего такого, за что мучила бы его совесть. Старался, работал не столько для себя, сколько для людей. А если не всегда хорошо получалось, то это не по злому умыслу, а от неумения. Страшного не боялся, от, трудностей не бегал, на товарищей не клеветал – он уходил чистым.

Правда, нескладно получилось у него с семейной жизнью, так и остался он далеким для детей, они чуждались его, особенно Альфред. Пожалуй, и жалеть о нем особенно не будут. Да и сам Степан Степанович думал о них без волнения. Они уже взрослые, находятся при деле, проживут и одни. А Евгения Константиновна?.. Теща никогда не любила его. Будет, вероятно, получать пенсию за Ермакова, проскрипит еще, может, десяток лет…

На окраине леса, где находился с бойцами старший лейтенант Филимонов, усилилась стрельба. Затарахтели немецкие автоматы, несколько раз ухнула пушка. Но и это не потревожило Ермакова. Даже если немцы появятся здесь, на поляне, он успеет нажать спусковой крючок.

Степан Степанович посмотрел на часы: ровно три. Дохнул на вороненую сталь нагана. Металл запотел, потускнел. Рукавом шинели протер ствол. Подумал, что стрелять в висок или в рот негоже. Останется вместо головы кровавая каша, людям будет неприятно хоронить. Скажут, что вот и помереть человек не смог аккуратно.

Он расстегнул шинель. Сразу стало прохладно. Стволом нащупал под гимнастеркой левый сосок. Еще раз посмотрел вокруг, на пожухшую листву, на голые ветви. Багряный лист клена медленно кружился в воздухе, будто искал место, куда лучше упасть. Видно, жаль было ему расставаться с высотой, падать в наметенную ветром груду, откуда уже не подняться, где останется только одно: разложение, тлен, прах.

Степан Степанович следил за полетом листа. Лист вдруг потянуло в сторону, он скрылся за дубом, еще хранившим свой пожелтевший убор, снова появился – уже возле самой земли. Порыв ветра бросил его к ногам Ермакова. И когда лист устало лег около пня, Ермаков нажал спусковой крючок.

 

Его сильно толкнуло, но он удержался на пне, подался вперед и еще раз выстрелил в грудь. Кленовый лист вдруг мгновенно разросся, превратился в большое багряное пятно, и оказалось, что это вовсе не лист, а зарево. Оно быстро уходило, уменьшалось. Прыгали маленькие язычки пламени. Стало совсем темно и только перед глазами вспыхивали еще мелкие, похожие на звезды, холодные искры.

Грузное, обмякшее тело Ермакова сползло с пня. Он упал боком на зашуршавшую листву, дернулся несколько раз и затих, прижав правую руку к груди, словно пытаясь остановить кровь, сочившуюся из двух ранок. Иван Булгаков и Егор Дорофеевич Брагин долго разыскивали полковника. Кричали, аукали, опасливо прислушиваясь к приближавшейся стрельбе.

Брагин весь покрылся холодным потом, когда увидел лежавшего на земле Ермакова. Иван сразу кинулся к Степану Степановичу, рванул гимнастерку, обнажив белую, густо заросшую грудь, прижался ухом, слушая сердце…

Немецкие автоматчики наступали с двух сторон. Красноармейцы отходили, перебегая от дерева к дереву. Подошел старший лейтенант Филимонов, потный, грязный, с синяком на виске. Пятерней стянул с головы фуражку, поклонился низко, спросил:

– Когда же его?

– Видать, немец сюда проскочил, – быстро ответил Иван.

Брагин удивленно приоткрыл рот: чего, дескать, плетешь, явный же самострел. Иван легонько толкнул его, сказал тягучим, незнакомым голосом:

– А может, случайная пуля залетела… Как, Егор Дорофеевич, случайная-то могла?

– Оно конечно, – пробормотал сбитый с толку Брагин.

Хоронить Ермакова было некогда. Старший лейтенант приказал нести тело полковника по оврагу до реки, сам побежал к бойцам, сдерживавшим немцев. Иван и Брагин смастерили носилки из шинели и двух винтовок. Труп оказался очень тяжелым.

Или ослабели они за последние полуголодные дни, или идти по неровной земле среди кустов было трудно, только Иван и Брагин часа через полтора выбились из сил. Ко всему прочему они направились не вдоль петлявшего оврага, а напрямик, срезая углы, ,и потеряли ориентировку. Стрельбы не было слышно, и они не знали теперь, в какую сторону идти, тем более что стало уже темно.

Закидав тело Ермакова ветками, они принялись устраиваться на ночлег. Знали, что немцы в темноте по лесу не ходоки, поэтому безбоязненно развели между корневищами старого дуба костерик, сварили гороховый суп-концентрат. Обоим доводилось ночевать в лесу да в поле и не в такую погоду. Быстренько нарубили еловых лап, сделала односкатный шалаш. Улеглись рядом на груду листьев, как на перину, согревая друг друга.

Ночь наступила промозглая, мрачная. Хотелось тишины, чтобы издалека слышать шаги человека или зверя. Но тишины не было. Посвистывал в вершинах деревьев ветер, потрескивали сучья, не утихал шорох гонимой ветром листвы. В такое время особенно пугливыми становятся зайцы. Лес полон звуков, чудится, будто крадется кто-то, но не поймешь, с какой стороны надвигается опасность.

Брагин ворочался, кашлял надсадно, из глубины. Иван Булгаков не шевелился, смотрел в темноту, едва различая смутно белевшую березу, возле которой положили они тело полковника. Смотрел и удивлялся своему равнодушию. Будто случилось то, что и должно было произойти. Давно уж заметил Иван, что выбился Степан Степанович из своей колеи. Ходил пасмурный, вялый, отвечал невпопад. Грызло его что-то внутри. В ту ночь, когда вынес его Иван с поля боя, Ермаков даже не поблагодарил. Наутро, прикуривая от спички Ивана, спросил: «Сам-то цел?» – «А что со мной подеется?» – «Зря рисковал, Ванюша ты мой дорогой, – невесело усмехнулся Степан Степанович. – Мне самое подходящее было там остаться». – «Там все погибли», – оказал Иван. «И я там погиб», – ответил ему Ермаков.

И еще был промеж ними неизвестный другим разговор. Позавчера, во время перестрелки, Степан Степанович попросил Ивана держаться ближе. И, если окружат их, пусть Иван без всякого рассуждения стреляет в него. «Не в немцев, прямо в меня бей», – приказал Ермаков.

Понял Иван, что потерял Степан Степанович цену жизни, только не думал, что так скоро оборвет полковник свою ниточку, надеялся, что потянет ее до крайней возможности. Бог даст, и к своим бы вышли, и уладилось бы все помаленьку…

А еще был Иван равнодушен потому, что задубела у него в последние дни душа. Принимай все к сердцу – не выдержал бы виденного. Столько поумирало на глазах у него знакомых мужиков, что человек послабее, может, и головой тронулся бы. Года еще не прошло с той поры, как гостевал у брата Григория, сидя за одним столом с Магомаевым. Разве помышлял тогда, что доведется смотреть, как трудно будет помирать горбоносый горячий учитель? Три раза попадали в него немцы. Сперва вышвырнуло его взрывом бомбы из хода сообщения, поломало ребра. Они хрустели под кожей и выпирали, как палки. Маюмаева положили вместе с ранеными в воронку. Он не стонал, только кусал губы и с тоской глядел в небо. Тут, в воронке, нашел его фугасный снаряд, но опять не убил до смерти, только вырвал из спины клок мяса, обнажив белую кость лопатки. И опять он не стонал. Скрипел зубами, черные глаза его потускнели. А когда начали отступать, Магомаева потащил на себе ротный агитатор красноармеец Егоркин. Обоих подсекли немцы пулеметной очередью, они так и остались лежать один на другом, крест-накрест.

В том бою погиб и дружок Игоря, младший политрук Лев Рожков. Очень уж умный был парень, ему бы с профессорами толковать, а не с мужиками воду толочь. Посмеивались над ним красноармейцы, однако видели, что парень-то добрый, старается сойтись ближе. Только слова правильного по молодости не имел, не успел еще жизни понюхать. А погиб так, что и врагу лютому не пожелаешь. Граната упала прямо ему на колени, искалечила обе ноги, крупный осколок, как лезвием, вспорол низ живота.

Не было там ни фельдшера, ни санитара. Красноармейцы кое-как вправили ему в живот кровоточащие внутренности, обмотали его бинтами. Так и лежал он на дне траншеи день, ночь и еще день. Ломала его нестерпимая боль, кричал человек в голос, плакал, звал мать в бреду. За сутки почернел, как обуглился. Тяжелый запах шел от него. Подзывал к себе бойцов, просил, умолял застрелить, проклинал за безжалостность и снова просил.

Потом он впал в забытье, а когда очнулся, долго смотрел в небо и вымученно, чуть слышно охал. Старшему лейтенанту Филимонову, нагнувшемуся над ним, сказал, едва шевеля губами: «Товарищ командир, поднимите меня. Повыше. Пусть немцы убьют».

Старший лейтенант замахал руками и отошел.

К вечеру фашисты сжали кольцо окружения. Оставалось либо всем умереть на месте, либо попытаться пробить немецкие боевые порядки. И хотя мало было надежды вырваться, полковник Ермаков решил атаковать противника. Только тогда старший лейтенант Филимонов, не глядя на людей, приказал поднять политрука на бруствер. Иван Булгаков взял его под мышки, худого и легкого, как мальчишку. Боясь причинить боль, осторожно перевалил через земляную насыпь. Немцы сразу начали бить по этому месту из пулеметов и автоматов… Брагин зашелся хриплым, натужным кашлем, громко отхаркнулся.

– Иван, не спишь ты?

– Лежу, – неохотно ответил тот.

– Кашель забил. От махры, что ли? Кресало дай мне.

Долго высекал искру, тяжело, с присвистом дыша. Курил сидя, часто сплевывая. Спросил негромко:

– Слышь, Иван, чего это он так, командир-то? Сам себя, это точно. Гимнастерку опалил – в упор стрелял.

– Не нашего ума дело.

– Это верно, а все-таки… Как-то не по себе мне… Которые убитые, тех я ничего… А вот когда человек сам кончит, тогда жутковато…

Ивана раздражала эта непривычная болтливость Брагина. Никто не тянет его за язык говорить о покойнике среди ночи, да еще когда труп рядом.

– Спи, – буркнул Иван. – Дай-ка, цигарку досмолю. Отдыхать надо. Утром фаетон тебе не подадут, на своих двоих топать придется.

– Что-то меня то в холод, то в жар…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru