Кто боялся тьмы – зажигал огонь. Засветила лампу и Анфиса. Часы прокуковали восемь. Ночь или не ночь? По знающей кукушке – вечер, но от молнии до молнии кусками стоит ночь.
Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса у окна. Думы ее развеялись, как маково зерно по ветру, нервы ослабели как-то, но душа взвинтилась, напряглась, ждет душа удара, и неизвестно, откуда занесен удар: может, из тучи молнией судьба грозит, может, кто-то незнаемый смотрит ей в спину сзади, ну таково ли пристально смотрит, – в пору обернуться, вскрикнуть и упасть. Анфисе невыносимо грустно стало.
В это время к Прохору, крестясь на порхающий свет молний, вошел отец.
– Ну как? – настойчиво спросил он и сел на кровать. Его вид упрям, решителен.
Неокрепший после болезни, Прохор сразу же почувствовал всю слабость свою перед отцом и смущенно промолчал, готовясь к откровенному разговору с отцом своим начистоту, до точки.
– Ладно, – нажал на голос отец; припухшие глаза его смотрели на сына с оскорбительным прищуром. – Ежели ты молчишь, так я скажу. И скажу в последний раз.
Он достал вчетверо сложенный лист бумаги и потряс им.
– Вот тут подписано Анфисе все. Шестьдесят три тыщи наличных. А кроме этого, и те деньги, которые в банке, то есть твои.
– Как?! – резко поднялся Прохор.
– Как, как… – сплюнув, сказал отец. – Был как, да свиньи съели. Вот как. – Он сморкнулся на пол и вытер нос рукавом пиджака. – Я еще в прошлом годе проболтался ей, ну она и потребовала. Она деньгам нашим знает счет не хуже нас с тобой.
Прохор закусил губы, сжал кулаки, разжал, сел в кресло и хмуро повесил голову, исподлобья косясь на отца-врага.
– Я завтра еду с Анфисой в город, – продолжал отец. – Оформим бумагу и насчет развода смекнем. Одначе бумага будет в силе только после нашей с ней свадьбы. Тут, в бумаге, оговорено. Значит, ты сядешь заниматься делом на Угрюм-реку. Начал у тебя сделан там хороший, а за женой капиталы превеликие возьмешь. Я переселяюсь с Анфисой в наш городишко, а нет – и в губернию. Займусь делом, наживу мильен. Марье же, то есть ненаглядной матери твоей, остается здесь дом и лавка с товаром. При ней, то есть при лавке и при матери, – Илья. Чуешь? Кроме всего этого, твоя мать собирается в монастырь. Это ее дело. Ну, вот. Кажется, никого не обидел. Разве что тебя. Прости уж. Иначе нельзя было: Анфиса прокурором грозит. А ежели не уважить ей да она грязь подымет, и тебе Нины не видать и сразу нищие мы стали бы, навек опозоренные. Вот что наделал родитель мой, а твой дед, Данила-разбойничек, царство ему небесное. – Петр Данилыч говорил хриплым, как у старой цепной собаки, голосом; покрытые шерстью руки его лежали подушками на рыхлых коленях, на вороте потертого пиджака блестел льняной длинный волос Анфисы.
Прохор взволнованно теребил бледными пальцами свисавший на лоб черный чуб.
– Когда видел Анфису в последний раз? – отрывисто спросил он, вскинув голову.
– Сегодня, пока ты на охоту с Илюхой ходил.
Прохор посмотрел в лицо отца сначала серьезно, затем губы его скривились в язвительную улыбку; он зло отчеканил:
– Врешь. К чему ты врешь, отец? Анфиса не могла тебе этого сказать, насчет вашей женитьбы… Не могла!
– Это почему такое?.. – И кровать заскрипела под отцом.
– А вот почему… – Набирая в сердце смелость, Прохор неверным крупным шагом прошелся по комнате, подошел к окну: черные стекла омывались черным ливнем. – Вот почему. – Он встал лицом к отцу, уперся закинутыми назад руками в холодный подоконник и, запрокинув голову, решительно сказал: – Потому, что я подлец, я изменил Нине, я хочу жениться на Анфисе. Я ей об этом сказал.
Отец сощурился, затрясся в скрипучем смехе, ему нахально вторила скрипучая кровать.
Прохор стал недвижим: его лицо густо заливалось краской, нервы готовили в организме бурю.
– Я ее люблю и не люблю! – сдавленно закричал он, глаза его прыгали. – Я и сам не знаю. Я только знаю, что я подлец… И… Дело было так… Я пришел к ней… Я говорил ей, что ты согласен на все… То есть согласен жениться на ней и все подписать ей. Она… она… она это отвергла. Тогда я сказал, что, женившись на Нине, я обещаюсь быть ее… этим, как его?.. Быть ее любовником. Она отвергла. Она… она… потребовала, чтобы я женился на ней. Категорически… Безоговорочно… Я наотрез отказался. Это ночью… На другой день… Помнишь, я бежал из дому?.. Она ехала в город, везла прокурору улики. Я догнал ее. И мне… И я… Она вырвала от меня клятву, что я женюсь на ней. Так что ж мне делать теперь?! Отец!.. Что ж мне делать?! Или ты врешь, отец, что она сегодня согласилась быть твоей, или она стерва… Нехорошая, грязная тварь… Отец!! Что ж делать нам с тобой?.. Отец… – Прохор с воем шлепнулся на широкий подоконник и припал виском к сырому косяку.
Блеснула молния, треснул раскат грома. Отец перекрестился.
– Свят, свят, свят… – и вновь засмеялся сипло и свистяще. – Дурак… Дурак! Что ж, ты думаешь, она любит тебя?.. Любит?
– Я уверен в этом… Любит… И я, подлец, люблю ее… Да, да, люблю! – весь дрожа, крикнул Прохор и, вскочив, посунулся к отцу. – Отец, я женюсь на ней!..
– Дурак… По уши дурак!.. Как же она может любить тебя, ежели она второй месяц от меня в тягостях?.. Брюхатая… – уничтожающе-спокойно сказал отец.
Это отцовское признание сразу разрубило сердце Прохора на две части. Он несколько секунд стоял с открытым ртом, боясь передохнуть. Но необоримая сила жизни быстро опрокинула придавивший его столбняк. В разгоряченной голове Прохора мгновенно все решилось, все ответы самому себе заострились в общей точке: личное благополучие. Это утверждение своего собственного «я» теперь было в душе Прохора, вопреки всему, незыблемо, неотразимо. Картины будущего сменялись и оценивались им с молниеносной быстротой.
Вот Анфиса – жена Прохора: значит, наступят бесконечные дрязги с отцом, капитала Нины Куприяновой в деле нет, значит, широкой работе и личному счастью Прохора конец. Вот Анфиса – жена отца, значит, капитал Нины Куприяновой в деле, зато в руках мстительной Анфисы – вечный шантаж, вечная угроза всякой работе, жизни вообще. Значит, и тут личному благополучию Прохора конец. Конец, конец!
Все смертное в Прохоре принизилось, померкло. Вне себя он закричал в пространство, в пустоту, в сомкнувшуюся перед ним тьму своей судьбы:
– Беременна? От тебя?! Врешь!.. Врешь, врешь, отец!!
И крик этот не его: неуемно кричала в Прохоре вся сила жизни.
Врал, врал отец на Анфису, врал! Он врал на нее тоже ради личного своего благополучия, в защиту собственного «я», вопреки даже малому закону правды. И врал, в сущности, не он; лишенная зрячих глаз, в нем говорила все та же сила жизни.
Оклеветанная же Петром Данилычем Анфиса все еще сидела у гремучего окна, смотрела в сад, в тьму, в молнию и снова в продолжительную тьму, как в свою собственную душу: такова вся жизнь Анфисы – молния и тьма.
И час, и два, и три прошло. И все забылось, и слезы высохли – не надо этой ночью грустить и плакать: этой разгульной бурной ночью в ее душе снова благоволение и мир. Ослепительные молнии теперь не страшны ей, мертвые раскаты грома не смогут приглушить в ней живую жизнь: вот-вот должен прийти он, ее властитель, Прохор.
Анфисина душа бедна словами, как и всякая душа. Не умом, не разумом человечьим скудным думала Анфиса – все существо ее охвачено волной животворящих сил.
Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса возле открытого окна, а сзади, на столе, ярко светит лампа, и Анфиса в окне – будто картина в раме. Окно выходит в сад, и, кроме молнии, никто Анфисой любоваться не может. Разве что черви, выползшие из нор на теплый дождь. Но черви безглазы. А друга нет и нет.
Ты помнишь ли, Прохор Петрович, друг, ту странную ночь в избушке, когда филин свой голос подавал, помнишь ли, как целовал тогда свою Анфису, какую клятву непреложную приносил Анфисе в вечной любви своей? Вспомни, вспомни скорей, Прохор, мил дружок, пока нож судьбы твоей не занесен: грешница Анфиса под окном сидит, безгрешное, праведное ее сердце томится по тебе… Но где же друг ее? Где радость тайной свадьбы?
Радуйся, Анфиса, приносящая нетронутую чистоту свою возлюбленному Прохору! Радуйся, что замыкала чистоту от всех: ни пристав, ни Шапошников, ни Илья Сохатых, ни даже – и всего главнее – Петр Данилыч не услаждались с тобою в похоти. Радуйся, что оклеветанная утроба твоя пуста и Петр Данилыч не смоет с себя подлой лжи своей пред сыном ни кровью, ни слезами. Радуйся, радуйся, несчастная Анфиса, и закрой свои оскорбленные глаза в примирении с жизнью!
Слушая эти мысли в самой себе, Анфиса глубоко вздохнула, и глаза ее действительно закрылись: ослепительная молния из темной гущи сада, а грома нет. Нет грома! «Чудо, – подумала Анфиса, – чудо». И не успела удивиться…
Первый час ночи. Гроза умолкла, а мелкий, утихающий дождь все еще шуршит. К комнате Прохора по коридору мокрые, грязные следы. Что-то напевая под нос, Прохор прошел в теплых сухих валенках в кухню, сам достал из печи щей и съел. Поднялась с постели кухарка.
– Дай мне есть, – сказал Прохор.
Поел каши.
– Еще чего-нибудь.
– Да Христос с тобой. Пахал ты, что ли?
– Нет ли баранины? Нет ли кислого молока?
Завернул к Илье, разбудил его, заглянули вдвоем в каморку Ибрагима – пусто, черкеса нет. Снова вернулись в комнату Ильи Сохатых. Прохор пел песни, сначала один, затем – с приказчиком. Угощались вином. Прохор звал Илью навестить Анфису. Приказчик отказался.
– Нет, знаете, гроза… Я усиленно молнии боюсь.
Окно его комнаты было действительно наглухо завешено двумя одеялами.
Вскоре пришел Ибрагим, и – прямо к себе в каморку. Он разулся, разделся, вымыл в кухне свои сапоги, насухо выжал мокрый бешмет, мокрое белье, развесил возле печки, на которой сытно всхрапывала Варвара, и завалился в своей каморке спать. Его прихода не заметили ни Илья, ни Прохор: они пели, играли на гитаре. Илья быстро захмелел, Прохора же не могло сбороть вино. Прохор бросил песни и долго сидел молча, встряхивал головой, как бы отбиваясь от пчелы. Глаза его горели нездорово. Наконец сказал, выдавливая из себя слова:
– А все-таки… А все-таки она единственная. Таких больше нет… Люблю ее… Только ее и люблю.
– Да-с… Барышня, можно сказать, патентованная… Нина Яковлевна-с…
– Дурак!.. Паршивый черт!.. Ничего не понимаешь, – мрачно прошипел сквозь зубы Прохор.
И вновь упорное, сосредоточенное молчание овладело им: глядел в пол, брови сдвинулись, нос заострился, лоб покрыли морщины душевной, напряженной горести. Вдруг Прохор вздрогнул с такой силой, что едва не упал со стула.
– Отведи меня, Илья, на кровать, – похолодев, сказал он. – Тошнит… Устал я очень…
Устали все. Даже дождь утомился, туча на покой ушла.
А как выглянуло утреннее солнце, узнали все: Анфиса Петровна убита. Ее убил злодей.
Первая узнала об этом потрясучая Клюка.
– Иду я, светик мой, мимо ее дома, царство ей небесное, глядь – что за оказия такая: в небе Христово солнышко стоит, а в открытом оконце у Анфисы свет, незагашенная лампа полыхает. Окромя этого оконца, все ставни заперты. Я кой-как, кой-как перелезла в сад, кричу: «Анфиса, Анфиса!» Ни вздыху, ни послушания. И поди мне в ум, уж не громучей ли стрелой из тучи грянуло. Кой-как, кой-как вскарабкалась я на фунтамен, да в окошко-то возьми и загляни. Господи ты боже мой! И лежит моя красавица на полу, белы рученьки раскинуты поврозь, ясны глазыньки закрытые, бровушки соболиные этак по-отчаянному сдвинулись… Вот тебе Христос!.. А во лбу-то дырка не великонька, и кровь через висок да на пол… Вот ей-боженьки, не вру, истинная правда все, ей-богу вот! А громучей стрелы не видать нигде, только стульчик опрокинутый и бархатное сиденьице вывалилось, на особицу лежит. Я, грешница, как всплеснула рученьками, да так на землю и кувырнулась… Убил мою горемыку праведный Господь, громучей стрелой убил и душу вынул. Вот, господин урядник, весь и сказ мой, вот…
Урядник проворно умылся, выпил наскоро чайку и – к приставу.
– Вашескородие!.. Имею честь доложить: мадам Козырева сегодняшней ночью убита при посредстве грозы в висок.
По селу Медведеву, от двора к двору шлялась-шмыгала потрясучая Клюка. Проскрипит под окном:
– Хрещеные! Анфису громом убило, – и, спотыкаясь, дальше.
Мальчишки, не расслышав, кричали:
– Анфису Громов убил!.. Анфису убили… Айда! – и неслись к Анфисиному дому.
Туда же спешил и пристав с местными властями. Церковный сторож благовестил к обедне. Отец Ипат, торопясь догнать начальство, крикнул на колокольню:
– Эй, Кузьмич, слезавай! Обедню – ша! К Господу! – и помахал рукой.
Сначала осмотрели открытое окно со стороны сада.
– Какая же это гроза?.. Это, наверно, из ружья гроза… – зло покашливая и пожимая плечами, говорил сутулый чахоточный учитель, Пантелеймон Рощин, приглашенный в понятые.
– Да, да. Факт… Скорей всего… – плохо соображая, согласился пристав, давно не бритое лицо его бледно, он, ежась, горбился, наваченная грудь нескладно топорщилась, болел живот.
Кузнец отпер отмычкой двери. Безжизненная, темная тишина в дому. Открыли ставни. Стало светло и солнечно. Зевак и мальчишек отогнали прочь.
Увидав труп Анфисы, пристав попятился, прикрыл глаза вскинутой ладонью – на солнце бриллиантик в перстне засиял, – затем присел к столу, махнул десятскому:
– Мне бы воды… Холодной.
Анфиса лежала в лучшем своем наряде: голубой из шелку русский сарафан, кисейная рубашка, на плечи накинут парчовый душегрей, на голове кокошник в бисере, во лбу, ближе к левому виску – рана и темной струйкой запекшаяся кровь.
Отец Ипат творил пред образом усердно молитву и все озирался на усопшую. Лицо его одрябло, потекло вниз, как сдобное тесто.
– Помяни, Господи, рабу Твою Анфису, в оный покой отошедшую. Господи! Ежели не Ты запечатал уста ее, укажи убийцу, яко благ еси и мудр…
Следователя не было – он уехал на охоту в дальнюю заимку, – за ним поскакал нарочный.
– Прошу, согласно инструкции, ничего не шевелить до следователя, – официально сказал пришедший в себя пристав.
Чиновные крестьяне тоже крестились вслед за батюшкой, вздыхали, жалеючи покашивались на покойницу. За ночь в открытое окно налило дождя, по полу во все стороны дождевые ручейки прошли. Зоркие, ныряющие во все места глаза учителя задержались на скомканной в пробку, обгорелой бумаге. Он сказал приставу:
– Без сомнения, это из ружья пыж.
Пристав, посапывая, несколько согнулся над пробкой, проговорил:
– Факт… Пыж… – и голос его, как картон, – не жесткий и не дряблый: хрупкий.
Пристав полицейского дознания не производил: завтра должен приехать следователь. Значит, можно по домам.
Чиновные крестьяне опять покрестились в передний угол, вздохнули и пошли.
– До свиданьица, Анфиса Петровна… Теперича полеживай спокойно. Отстрадалась. Ах, ах, ах!.. И кто же это мог убить?
Ставни закрыли, дверь заперли, припечатали казенной печатью. Шипящий, с пламенем, сургуч капнул приставу на руку. Пристав боли не ощутил и капли той даже не заметил. К дому убитой десятский нарядил караул из двух крестьян.
Пристав возвращался к себе один. Он пошатывался, спотыкался на ровном месте, ноги шли сами по себе, не замечая дороги. Часто вынимая платок, встряхивал его, прикладывал к глазам, крякал. Дома сказал жене:
– Анфиса Петровна умерла насильственной смертью. Дай мне вот это… как его… только сухое… – и, скомкав мокрый платок, с отчаянием бросил его на пол.
После крупного, во время грозы, разговора с сыном Петр Данилыч от неприятности напился вдрызг. Он не пил больше недели, и вот вино сразу сбороло его – упал на пол и заснул. Илья Сохатых подложил под его голову подушку, а возле головы поставил на всякий случай таз.
Петр Данилыч до сих пор еще почивает в неведенье. Спит и Прохор.
Ибрагим тоже почему-то не в меру заспался сегодня. Его разбудил урядник.
– Ты арестован, – сказал он Ибрагиму и увел его.
Илья Сохатых разбудил Прохора. Когда Прохор пришел в чувство, Илья вынул шелковый розовый платочек, помигал, состроил скорбную гримасу и отер глаза.
– Анфиса Петровна приказала долго жить.
– Ну?! – резко привстал под одеялом Прохор. – Обалдел ты?!
– Извольте убедиться лично, – еще сильнее заморгал Илья и вновь отерся розовым платочком.
Прохор вытаращил глаза и, сбросив одеяло, быстро свесил ноги.
– Ежели врешь, я тебе, сукину сыну, все зубы выну… Где отец?
– Спят-с…
– Убита или ранена?
– Наповал злодей убил-с…
– Кто?
– Аллаху одному известно-с… Ах, если б вы знали, до чего… до чего… до чего я…
– Буди отца… Где Ибрагим?
– Арестован…
– Буди отца!! – с каким-то слезливым придыханьем прокричал Прохор. Руки его тряслись. Он принял валерьянки, поморщился, накапал еще, выпил, накапал еще, выпил, упал на кровать, забился головою под подушку и по-звериному тяжело застонал.
– Петр Данилыч!.. Петр Данилыч, да вставайте же… – тормошил Илья хозяина. Тот взмыкивал, хрипел, плевался. – Да очнитесь бога ради!.. Великое несчастье у нас… Анфиса Петровна умерла.
– Что, что? Где пожар?! – оторвал хозяин от подушки отуманенную водкой голову свою.
– Пожара, будьте столь любезны, нет, а убили Анфису Петровну. Из ружья… в их доме…
– Убили? Анфи…
Хозяин перекосил рот, вздрогнул, какая-то сила подбросила его. Правый глаз закрылся, левый был вытаращен, бессмыслен, страшен, мертв.
– Хозяин! Петр Данилыч!.. – закричал Илья и выбежал из комнаты.
Перекладывали хозяина с пола на пуховую кровать кухарка, Прохор и Илья. У Петра Данилыча не открывался правый глаз, отнялась правая рука с ногой, и речь его походила на мычание.
Илья заперся в своей комнате, на коленях усерднейше молился.
– Упокой, Господи, рабу божию Анфису… Со святыми упокой!.. – Сердце же его радовалось: хозяин обязательно должен умереть, – значит, Марья Кирилловна, Маша овдовеет. – Дивны дела Твои, Господи! – бил в грудь веснушчатым кулачком своим Илья, стукался обкудрявленным лбом в землю. – Благодарю Тебя, Господи, за великие милости Твои ко мне… Вечная память, вечная память…
Следователь, Иван Иваныч Голубев, приехал к вечеру. Он – невысокий, сухой старик с энергичным лицом в седой, мужиковской бороде, говорит крепко, повелительно, однако может прикинуться и ласковой лисой, к спиртным напиткам имеет большую склонность, как и прочие обитатели сих мест. Он простудился на охоте и чувствовал себя не совсем здоровым: побаливала голова, скучала поясница.
Тотчас же началось так называемое предварительное следствие.
Анфису Петровну посадили к окну на стул, локти ее поставили на подоконник. Анфиса не сопротивлялась. Бледно-матовое лицо ее – мудреное и мудрое. Анфиса рада снова заглянуть в свой зеленеющий сад, не в тьму, не в гром, а в сад, озлащенный веселым солнцем, – но земная голова ее валилась. Голову стали придерживать чужие, чьи-то нелюбимые ладони, Анфиса брезгливо повела бровью, но ни крика, ни сопротивления – Анфиса покорилась.
К ране на лбу приложили конец шнура и протянули шнур дальше, в сад, чтобы определить примерный рост убийцы и с какого пункта произведен был выстрел.
– Так подсказывает логика, – пояснил следователь.
Тут вышла малая заминка: незыблемая логика лопнула, застряла между гряд. Следователь встал на гряду, в то место, куда привели его логика и шнур, и прицелился из ружья Анфисе в лоб.
– Да, – и он раздумчиво почесал горбинку носа. – При моем росте – с гряды как раз. А ежели разбойник значительно выше меня, он мог и из-за гряды стрелять. Да.
Земля на соседних грядах по направлению к забору подозрительно примята, но ливень смыл следы.
– Убийство произошло до ливня, во время ливня, но ни в каком случае не после, – уверенно сказал следователь, и все согласились с ним.
Следователь записал в книжку краткое: «Сапоги».
Определили, где перелезал злодей через забор: присох к доскам посеревший за день чернозем, видны царапины от каблуков. Вернулись в дом.
– Завтра утречком придется череп вскрыть, пулю вынуть, – приказал следователь фельдшеру Спиглазову, заменявшему врача.
Учитель обратил внимание следователя на валявшийся пыж.
– Знаю, знаю, – поморщился следователь; легонько вскрикнув и хватаясь за поясницу, он нагнулся, поднял бумажную пробку, внимательно осмотрел ее и стал осторожно развертывать. – Удивительно, как пыж мог влететь сюда. Очевидно… туго сидел в стволе…
Желтое, сухое лицо учителя покрылось пятнами.
– Газета, – сказал следователь, – оторванный угол от газеты. Урядник! Кто выписывает «Русское слово»?
– Громовы! – с радостной готовностью прокричал учитель.
– Так точно, господин следователь, Громовы! – учтиво стукнул урядник каблук в каблук.
Следователь записал: «Уголок газеты».
Пошли к Громовым. Дорогой один из крестьян сказал следователю:
– Тут к ней, к покойнице, вашескородие, еще один человечек хаживал, царство ей небесное…
– К покойнице или к живой?
– Никак нет, к живой… Шапкин… У него имеется ружье. И газеты читает…
Следователь кратко записал на ходу: «Ш. руж.». У Громовых расположились почему-то в кухне. Хозяев не было, одна кухарка. Как только сели за кухонный артельный стол, Варвара сразу же заплакала.
– Не плачь, – успокоил ее следователь. – А лучше скажи, когда вчерашней ночью пришел домой Ибрагим-Оглы?
– А я, конешно, не приметила, когда… Я уже после грозы легла, уж небушко утихать стало… Его все не было.
– А когда вернулся Прохор Петрович?
– Не приметила. Только что они ночью кушали шибко много щей с кашей да баранины. Потом ушли к Илье.
Илья Сохатых давал показания сначала бодро, отставив правую ногу и легкомысленно заложив руку в карман.
– Ибрагим, по всей вероятности, прибыл к месту нахождения перед рассветом. Ночью мы с Прохором Петровичем заглядывали к нему, но обнаружения в ясной видимости не оказалось.
– Говорите проще. В чем Прохор Петрович был обут?
– В пимах-с, в валенках-с. Потом они вертуозили на гитаре, конечно.
– Не пришлось ли вам вчерашней ночью или сегодня утром мыть чьи-нибудь грязные сапоги?
– Нет-с… Как перед Богом-с.
– Умеете ли вы стрелять из ружья?
– Оборони Бог-с… Как огня боюсь… Когда Прохор Петрович производит выстрелы на охоте, я затыкаю уши. Например, вчера…
– Не приходилось ли вам стрелять когда-нибудь из собственного револьвера в цель? В лопату, например?
– Никак нет-с… Впрочем, обзирая прошлые события, да, стрелял-с…
– Принесите револьвер…
Прохор лежал в кровати. На голове компресс. Фельдшер удостоверил его болезнь.
– Давно ли хвораете? – присел следователь на стул.
– Давно… Поправился, а потом опять… Меня лечил городской врач.
– Знаю… – Следователь пыхнул дымом папироски, подъехал со стулом вплотную к Прохору и, пристально глядя в его глаза, со скрытой какой-то подковырочкой раздельно произнес:
– А не убили ль вы вчера… – и задержался.
Прохор сорвал с головы компресс и порывисто вскочил:
– Что? Кого?.. Вы что хотите сказать?..
– Лежите, лежите… Вам волноваться вредно, – ласково проговорил следователь, мельком переглянулся с учителем и приставом и положил свою руку на дрожавшее колено Прохора. – Вы думали – я про Анфису Петровну? Что вы, Прохор Петрович, в уме ли вы? Я про охоту… Вчера, днем, с Ильей Сохатых… Убили что-нибудь в поле или ружьецо у вас чистое?..
– Вряд ли чистое… Я стрелял, убил утку, но не нашел…
– Так-с, так-с… Убили, но не нашли… Урядник, подай сюда ружье Прохора Петровича.
Пристав дословно все записывал, его перо работало непослушно, вспотычку, кое-как. Следователь привычной рукой охотника переломил в затворе ружье и рассматривал стволы на свет.
– Да, ружьецо добро… Льеж… Стволы дамасские, один ствол чокборн… Копоть свежа, вчерашняя, тухлым яичком пахнет… А почему ж копоть в том и другом стволе? Ведь вы ж один раз стреляли?
– Один, впрочем, два… Мне трудно припомнить теперь… Голова…
Следователь достал из-под кровати сапог с длинным голенищем:
– Почему чистые сапоги? Кто мыл?
– Сам… Впрочем… Да, да, сам.
– Вы переобулись в пимы после охоты или же после того, как вчерашней ночью вернулись из сада Анфисы Петровны? – старался следователь поймать его на слове.
– После охоты, конечно, – с испугом сказал Прохор. – Да, да, после охоты, – добавил он и приподнялся на локте. – А все-таки странно.
– Что странно?
– Вы сбиваете меня… Что за… за… наглость? – Он лег, закрыл глаза и положил широкую ладонь свою на лоб. Пальцы его руки вздрагивали, в спокойном на вид, но все же обиженном лице волнами ходила кровь: лицо и бледнело и краснело.
Вполне довольный своей игрой, следователь сглотнул слюни, как пьяница перед рюмкой водки, и ласково проговорил:
– А почему? Ведь вот почему я вас про сапоги спросил: на одной из гряд в саду Анфисы Петровны восемь гвоздиков вот этих отпечаталось, что в каблуке. Не угодно ли взглянуть? – И следователь, постукивая по каблуку карандашом, поднес сапог к самому носу Прохора.
Тот открыл обозленные глаза, оттолкнул сапог и в лицо следователя крикнул:
– Убирайтесь к черту! Я не был там…
– Фельдшер! – крикнул и следователь. – Дайте ему успокоительного. А мы пока к хозяину заглянем. – Следователь чувствовал, что с каблуками немножечко переборщил, и на этот раз остался собою недоволен.
Петр Данилыч замахал на вошедших рукой и злобно что-то замычал, пошевеливаясь на кровати всем грузным телом.
Удостоверились в его болезни, в возможной причине ее и вернулись в комнату Прохора. Илья Сохатых терся тут же, ко всему прислушивался, двигал усиленно бровями, творил тайную молитву; в его руках – маленький старинный револьвер.
Прохор демонстративно лежал теперь лицом к стене.
Следователь заговорил, глядя ему в затылок:
– Ну вот, Прохор Петрович, весь допросик и закончился. Пока, конечно… Пока. Вы спите, нет? Вот что я хотел спросить… Мне бы надо позаимствовать у вас дюжинки две пыжей. У вас, наверное, и картонные и войлочные есть? Или все вышли? Может быть, пыжи из бумаги делаете?
– Илья! Дай им пыжей две дюжины… – все так же лежа к стене, приказал Прохор.
Следователь взглянул на две жестянки пыжей, услужливо предъявленных ему Ильей Сохатых, и то, что пыжи нашлись в запасах Прохора, следователю было тоже не совсем приятно.
– И еще знаете что? – привстал на цыпочки и опустился следователь. – Одолжите на денечек номерка два-три «Русского слова» почитать… Где у вас газеты? Не в этом шкапчике? – Он открыл стеклянный шкаф и вытащил ворох газет.
Прохор молчал. Следователь подошел к нему, сказал официально, сухо:
– Теперь потрудитесь повернуться к следователю лицом. Вот видите ли, – продолжал он, тыча в верхний лист газеты, – тут уголок оторван. Не можете ли сказать, куда делся уголок?
– Мало ли куда? Ну, мало ли куда… Я не припомню… – смущенно пролепетал Прохор; его глаза бегали по лицам присутствующих, как бы ища поддержки.
– Извините великодушно, – выступил Илья Сохатых, держа руки по швам. – Этим уголочком я попользовался, будучи «до ветру», когда шел.
– Вы это крепко помните? – строго спросил его следователь. – Ежели этот уголок оторвали вы, то я сейчас же прикажу вас арестовать!
Илья Сохатых отступил на шаг, лицо его вытянулось ужасом, он всплеснул руками и воскликнул:
– Господин следователь! Ради бога!.. За что же это?
– А вот за что… – Следователь вынул из портфеля прожженный в нескольких местах, смятый кусок газеты и приложил его к оборванному газетному листу. – Вот за что. Этот кусок найден в комнате, где убита была Козырева, этим куском был запыжен выстрел убийцы.
– Господин следователь! – И обомлевший приказчик повалился суровому старику в ноги. – Ей-богу, я не отсюда вырвал, ей-богу!.. Я вырвал на Масленице, в прошлом году еще… Я…
– Наврал? – И следователь приказал Илье подняться.
– Наврал, так точно… Наврал, наврал. Черт подтолкнул меня…
– Молодого хозяина выгородить хотел?
– Так точно. Да.
Следователь дружески подмигнул приказчику, откашлялся и плюнул за окно.
– Ну, до свиданья, Прохор Петрович, – пожал он руку Прохора. – Ого! А ручка-то горячая у вас. Поправляйтесь, поправляйтесь. Десятский! Останешься при больном. А вы, господин Громов, пожалуйста – никуда, посидите дома денечка три-четыре. Пожалуйста. – Он вложил в портфель номер газеты, угол которой был оторван, и двинулся к выходу. От дверей сказал сухо:
– А я вам, господин Громов, серьезнейшим образом рекомендую вспомнить об этом клочке бумаги, о пыже. О сапогах тоже. Почему именно вы, вы, а не кухарка, отмыли на сапогах грязь с огородных гряд?
– Газету мог оторвать и Ибрагим-Оглы, – вяло проговорил Прохор, следя взглядом за ползущей по стене мокрицей.
– Не спорю, не спорю, – быстро согласился следователь. – Папаша мог газету взять, мамаша могла взять, кухарка могла. Меня интересует, в сущности, не это, – следователь тоже взглянул на мокрицу – мокрица упала. – Мне интересно знать, кто вогнал из этого клочочка пыж в ружье, кто Анфису Козыреву убил? – пристукнул он два раза по портфелю кулаком. – Ну, да мы помаленьку разберемся. До свиданья, господин Громов.
И все ушли.
Взволнованный, пораженный событиями, измученный допросом, Прохор лежал молча битый час. Потом, призвав Илью, приказал ему немедленно же ехать с известием к Марье Кирилловне и в город за доктором. Потом прошел к болевшему отцу, а к вечеру действительно занемог, свалился.
Следственная же комиссия от Громовых завернула к Шапошникову, завернула попутно, «для проформы», потому что опытный следователь почти был убежден, кто всамделишный преступник.
Заплеванный, с распухшим сизым носом и подбитым глазом, Шапошников лежал на кровати, привязанный холщовыми ручниками к железной, вбитой в стену скобке. Он встретил пришедших всяческой бранью, плевками, гнал всех вон, плел несусветимую ахинею.
Хозяин избы Андрон Титов сказал следователю:
– Связать пришлось: вроде помрачения ума, вроде как мозга ослабла у него, у Шапкина-то. Две недели, почитай, без передыху пил. Потом, вижу, пошаливать начал, вижу, в речах сбивается, нырка дает. А сегодня пришел к нему, гляжу – он печурку разжег и варит щи в деревянной шайке. Опрокинул я щи, а там беличье чучело лежит, куделей набитое. А он кричит на меня: «Отдай говядину! Отдай говядину!» А так он парень хороший, смирный. И ума палата. Все науки превзошел… Вчерашнюю ночь никуда не отлучался…
При больном оставили фельдшера Спиглазова. Он дал больному успокоительных капель, развязал его, напоил чаем. Шапошников спокойно уснул – первый раз за две недели.
К ружьям Прохора, Ибрагима-Оглы и револьверу Ильи Сохатых следственная комиссия присоединила для порядка и ружье Шапошникова.
В селе Медведеве коротали срок ссылки еще восемь политических. Хотя Шапошников, замкнутый и сосредоточенный, с ними дружбы не водил, однако двое из них, узнав о болезни товарища, пришли навестить его.
Сестра Марьи Кирилловны, Степанида Кирилловна, стала неожиданно поправляться. Благочестивая Марья Кирилловна относила это к божьему благоволению и собиралась дня через два ехать восвояси. Но радости в сердце не было: дряблое, больное ее сердце томительно скучало, тонуло в безотчетно надвигавшемся на нее страхе. Животный этот страх усилился, окреп прошедшей ночью. Как стала погасать гроза, Марья Кирилловна уснула. Видела во сне: она голая, голый Прохор, голая Анфиса. Их оголил какой-то зверь, только нет у того зверя ни имени, ни вида. И грозный голос твердил ей в уши: «Кольцо, кольцо». С тем проснулась.