– Сколько, сколько копеек?
– Что? Восемьдесят одна с половиною копейка.
– С половиною? Довольно точно. – Прохор Петрович подъехал со стулом вплотную к мистеру Куку и крепко положил на его плечо кисть правой своей руки. – Пятьдесят тысяч! И ни копейки больше.
– Нет, нет! – брезгливо дернул плечом мистер Кук. – Семьдесят одна тысяча. Ну, правда, приняв во внимание ваши поправки, можно надеяться, что…
– Ради бога не тяните. Пятьдесят тысяч!.. Пейте…
Он налил себе и гостю по чайному стакану коньяку.
– Техническое совещание, мистер Кук, закончено. Ваше здоровье!
– Ваше здоровье!
Мистер Кук с башни спустился благополучно. Далее ноги стали носить его куда попало. Наконец он укрепился среди дороги, немного покачался и усилием воли принудил себя идти четко, прямо, как по струнке.
Прохор Петрович бросил волку кусок телятины. Тот щелкнул зубами и, не жевавши, проглотил.
До позднего вечера работали телефонные звонки. Прохор выслушивал, давал распоряжения, проверял счета, заносил в книги приходы и расходы, принимал гонцов, докладчиков. Белая рубаха стала на спине мокрой; он целую четверть выпил клюквенного морсу и выкурил кисет махорки. В напряженнейшей работе он не заметил, как мчалось время. Уже давно смолкли гудки его заводов, рабочий люд давно отужинал и завалился спать по своим убогим землянкам, баракам, а то и просто под открытым небом, в шалашах из хвои. А Прохор Петрович все еще сидит. Все частицы его мозга, получив зарядку мысли, не скоро еще придут в покой, но тело устало, просило отдыха. Он прошелся по кабинету, вздрогнул от визга волка, которому он наступил на хвост, зажег электрическую лампочку, с утомлением упал в мягкое кресло и закрыл глаза. Уснуть бы, забыться бы минуты на три. Но пред смеженными глазами проносились цифры, записи, цифры, векселя, чьи-то оскаленные смехом зубы, взмахи рук, пробы золотоносных песков, бабьи улыбчивые рты, опять бесконечная вереница цифр, чертежи, детали машин. А в ушах неумолкаемо звенели давно замолкшие телефонные звонки. И не было забвенья.
Он провел концами пальцев по опущенным векам и открыл глаза. Перед ним стоял волк, тыкался мордой в его колени, повизгивал.
– Что, Люпус, домой?
Прохор Петрович подошел к раскрытому широкому окну. Виден был освещенный его дом. Возле подъезда таратайка инженера Протасова. По Угрюм-реке дымил далекий пароход; на буксире – баржа с железом. Даль застилалась сумерками. Тайга за рекой темнела. На пристани суетился народ, горело электричество, с дебаркадера кричали в рупор:
– Эй, на пароходе! Становь баржу на якорь!..
Всюду лаяли сторожевые псы. Караульные возле складов забрякали в железные доски. Где-то сдержанно пиликала гармошка.
– Барин, вот вам барыня прислала пальто.
Прохор оглянулся. Черненькая шустрая горничная Настя улыбалась всем лицом.
– Я и без того весь потный, – сказал он, хотел по привычке выругаться, но, передумав, быстро облапил Настю, стал целовать ее в захохотавший влажный рот. Настя закрыла глаза, не сопротивлялась. Волк отошел на почтительное расстояние, втягивал ноздрями воздух и пофыркивал, скаля в легкой улыбке зубы.
– Напрасно барыня посылает тебя ко мне на башню так поздно. Дура твоя барыня. Могла бы казачка прислать…
Настя оправила волосы, сказала:
– Очень даже верно. Вы известный шарлатан насчет дамских сердцов.
– Что? Ты откуда слышала это слово? Пошла вон! – топнул он и раскатился громким смехом вслед убежавшей горничной.
Он надел белый картуз, накинул на шею волка парфорс, вложил ему в пасть нагайку и стал спускаться с башни.
Внизу старый Федотыч стоял на коленях пред Прохором:
– Христом-богом молю, прости, не штрафуй!
Волк обнюхивал вытянутую по земле деревянную ногу старика.
– Нет! – крикнул Прохор Петрович и подергал картуз за козырь вверх и вниз. – Вам, чертям, только потачку дай…
Дома он застал инженера Протасова.
– А как вода?
– Одолевает. Я за вами, Прохор Петрович.
– Но он же не обедал, – взмолила Нина. – Прохор, садись. Настя, подавай пельмени. Живо!
Прохор Петрович взял с тарелки два куска черного хлеба, густо намазал горчицей, круто посолил, сложил как бутерброд и сунул в карман:
– Идемте, Протасов.
Вернулся в пятом часу утра измученный, промокший – на работе он свалился со сходней в наполненный водою котлован.
Спал в кабинете до семи утра. Его разбудил волк – уперся передними лапами в диван и громко лаял хозяину в лицо. Половина восьмого волк и Прохор Петрович были на башне. Начался обычный ад рабочего дня.
– Да, – раздумчиво сказал Прохор Петрович. – Через два года десятилетие нашей с тобой свадьбы.
– Знаю. Помню, – ответила Нина. – И вот уже три года, как твой отец в сумасшедшем доме.
Прохор Петрович враз изменился в лице и швырнул на поднос дымящуюся трубку с махоркой.
Лицо Нины тоже дрогнуло. Она в длинном, каком-то монашеском платье. Белый большой воротник, белые отвороты рукавов, черная на голове косынка, красиво оттеняющая матовую белизну ее тонкого лица. Из-под косынки темно-русая прядь волос.
Нина положила книгу Бебеля «Женщина и социализм» и в упор посмотрела на мужа глубокими серыми глазами.
– Да, да… В сумасшедшем доме. Твой родной отец.
Прохор, сдерживая себя, молчал. Он нервно крутил на пальце перстень с крупным бриллиантом.
Нина с жалеющим, каким-то роковым чувством в сердце влюбленно смотрела на его двигавшиеся хмурые брови, на черные, в скобку, по старинке подстриженные волосы, черную бороду и думала: «Русский богатырь… Сила, ум… Но почему же, почему жестокое такое сердце?»
– Нина. – Он взял трубку, торопливо стал раскуривать. – Все, что сделано, – сделано. И – баста.
Трубка шипела, чвыкала, упрямилась, кофе в чашке стыл.
Нина сказала раздельно:
– Всякое решение можно перерешить. А неправильно решенное дело даже должно решить сызнова. Понимаешь, Прохор, должно! Иначе – петля.
– Прохор Громов решает навсегда – сразу.
– Напрасно.
– Прохор Громов не ошибается.
– Да?!
Он желчно постучал перстнем в стол и поднялся во весь медвежий рост. Медное лицо его горело краской, сердитые глаза сверкали жестоким холодом, как стальные пули.
– Запомни, Нина!.. Прохор Громов идет по земле сильной ногой, ворочает тайгу, как травку… И пусть лучше никто не становится мне поперек дороги. Вот!..
Но зычный, раздраженный его голос сразу же скис под нежным взглядом Нины. Поскрипывая смазными, ярко начищенными сапогами, Прохор покорно подошел к жене, чмокнул ей руку. Она поцеловала его волосы, усадила возле.
– Ты не волнуйся… – сказала она. – Ты помни только одно…
– Нина! – И широкая грудь его под чесучовой русской рубахой задышала с шумом, с присвистом. – Слушай… Я чувствую в себе такую силищу, что… Черт!.. – Он потряс покрытыми черной шерстью кулаками. – Все переверну вверх дном! Вот!.. Жить так жить! Умирать так умирать! А жить надо по-настоящему. Чтоб треск шел, чтоб колокола бухали, чтоб из царь-пушки палили… Эх, Нина!.. Монашка ты.
– Да, монашка. А ты кто?
– Я? – И Прохор громоздко вновь поднялся, опрокинув чашку с кофеем. – Я все могу. Уж я-то не монах, не игумен, не поп…
– Жаль!
– Не знаю, кто во мне: зверь ли, Бог ли? Но только всю тайгу кругом, всю область всколыхну и заставлю работать на себя…
– На себя?
– Да пусть дадут мне лениво болото, я всех чертей обращу в христианскую веру, обряжу в белые рубахи и прикажу строить пятиглавый собор…
Нина испуганно перекрестилась, вскочила, замахала на мужа руками.
– Вот что есть Прохор Громов… И это не слова, а факт, – закончил он низким, взволнованным голосом и обнял Нину за тонкую талию. Пахло от Нины ладаном, цветущей резедой, здоровьем.
– Вот ты живешь в хорошем доме. Гляди, что пред твоими глазами. Разве плохо? – Он подвел ее к окну, отпахнул тяжелые рипсовые шторы и показал рукой. – Смотри!
Внизу расстилался тавризским ковром цветник. Красные дорожки, зеленые кусты жасмина, молодые куртины кедров, елей, искусственные пригорки с беседками, башенками, вдали сверкающая под солнцем Угрюм-река.
– Нравится? И клянусь тебе, Ниночка, друг мой, что к десятилетию нашей свадьбы ты будешь жить во дворце.
Нина вздохнула. Ударили к обедне. Нина перекрестилась. Задней дорожкой сада шел к церкви стройно, медленно, прямо, откинув назад голову, отец Александр. Рыжеватые длинные его волосы густо разметались по спине. Атласная шляпа-цилиндр блестела. Темно-голубая ряса сшита столичным портным.
Проводив священника благочестивым взором влюбленной во Христа невесты, Нина спросила мужа:
– Сколько тебе, Прохор, лет?
– Разве не знаешь? – Он поцеловал ее в сомкнутые бесстрастные губы.
– Знаю. Тридцать первый. Но почему ты кажешься таким возмужалым, пожившим? А иногда… – И Нина улыбнулась.
– Что иногда?
– Таким старым, старым, – фальшиво засмеялась она, чтоб спрятать то, чего не могла договорить. – Пойдем к обедне, – сказала она. – Ведь ты давно не слыхал наш хор. Тридцать два человека теперь в нем. У рабочего Торопова замечательная октава. Пойдем.
– Нет… Я лучше… – Он подошел к телефону, позвонил: – Сохатых позовите! Илья, ты? Как насчет охоты? Какой фрак, какая обедня?! Брось ерунду молоть! Бери собаку и приходи. Вели лошадей подавать…
Нина Яковлевна Громова имела десять тысяч рублей ежегодного дохода от капитала, принесенного ею в приданое мужу. Все эти деньги она тратила на благотворительность. Она бы истратила и больше, но Прохор Петрович из своих барышей не давал ей ни копейки. Он вообще не признавал благотворительности, он к человеческой нужде всегда был глух. Первой заботой религиозной Нины Яковлевны было сооружение в резиденции «Громово» просторной церкви. Проект церкви и наблюдение за постройкой должен был взять на себя друг Нины инженер Протасов. Социалист, атеист по мировоззрению, он тогда сказал ей:
– Я бы вам советовал построить вместо церкви клуб для рабочих… Ведь вы ж знаете, в каких условиях они живут.
– Сначала забота о душе, потом о теле, – возразила ему Нина.
– Молиться можно везде. Ваш Христос даже учил молиться втайне. А жизнь в землянках, подобно ужам, озлобляет человека даже против вашего Бога.
Но он не мог противиться настойчивым просьбам Нины: он слишком дорожил ее дружбой и принялся за это навязанное ему дело без должного пафоса, хладно. Поэтому и церковь получилась с виду неважная. Деревянная, она проста с виду, но благолепна внутри и всегда полна народу: рабочих на предприятиях Прохора Громова числилось тысячи три, да если прикинуть баб с ребятишками, не уложить и в пять.
Нина Яковлевна госпожою вошла в храм, народ пред ней расступился до самого места у правого клироса, где уготовлен ей коврик и стул. Народу многое множество: рабочие с семьями, окрестные мужики. Воздух сиз и густ. Она осмотрелась, принюхалась: в храме стоял смрад, сдобренный благоуханьем ливанского ладана.
Усердный богомолец Илья Петрович Сохатых сегодня отсутствовал. Была лишь его супруга Февронья Сидоровна, бывшая вдова купца из уездного города. Природа послала ей весу семь пудов ровно. Был знакомый нам пристав. Он теперь при хорошем окладе, в чинах, дюж, как бык, и с порядочной плешью. Но усы все те ж – молодецкие. Два жандармских унтер-офицера, Оглядкин и Пряткин, гренадерского роста, с рыжими усами, похожие друг на друга, как братья близнецы.
Иннокентий Филатыч Груздев – он тоже знаком нам – был в званье церковного старосты и стоял за казенкой. Когда-то проглоченный им в квартире следователя криминальный документик Анфисы, как говорится, пошел ему в тук: брюшко округлилось, стариковские щеки цветились румянцем. Только вот беда: шамкал, рот провалился, не было зубов. Но он скоро их вставит.
В это воскресенье с нахальным нахрапом водрузился впереди Нины Яковлевны вышедший на днях из тайги приискатель-хищник Гришка Гнус. Он еще не успел вконец пропиться, хотя от него изрядно разило винным перегаром, – Нина Яковлевна морщилась, зажимала нос платком. Он в странном наряде: широчайшие синего шелка с красными разводами шаровары, в каждую штанину могло бы смело поместиться по пяти пудов ржи, на ногах портянки алого бархата, новые березовые лапти и вместо пиджака по голому телу (рубаха истлела, он выбросил) огромная шаль, заколотая у горла булавкой. Когда он пробирался сквозь гущу народа, бабы завистливо щупали его шаровары и шаль, мужики хихикали в горсть, лукаво крутили носами. Иннокентий же Филатыч подмигнул сам себе, сказал сподручному:
– Вот и еще благодетель прется.
Действительно, приискатель-бродяга сейчас при больших деньгах, а сегодня же ночью, если его не защитит острый нож, он будет, наверно, зарезан иль сброшен в Угрюм-реку.
Крикливо, нестройно запели концерт. Староста, за ним вереница доброхотов с тарелками, с кружками направились за сбором денег. Помолившись в алтаре на престол и получив благословение пастыря, Иннокентий Филатыч чинно двинулся брюшком вперед к своей благодетельнице. В его руках медное блюдо, на мизинце – колокольчик, которым он время от времени позванивает: знак – вынимать кошельки.
– Эй, хрыч! Ко мне первому, – негромко прохрипел бродяга; он выкатил подбитые в драке глаза и обернулся к старосте своим разбойным лицом. Иннокентий Филатыч, вежливенько шаркнув ножкой, поклонился бродяге, сказал: «Сейчас», – и с приятной улыбкой подплыл к Нине Яковлевне. Та положила на блюдо трехрублевую бумажку. Староста с еще большим почтением подплыл к бродяге, который злобно высматривал, какую благодетельница даст жертву Богу.
– Что, трешка? – с презрением сплюнул он сквозь гниль зубов и ловким щелчком грязных пальцев сшиб трешку с блюда. – Барских денег нам не надо, мы сами баре. Стой, не качайся. На!.. – бахвально отставив ногу в лапте, он нырнул за штаны, выхватил пропотевший бумажник, с форсом бросил на блюдо четвертной билет и на всю церковь крикнул:
– Православные! Я, Ванька Непомнящих, али все равно – Гришка Гнус, богатеющий приискатель, жертвую на божий храм двадцать пять целкачей как одна копейка… Чувствуй! А эта фря, что на коврике, трешку отвалила… Молись, братцы, за благодетеля!..
Двое стражников шумно волокли его вон, заплеванные борода и усищи бродяги тряслись, он упирался, орал:
– Владычица, Богородица! Заступись за Ивана Непомнящих! Не дай этим сволочам в обиду… Братцы, бей их!.. Благодетеля изобижают! Господи Суси, Господи!..
За церковной оградой стражники сняли с него в свою пользу шаль, бархатные новые портянки, надавали сколько влезет по шее и вернулись в храм, мысленно славя Бога за его щедрые к ним, грешникам, милости.
Отец Александр, блистая ризой, наперсным крестом, значком академика и красноречием, начал с амвона проповедь. Давя друг друга, вся паства, подобно овечьему стаду, прихлынула к амвону. Нина Яковлевна взошла на правый клирос и приготовила для слез батистовый платочек.
Отец Александр начал проповедь словами Евангелия:
– Судия был в некоем городе такой, что и Бога не боялся и людей не стыдился. Вдова же некая была в том же городе и, приходя к нему, говорила: «Защити меня от соперника моего». И не хотел долгое время. А напоследок сказал сам себе: хотя Бога не боюсь и человека не стыжусь, но как не отстает утруждать вдовица сия, защищу ее, чтобы не приходила больше докучать мне. И сказал Христос ученикам: «Слышите, что говорит судья неправедный, Бог же не сотворит ли избранным своим, вопиющим к нему день и ночь, хотя и долго терпит от них…»
Отец Александр театральным жестом руки откинул назад рыжеватые космы волос и прищурился на внимавших ему.
– Теперь спустимся с евангельских высот на землю. Ходят в народе слухи, что вы, трудящиеся, недовольны получаемым жалованьем и собираетесь объявить забастовку. Говорю вам, как пастырь: забастовка – дело бесовское. Вы поступите правильно, если мирным путем будете просить у хозяев прибавки…
И прошумело по церкви сдержанным ропотом:
– Просили… Просили… Толку нет.
– Тише!.. Без шуму. Здесь божий храм. Вы говорите: «просили»? Пытайте еще. Неотступно просите, и голос ваш будет услышан. Ибо сказано в Евангелии: «Просите, и дастся вам, толцыте, и отверзится». Вы слышали притчу о судье неправедном? Надоела ему вдовица, и он внял ее просьбе. Так неужели ж ваши христолюбивые хозяева хуже судьи нечестивого?
– Хуже, хуже… Мы про хозяйку молчим, госпожа добрая, с понятием… А вот…
– Стойте, здесь не тайное сборище, куда все чаще и чаще завлекают вас крамольники… Гнев божий на тех, кто соблазняется ими! – грозно прикрикнул отец Александр. – Я же вам говорю: решайте дело мирным путем. И я, ваш пастырь, об руку с вами… Мужайтесь. Аминь.
Праздничный завтрак накрыт в малой столовой. Все прочно, солидно, богато. Дубовый круглый стол, черного дуба резные стулья, диваны. Стены в темных тисненых обоях. Айвазовский, Клевер, библейский этюд Котарбинского, люстра и бра старой бронзы. Двери и окна в портьерах тяжелого шелка. У Нины Яковлевны, конечно ж, вкус, но в убранстве квартиры ей помогал и Протасов.
– Можно садиться? – сказал он и сел.
– Да, да, прошу! Отец Александр, господин пристав, Иннокентий Филатыч, мистер Кук, – спохватилась хозяйка.
Стол сервирован с изяществом: фарфор, серебро, в старинных батенинских вазах букеты свежих, росистых цветов. Много вин, есть и водка.
– Эх, вот бы отца Ипата сюда! – простодушно говорит пристав, наливая себе и соседям водки. – Вы его помните, Нина Яковлевна?
– Да, да. Это который – «зело борзо»?
– Вот именно… Ну-с, ваше здоровье! Зело борзо! – чуть приподнялся грузным задом, чуть звякнул шпорами матерый, по шестому десятку лет, пристав.
После смерти Анфисы он долго, отчаянно пил, был с места уволен. Жена бросила его, связалась с падким до всяческих баб Ильей Сохатым, потом постриглась в монашки – замаливать блудный свой грех. Сердце же пристава ныне в полном покое: Прохор Петрович, вынужденный логикой жизни, взял пристава к себе на службу и наградил его своей бывшей любовницей Наденькой. Пристав теперь получает хороший оклад от казны и от Прохора Громова. Кой-кто побаивается его. Рабочие трепещут. Инженер Протасов ненавидит. Мистер Кук смотрит на него с высоким презрением. Но свои отношения к нему все ловко скрывают.
Завтрак был скромный: пирог, жареные грибы в сметане, свежие ягоды.
Пристав, подвыпив, прищурил глаза на священника и развязно сказал:
– Отец Александр, многоуважаемый пастырь, а ваша проповедь-то… знаете что? С душком… С этаким, знаете…
– Послушайте, Федор Степаныч. – И священник налил себе полрюмки портвейна. – Вы что ж, епископ? Или, может быть, консисторский цербер?
Пристав, подмигнув инженеру Протасову, – дескать: ужо-ко я его, кутью! – демонстративно повернулся к священнику всем своим четырехугольным, крупным телом, и его пушистые, с проседью, усы на оттопыренной губе пошли вразлет:
– Ну-с, дальше-с…
– Кто вам дал право критиковать мои беседы с верующими?
– Это право, батюшка, принадлежит мне по должности, по данной присяге…
– Пред чем же… пред чем вы присягали?
– Пред крестом и Евангелием…
– Ах, вот как! Но в Евангелии блуд осужден. Вы же блудник суть, живете с любовницей. Так как же вы смеете подымать против меня свой голос?
– Послушайте, батюшка… Как вас. Отец Александр, – беззастенчиво тряс пристав священника за праздничную рясу.
Между ними встала хозяйка:
– Оставьте, Федор Степаныч… Бросьте спор. Кушайте.
– Но, Нина Яковлевна, голубушка…
– Только не голубушка…
– Простите, Нина Яковлевна… Но ведь отец Александр желает залезть в ваш карман, – бил себя в грудь пристав. – Ведь он же призывает рабочих черт знает к чему!..
Священник с шумом отодвинул стул, перекрестился на образ и с оскорбленным видом молча вышел вон. На уговоры хозяйки там, в прихожей, благословив ее, он сказал ей, уходя:
– И как вы можете подобного мизерабля пускать в свой дом?
Нина отерла показавшиеся слезы, оглянулась на дверь и проговорила взволнованно:
– Я не знаю, батюшка. Но им очень дорожит муж… И, мне кажется… Я только боюсь сказать… Тут что-то ужасное…
– Что? Что именно? – шепотом спросил священник и, приблизив ухо к ее губам, ждал ответа.
Когда вернулась хозяйка к гостям, мистер Кук, большой резонер и любитель тостов, поднял свой бокал и вынул изо рта сигару:
– Мадам, ваше здоровье! А также позвольте выпить за Россию, которой я гость и слуга! – Он, когда бывал трезв, строил фразы почти правильно, но особая тщательность произношения с резким ударением на каждом слоге изобличала в нем иностранца. – Россия, господа, страна великих возможностей и очшень большой темноты, чтобы не сказать слишком лишнего. Возьмем пример. Вот тут, пред нашими глазами, я бы не сказал, что была сцена весьма корректного содержания, о нет! В нашей стране подобного казуса не могло бы состояться. Господин священник и господин пристав пикировались, как бы это выразить… пикировались вне пределов скромности. Один не понимал мудрость слов, сказанных в церкви. Я содержание проповеди узнал от свой лакей Иван… Другой, а именно мистер отец Александр, вторгается в личный жизнь и начинает копаться в очшень грязном белье господина пристава. Но разрешите, господа… Личная жизнь каждого гражданина страны есть святыня! И сор в чужую избу мести не надо, как говорит рюсский хорош пословиц.
– Простите, мистер Кук, – перебил его инженер Протасов; он поправил пенсне с черной тесьмой, черные глаза его засверкали. – Но мне кажется, что вы только теперь, именно в нашей темной России, начинаете набираться либеральных идей. А ваша хваленая Америка – ой, ой, я ее знаю хорошо.
– О нет! Вы ее знаете очшень не хорошо, очшень не хорошо! – воскликнул мистер Кук и, не докончив тоста, сел.
– Вы не обижайтесь, мистер Кук.
– О нет! О нет…
– Со всем, что вы только что изволили сказать, я вполне согласен. – И Протасов сделал рукою округлый примиряющий жест. – Наша русская сиволапость – вы понимаете это слово? – русская сиволапость общеизвестна, факт. В особенности в такой дыре, в нашем болоте. – И он широким вольтом развел обе руки, скользом прищурившись на пыхтевшего пристава.
Хозяйка легким кивком головы согласилась с Протасовым. Тот продолжал:
– Ну так вот. Но это неважно, некультурность наша… Это все схлынет с нас. Важны, конечно, идеалы, устремления вглубь, дерзость в смелых битвах за счастье человечества. Вот в чем надо провидеть силу России. Провидеть! Вы понимаете это слово?
– О да! Вы, мистер Протасов, простите, вы слишком, слишком принципиальный субъект… У вас, у русских, везде принцип, во всем принцип, слова, слова, слова. А где же дело? Ну-с?
Протасов слегка улыбнулся всем своим матово-смуглым монгольским лицом, провел ладонью по бобрику с проседью черных волос и, слегка грассируя, сказал:
– Тут дело, конечно, не в принципах, а в нации, в свойстве вашего и нашего народа к подвигам, к жертвам, к пафосу революционных идей. Ну, скажите, мистер Кук, в чем национальные идеалы обожаемой вами Америки?
Тот пыхнул сигарой, на момент сложил в прямую черту тонкие губы и поднял правую бровь:
– Наш национальный идеал – властвовать миром.
– При посредстве золота? Да?
– Хотя бы и так.
– Но золото – прах, мертвечина. А где ж живая идея, где народ? Мне кажется, мистер Кук, что мир, будет преображен через усилия всего коллектива, а не через кучку миллиардеров, не через ваше поганое золото!
– Но, мистер Протасов, где же логика? Что есть золото? Ведь это ж и есть конденсированный труд коллектива. Следовательно, что? – Он сделал ударение на «а». – Следовательно, в обновлении мира через золото участвует и весь коллектив, его создавший. В потенциале, конечно.
Андрей Андреич Протасов досадливо заерзал на стуле, воскликнул:
– Мистер Кук! Но ведь это ж парадокс! Даже больше – абсурд! Действовать будет живой коллектив, а не ваше мертвое золото!
Американец недоуменно пожал плечами и стряхнул пепел с своей белой фланелевой куртки. Бритое, лобастое, в крупных веснушках, лицо его затаенно смеялось, маленькие серые глаза из-под рыжих нависших бровей светились энергией. Вот он улыбнулся широко и открыто, оскалив золотые коронки зубов.
– Ну, так, – сказал он и, как бы предчувствуя победу, задорно прищелкнул пальцами. – Давайте пари! Поделим с вами тайгу: вам половина – нам половина. Мы с Прохором Петровичем в одном конце, вы со своим коллективом на другом. У нас в руках золото, у вас только коллектив. Вот начинаем дело и будем посмотреть, кто кого?
Хозяйка внимательным слухом въедалась в обычный спор: в их доме спорили часто.
– Как жаль, что нет Прохора, – заметила она, приготовившись слушать, что ответит Протасов.
Слова хозяйки погибли в обидном молчании. Пристав с Иннокентием Филатычем вели разговоры домашнего свойства: о телятах, о курах, о Наденьке. Впрочем, мистер Кук, исправляя неловкость, сказал:
– Да, очень, очень жаль, что Прохор Петрович не с нами. Это, это… О, хи из э грет ман![5] Очшень светлый ум… Ну-с, мистер Протасов, я вам ставил свой вопрос. Я жду.
Инженер Протасов вместо ответа взглянул на запястье с часами, сказал: «Ого! пора…» – и стал подыматься.
– Разрешите, Нина Яковлевна…
– Ага, ага! Нет, стойте, – захохотал мистер Кук и дружелюбно схватил его за руки. – Я вам ставил свой вопрос. Угодно ответить? Нет?
– Потом… А впрочем… В двух словах…
Он стоял, приземистый, плотный, мускулистый, обратясь лицом к американцу. Нина Яковлевна очарованно глядела Протасову в рот, ласкала его улыбнувшимися глазами. Он сбросил пенсне и, водя вправо-влево пальцем над горбатым носом мистера Кука, с запальчивой веселостью сказал:
– Мы вас побьем. Вас двое, нас – коллектив. Побьем, свяжем, завладеем вашим золотом и… заставим вас работать на коллектив… До свиданья!
– Где? – выпалил американец.
– На поле битвы.
Все засмеялись, даже пристав. Мистер Кук засмеялся последним, потому что ответ Протасова он понял после всех.
– Что? Вы насильно завладеете нашим золотом? О нет! – воскликнул он. – На чужую кровать рта не разевать, как говорит рюсский очшень хорош пословиц…
Его реплика враз покрылась дружным хохотом.
Вечер. Отдудила пастушья свирель. Коровы давно в хлевах. Охладевая от дневного зноя, тайга отдавала тихому воздуху свой смолистый, терпкий пот.
Любовница пристава Наденька встретила Прохора возле околицы.
– Стойте, стойте! Илюша, осади…
Илья Сохатых правил парой. Взмыленные кони остоповали.
– Ну? – грубо, нетерпеливо спросил Прохор вертлявую Наденьку.
– Можно на ушко? Наклоните головку… – Наденька подбоченилась и, потряхивая грудью и плечами, развязно встала возле тарантаса.
Лицо Ильи Сохатых сделалось улыбчивым, сладким, приторным.
– Не ломайся, без финтифлюшек! – оборвал Наденьку Прохор.
Лицо Ильи Сохатых сразу нахмурилось, лукавые глаза не знали, что делать.
– Ну?! – холодно повторил Прохор, разглядывая что-то впереди на ветке кедра.
С тех пор как Наденька изменила ему с заезжим студентом, она стала физически ненавистна Прохору. Он тогда избил ее до полусмерти, хотел выселить из резиденции, но, по ходатайству влюбленного в нее пристава и за какие-то его высокие заслуги, Прохор передал ему Наденьку вместе с выстроенным ей голубым домиком. Себе же сразу завел двух любовниц – Стешеньку и Груню.
Наденька меж тем продолжала любить Прохора и всяческой лестью, клеветой на других, подлыми делишками старалась выслужиться перед ним, вернуть его себе. Наденька, пожалуй, опасней пристава: ее хитрое притворство, лесть, соблазнительные чисто бабьи всякие подходцы давали ей возможность ласковой змейкой вползать в любой дом, в любую семью.
– Прохор Петрович, – сказала она шепотом, и давно наигранная таинственность покрыла ее лицо, как маска. – Федор Степаныч сами уехатчи в Ключики, рабочие там скандалят, оченно перепились. А мне приказали передать вам насчет батюшки, насчет проповеди ихней сегодня в церкви. Многие рабочие готовятся требовать… Батюшка принародно их на это науськивал. Вот, ей-богу, так!
– Что требовать? На кого науськивал? Говори толком…
– Прибавки требовать, прибавки! Очень малое жалованье им идет…
– Кому? Попу?
– Да нет же! Господи… Рабочим!
И Наденька, путаясь, облизывая губы, крутясь – по тридцать третьему году – на каблуках девчонкой, передала Прохору Петровичу все, что надо.
В тарантасе пять ружей – два своих да три чужих, рыбачья сеть, два утиных чучела, груда битой птицы. Прохор, в кожаной шведской куртке, в кожаной фуражке, выбросил к ногам Наденьки пару рябчиков и куропатку. Ни слова не сказал ей, не простился, только крикнул:
– Пошел! – И лошади помчались.
Илья Сохатых хотел пуститься в обличительную по адресу отца Александра философию, но дорога очень тряская, того и гляди язык прикусишь. Илья вобрал полную грудь пахучего воздуха, до отказа надул живот, чтоб не растрясло печенки, и молчал до самого крыльца.
– А отец Александр – не священник, а – между нами – целый фармазон, – все-таки не утерпел он, слезая с облучка. – За компанию-с, Прохор Петрович! Благодарим покорно за охоту-с…
– Пришли десятского…
– Слушаю-с!.. И уж позвольте вам, как благодетелю… – Он подхалимно склонил набок кудрявую, длинноволосую, как у монаха, голову и по-собачьи облизнулся. – Хотите верьте, хотите – нет. Ну тянет и тянет меня к этой Надюше. Что-то такое, понимаете, в ней этакое… Какой-то индивидуум, например.
Прохор пожевал усы, подвигал бровями, хотел обозвать Илью ослом, но передумал.
– Пришли десятского, – хмуро повторил он и нажал дверной звонок.
Он поздоровался с женой довольно сухо.
– Вот что, скажи своему попу… Впрочем, я позову его сюда.
Он стал звонить в телефон.
– Слушай, Прохор… Будь корректен… Кто тебе накляузничал?
– У Прохора везде глаза и уши. Алло! Это вы, отец? Я вас прошу на минутку к себе. Больны? Тогда я за вами пришлю лошадь, хотя тут два шага. Что? Тогда я иду к вам. До свиданья.
– И я с тобой, – испуганно сказала Нина.
– Зачем? В качестве защитницы?.. Ну, так знай… Ежели он… Я его в двадцать три с половиной часа – марш-марш, подорожную в зубы – и фюить!
Нина вся подобралась, тряхнула головой и быстро вышла из кабинета, хлопнув дверью. Потом приоткрыла дверь и крикнула:
– Ты этого не посмеешь!.. Не посмеешь…
Горничная доложила, что пришел десятский.
– Зови!
Рыжебородый десятский, весь какой-то пыльный, заляпанный грязью, кривоногий, вошел браво, снял казацкую папаху – у пояса нагаечка висит, – поклонился хозяину и стал во фронт.
– Что прикажете-с?
Прохор сел в кресло, сбросил тужурку в угол. Десятский на цыпочках подкрался к ней, бережно положил на диван; опять стал во фронт и легонько откашлялся в кулак.
– В тарантасе три ружья. Отнеси в контору. Взыскать с Андрея Чернышева, Павла Спирина и Чижикова Ивана по три рубля за самовольную охоту в моих угодьях. Накласть им по шее. За рыбачью сеть…
– С Василия Суслова?
– С него… Тоже три рубля. Запомнил? Ступай!
Через десять минут Прохор был у священника.