– А ну вас, – отмахнулся Яков Назарыч. – И так чуть глаза не лопнули. Я лучше пивка попью.
Он так в казенных синих очках и ушел домой, пошатываясь и что-то бормоча.
Прохор с инженером вошли в соседний цех. Мелькали огне-золотые ленты раскаленного железа, крутился вал, рабочие ловко подхватывали клещами концы лент и на бегу вставляли их в следующую прокатную машину. А огненные ленты ползут в воздухе и гнутся, десять, двадцать – по всем направлениям, во всех концах. Эй, не плошай, лови, лови! И все крутилось, двигалось, металось, полосовало пространство огнем. Прохор с интересом наблюдал за рабочими: как точно рассчитан их каждый шаг, каждое движенье руки, будто у опытных гимнастов-циркачей.
А вот и склады, вот результат этого изнурительного труда: сотни тысяч пудов разных сортов железа, стали, чугуна. Да как они не продавят землю! У Прохора будет точь-в-точь так же. Нет, – больше, лучше, грандиозней.
– А есть у вас пушка? – спросил он Протасова.
– Пушка? Зачем?
– А так… Для торжества. У меня будет! Я люблю.
Протасов улыбнулся.
Завтра утром путники должны двинуться дальше. Но Прохору необходимо побывать на платиновых приисках, ведь тут же недалеко. И потом он, в сущности, ничего не изучил.
– Ну нет, брат молодчик, – запротестовал Яков Назарыч. – Этак с тобой на ярмарку-то к Рождеству только прикатишь.
Хорошо. Тогда он приедет сюда после ярмарки и проживет месяц-два.
– Мы с вами, Прохор Петрович, со временем в Бельгию поедем, в Аргентину, в Трансвааль, – сказал на прощанье Протасов.
Кама не широка, но многоводна, высокие берега в кудрявых увалах: села, перелески, ковры волнистых нив.
– Ах, какая церковка! Прохор, Прохор! – указывала биноклем Нина. – Новгородский стиль. Век пятнадцатый, шестнадцатый.
Прохор сидел возле штурвальной рубки, уткнувшись в записную книжку с рисунками, схемами, заметками. Голова его вспухла от новых впечатлений, и душа была там, на Урале, среди лязга машин.
– Да, да, замечательная церковь… Я люблю, – на минуту с досадой оторвался он и добавил: – У нас в Сибири лучше.
Яков Назарыч смотрел в газету и, пуская слюни, клевал носом.
– Восемь, девять с половино-о-ой, – доносилось снизу. – Одна вода!
Отрывочный свисток: довольно мерить – глубоко.
Возле Богородского Кама слилась с Волгой.
– И это называется Волга? – насмешливо сощурившись, присвистнул Прохор.
– Да, Волга, – отозвалась Нина. – А вам не нравится?
– Вы бы поглядели Угрюм-реку.
– Прохор! Разве можно сравнить? Смотрите, какое оживление здесь, это действительно великий путь. Села, города… Вон – элеватор. А что ж на вашей глухой реке?
Когда же стали все чаще и чаще попадаться беляны, баржи, пароходы, катера, Прохор настроился по-иному.
– Вот это любо! – вскрикнул он. – Глядите, один, два, три. А вот там еще дымок. Позвольте-ка бинокль. Ого, какой дядя прется!
– А какие сады, какой воздух! – восторгалась Нина.
– Да, воздух очень приятный, – в мягких туфлях и щегольской панаме неслышно подошел к ним Яков Назарыч. – Эй, человек, парочку пивца! Ну, что, ребятишки, хорошо?
Прохору весело.
– Яков Назарыч, а ведь все это надо и на Угрюм-реке завести.
– А капиталы где? – из-под ладони посмотрел на него купец.
– У отца возьму. Для первости… Да и в земле, в приисках много у меня. Вырою!
Купец непонятно как-то, но ласково захехекал и потрепал Прохора по плечу.
Нина грустила, что так мало в Прохоре поэзии: влюблен, а сидит, словно делец-старик, с своей записной книжкой или заулыбается вдруг, и бог знает где в этот миг душа его. И как будто все уже переговорено, нет общих мыслей, любовь завершена, пропета. Нет, она не хочет такого серого конца, в сущности, еще не начавшейся по-настоящему любви. Так чем же ее прельщает Прохор? И почему бы над всем этим, пока не поздно, ей не поставить точку?
Прохор думал про Нину кратко: уж не такая она красавица, но ему надоела мимолетная любовь с кем попало, без страданий, без сопротивления, любовь однобокая и пресная… Даже Анфиса… Что ж Анфиса?.. Конечно, Анфиса – таких и на свете нет. Но разве можно ему связать себя с нею? Он, Прохор Громов, и – Анфиса! Невыгодно и страшно. Значит, остается Нина. Он груб, силен, он коренастый кедр, а Нина чиста, нежна, как ландыш. Но своевольна и строга. Так что же тянет его к ней? Может быть, капитал ее отца? Не следует ли в таком случае и ему поставить точку? Нет, вся душа дрожит в нем и жаждет Нины. Она в долине, он на горе и неудержимо влечется к ней, как пущенный вниз по откосу камень.
Ночь была прохладная, спокойная и звездная. Какой богатый Бог! Столько золотой пыли натряс Он из широких рукавов своих на небо. Дорога золотая, Путь Млечный, куда ведешь? И что за твоим кольцом, и есть ли что? Вот Нина устремила ввысь глаза и ищет ангелов на твоих златых путях. Но глаза ее смертны, видят вершок, не боле, – и вдаль и вглубь. Несчастные глаза, несчастный человек! Глаза ее в слезах, а мысль в восторге. Да, ангелы есть! Вот они, вот они в мыслях, тут, возле нее. И среди них, конечно, – Прохор!
Прохор тоже смотрит на небесный золотой песок, но взор его корыстен, жаден. Ему не надо ангелов. Он, как тать, обокрал бы все ночное небо, все звезды ссыпал бы к себе в карман. А вот самородки, один, другой, вот семь блистающих самородков сразу. Огни Большой Медведицы… О, богатый Бог! Если бы хоть одну золотую звезду залучить на землю…
– Большая Медведица и маленький, маленький спутник. Не знаю, видите ли вы? – говорит Нина.
– Ваш спутник – я, – и Прохор, бок в бок прижимаясь к ней, садится на скамейку.
Нина чуть отодвигается, но ею овладевает любопытство и робкая истома.
– Нина… – говорит он и берет ее за руку.
С земли наносит ароматом зреющих садов. Синяя ночь вся в брызгах золота, в стуке колес, в бегучих изжелта-белых валах за пароходом. Чу, как вздыхает, как трудится заключенная в сталь мысль человека; она ведет пароход навстречу воде, побеждая стихию. Судно спешит на всех парах, торопится к сроку, стрелка манометра предостерегающе указывает предел, корпус дрожит, и вздрагивает под ногами палуба. Но если б они сидели и на гранитном монолите, все равно – камень колыхался бы под их ногами. Нина гладит его руку и что-то шепчет. Белая в синей ночи, и белые ноги в белых туфлях. Прохор, отстранив губами золотой медальон, поцеловал ей грудь в треугольный вырез, она прижала его голову и поцеловала в висок. И так сидели молча, сдерживая дыхание. Из рубки доносились нелепые звуки вальса, там горели огни. Ах, если б затушить огни и прихлопнуть звуки! Что может быть слаще тишины, синих небес и звезд.
– Ниночка!..
– Ничего не говори, пожалуйста… Молчи…
Еще крепче они прижались друг к дружке. Млечный Путь, весь в самородках, лег под их ногами.
– Папочка! – заглянула Нина утром в каюту отца. – Я желаю выпить с Прохором на брудершафт. Можно?
– Это еще что за новости?.. Портвейн, что ли?
– Нет, папочка, нет! – засмеялась она, но в это время вошел в каюту рыжебородый, с черными глазами мужчина.
– А, Лука Лукич! Ниночка, покличь-ка Прошу. Ну, как дела?
– Все в порядке, Яков Назарыч. Товар дошел благополучно. Лавка открыта. Цены на пушнину крепкие, сделки идут хорошо, да мне, признаться, хочется попридержать товар, на повышение должно пойти. Думаю, при больших барышах закончим.
– Вот, Прохор Петрович, – сказал Яков Назарыч вошедшему в вышитой чесучовой рубахе Прохору. – Это Лука Лукич, мой главный доверенный. Оказывает, значит, мне почет и для уваженья выехал с Нижнего встретить меня, как своего патрона. Ты где вскочил-то к нам?
– В Исадах, с лодки.
– Ну, как дела, Лука Лукич? Ну-ка расскажи еще разок. Прохору любопытно. Это Петра Данилыча Громова сынок, большой коммерсант будет.
– Да-с, видать-с, – одобрительно протянул доверенный, окидывая взглядом молодого верзилу, и вновь в подробностях рассказал про коммерческие дела.
– Документы при тебе? – спросил хозяин, степенно и самодовольно оглаживая бороду.
– Фактуры, накладные, счета – в конторе, в Нижнем, а вот дубликат главной книги захватил.
– Ну-ка, давай-ка… Да ты садись…
Доверенный продолжал стоять, отираясь клетчатым платком, и стоял, вытянувшись, Прохор. Хозяин долго рассматривал книгу, то вскидывал на лоб, то опускал на нос золотые свои очки.
– Сколько сделано белок?
– Восемьдесят пять тысяч.
– А скобяной товар куплен? Где заприходовано?
– Будьте добры на букву эс… позвольте-с…
Но вот пришла Нина, смуглая, темноволосая, в белом, с васильками на груди.
– Папочка, пойдемте завтракать. Я заказала стерлядь.
– Сейчас, сейчас… Слушай-ка, Прохор… Это какую вы с ней выдумали наливку пить? Нинка, какую?
– Брудершафт, – улыбнулась Нина, показывая блестящий, свежий ряд зубов.
– Не слыхивал. Заграничная, что ли?
– Нет, здешняя, – серьезно сказал Прохор. – Собственного розлива.
– Сейчас, сейчас… Надо телеграммы написать. Ну-ка, Проша, садись, ты попроворней… Пиши, я буду сказывать.
Нижний Прохора не поразил – город как город, – но ярмарочная суетня и деловитость захватили его. Нина сбегала в Исторический музей, что в кремлевской башне, в книжные магазины, накупила книг о нижегородской старине и зарылась в них. А Прохор рыскал по ярмарке, заходил в магазины, склады, ко всему приценялся, заносил в книжечку цены, адреса фирм, набрал целый ворох прейскурантов и в конце концов растерялся: что ж ему купить, а купить необходимо для будущей работы в своей тайге, у него двадцать пять тысяч денег, да тысяч на пятьдесят он сдал пушнины Якову Назарычу, он богач, он должен купить все. Но как жаль, что он ничего не смыслит в технике, что ему не с кем посоветоваться.
Он начал с того, что приобрел себе трость с серебряной ручкой в виде нагой соблазнительно изогнувшейся женщины, а Нине – красный зонт с малахитовым наконечником. И уж шел по скверу, беспечно помахивая тросточкой, и держал под мышкой зонт, как вдруг подумал:
«А ведь Нине-то, пожалуй, тросточка-то того…» Сел на скамейку, отломал срамную завитушку и спрятал в карман, а палку забросил в кусты. Потом раскрыл зонт. «Дрянь, безвкусица! Красный… Что за дурак такой!» И тут же за бесценок сплавил его татарину, впрочем – торгуясь с ним жестоко и спуская по гривеннику.
– Надо что-нибудь солидное.
Он поехал на трамвае в главный корпус, купил себе золотые часы Мозера, Нине кольцо с жемчугом и двумя алмазами, Якову Назарычу желтый китайский халат с райскими птицами. И с покупками направился пешком к себе в гостиницу.
Зной спадал. Был вечерний час. Красные и белые, на Волге зажигались бакены. На зеленые склоны берега ложился мягкий отблеск заката. Белые стены кремля розовели, и в легкой пелене сизых сумерек, отдаляясь, меркнул ярмарочный шум. Прохор шел бульваром.
– Мужчина, позвольте прикурить, – и к нему, поднявшись со скамьи, подошла высокая блондинка в белом платье и черной широкополой шляпе.
Прохор сдунул пепел и щелкнул каблуком в каблук:
– Честь имею…
Что-то Анфисино было в ней: брови, фигура, волосы, чуть раздвоившийся подбородок, только глаза не те.
– Мужчина, знаете, я вас очень попрошу, – переливным ясным голосом и полузакрыв голубые глаза, улыбчиво проговорила она. – Угостите меня мороженым…
– До свиданья, – приподнял он фуражку и непринужденно, хотя и задерживая шаг, пошел вперед.
– Мужчина, стойте! – зазвенело вдогонку. К повернувшемуся Прохору быстро несла себя роскошная дама. – Вы такой великолепный! Я сама угощу вас мороженым. Сама угощу вином. Пойдемте кутить… Милый! – Она энергично подхватила его под руку, и ее лакированные туфли замелькали по песку бульвара.
– Позвольте, позвольте… Я ведь… – слабо сопротивлялся он. Из-под темно-синей поддевки вяло и жалко белела чесучовая рубаха, но глаза загорались.
– Милый, я вас видела… Я вас давно люблю.
– Где вы могли меня видеть? Вздор какой! Позвольте! Я не свободен… Я связан.
– Связан? Ах, как чудесно это! – вильнула она голосом и, заглядывая ему в глаза, тихо захохотала в нос. – Вы – рыцарь мой. И знаете, где я вас видела? Я вас видела во сне. Да, да, да… Милый, великолепный мой, рыцарь мой! – Она стала говорить торопливо, нервно, – да, да, да – ей надо голосом зачаровать его, опутать страстью, он упирается, вот-вот уйдет.
– Вы сибиряк, купец? Я же знаю! Да, да, да… О милый, милый. – И голос ее звучал точь-в-точь как у Анфисы.
– Нет, нет, я никак не могу, сударыня… У меня ж невеста, – проговорил он, все более и более распаляясь.
– Да вы, милостивый государь, очевидно, за проститутку принимаете меня? Стыдно, стыдно вам! – возмущенно произнесла она, опустив веки.
– Нет, что вы, сударыня! – подхватил он. – Ничего подобного.
– А знаете, кто я? Я графиня Замойская. Да, да, да… Но ни слова, ни звука: муж ревнив. Я умчу вас в свой замок, впрочем, нет, мой замок в Кракове, и там старый-старый муж… А здесь так… ну, так… моя скромная келия… Милый, он согласен… Да, да, да?
Прохор смутился.
– Но поймите, госпожа графиня, – с отчаянием произнес он, – у меня действительно невеста здесь… Я бы с полным удовольствием… И вот, например, халат… для Якова Назарыча… – Он потряс свертком, покраснел весь: ведь перед ним не тунгуска в тайге, перед ним – графиня, сама графиня Замойская… Вот идиот, дурак!
– Халат? Якову Назарычу? Как это очаровательно! – потряхивая головой, хохотала она.
Прохор взглянул на ее перламутровые зубы, на ее пунцовый рот.
– Я, госпожа графиня, согласен, – сказал он басом и мужественно кашлянул.
– Шалун, ах, какой шалун! – крутилась, колыхалась, таяла графиня. И сам он крутился, извивался, таял. «А что за беда, – решительно подумал он, – черт с ней!» И про кого это подумалось: «черт с ней», – про графиню ли, про Нину ли, или про Анфису, может, – Прохора не интересовало. «Черт с ней».
Долго, до третьего часу ночи, щелкал на счетах, выхеривал и вносил в книгу Яков Назарыч, и до третьего часу ночи сидела с ним Нина. «Что ж это с Прохором?» Синим и красным отмечала она в книжках о нижегородской старине, рассматривала план города, ярмарки, и вот – в ее глазах зарябило.
– Папочка, я лягу спать.
– Где же это мыкается Прохор-то наш?
Яков Назарыч потел, кряхтел, пил московский квас – на деле он трезв и строг: ни капли водки. Ах, паршивый оболтус, где же он?
Окна открыты, чуть колыхались занавески, их потряхивал налетавший с Волги ветерок. Было темно на улицах и тихо, только нет-нет да и засвистит городаш, заорет пьяный, а вот гуляки идут с песней, и словно бы – голос Прохора. Яков Назарыч нырнул под занавеску и воткнулся головой во тьму. Гуляки нескладно, как-то слюняво хлюпая горлом, пели в два голоса, а третий только подрявкивал и ухал:
Нас на бабу пр-роменял!..
Над-дну ночь с ней пр-р-равазил-си, сам на у-у-у…
– Это что за безобразие! Напился и проходи! – строго раздалось внизу.
– Мы не будем, господин городовой, папаша!.. Это Мишка все… Мишка, молчи, черт! А то – под шары…
Мишка взревел дурью:
– Сам на у-у-у-у-у…
Резко на всю тьму задребезжала горошинка в свистке, дробный топот гулящих ног враз взорвался и, смолкая, исчез вдали. Яков Назарыч закрыл окно:
– Нет, не он.
От другого окна стрельнула за ширму – в одной рубашке, босая – Нина.
Прохор явился солнечным утром без покупок. Его чуб свисал на хмурый лоб, глаза и губы были обворованы, неспокойны, жалки.
– А, Прошенька… Где, соколик, побывал? – язвительно-ласково запел Яков Назарыч, умываясь. Он послюнил указательный перст, ткнул им в солонку на столе и принялся тереть солью и без того белые зубы.
– А я, можете себе представить, такой неожиданный случай… – начал Прохор подавленно, – встретил вчера товарища по школе…
– Так, так, так… – подмигнул ему Яков Назарыч, наигрывая пальцем на зубах… – Товарища? Хе-хе-хе…
– Ну, зазвал меня к себе, пообедали, поужинали, – вытягивал из себя Прохор и краснел. – А тут дождик пошел. Я и остался ночевать.
– Дождик?! – в два голоса – отец и дочь – спросили и с хохотом и с грустью. – Это у тебя, может, дождь, в нашей губернии не было… Так, так, так…
«Этакий я подлец, этакий негодяй! Зачем я так вру?..» – с брезгливостью подумал Прохор, опускаясь на стул.
Из-за ширмы вышла Нина. Яков Назарыч прополаскивал рот: задрав вверх бороду, захлебывался, булькал, словно утопающий.
– Ниночка! – Прохор подошел к ней, опустил голову. – Доброе утро, Ниночка! – И прошептал: – Я негодяй… Негодяй!..
– Здравствуй, Прохор, – проговорила она, вопросительно подымая на него большие серые глаза. – Кто ж это твой товарищ? Познакомь меня… – И, таясь от отца, прошептала: – В чем дело?
Но Яков Назарыч, кой-как перекрестившись, усаживался за стол. Самовар давно пофыркивал паром. Чай пили молча.
– Иди-ка, Нинка, снеси телеграмму поскорей… Вот, – сказал отец.
Когда она ушла, Прохор сделал беспокойное, озабоченное лицо.
– Яков Назарыч! – Он взглянул на крупный нос старика, отвел глаза, опять взглянул. – У меня украли в трамвае двадцать пять тысяч.
– С чем вас и поздравляю, – громко сморкнулся в платок Яков Назарыч.
– Одолжите мне, пожалуйста, денег.
– Сколько же?
– Да немного… Тысяч пять…
Яков Назарыч вновь высморкался и, размахнувшись, хлестнул платком по севшей на стол осе. Потом достал бумажник и бросил к носу Прохора сторублевку.
– Что это – насмешка, Яков Назарыч? – раздражаясь, сказал Прохор; брови его сдвинулись. – Наконец, у вас мой товар… Я свои прошу…
– Эта песенка долгая, когда еще продадим, – ответил тот и поднялся, круглый, как надутый шар.
– Значит, вы не верите Прохору Громову? – поднялся и Прохор, большой, но обескураженный.
– Прохору Громову мы верим, – спокойно сказал Яков Назарыч, – а Прошке – нет. Тебе следует, сукину сыну, штаны спустить да куда надо всыпать: вот так, вот так, вот этак!.. – Улыбаясь одними красными щеками – глаза были злые, – он взмахивал правой рукой, крутился. – Вот так, вот так! – летели слюни. Потом схватил шляпу и в одной жилетке выскочил вон, но тотчас же вернулся за пиджаком, надевал его на ходу, злясь и фыркая.
– Вот черт! – выругался Прохор и подошел к трюмо. Изжелта-бледное лицо, ввалившиеся одичалые глаза. Очень болела голова, тошнило, дрожали ноги. Чем же она отравила его, эта высокопоставленная дама, графиня Замойская, пышная блондинка? Ха! Графиня Замойская! Утопить бы ее, стерву, в вонючей луже. «Ниночка, Ниночка, какой грязный и подлый я!» Он лег на диван и ничего не мог выжать из памяти. Кружились и подпрыгивали красные апельсины, электрические лампочки, цветы, он помнит – выпивал, пил, жрал; помнит: плясали, вертелись морды, плечи, бедра, кто-то из всех сил барабанил по клавишам рояля или, быть может, ему по голове, шумело, хрюкало, грохотало, – то смолкнет, то нахлынет, – все покрывалось туманом, и в тумане, в облаке – она, соблазнительная и легкая, как облако: милый, милый! – и вот в облаке плывут куда-то. Комната, кружева, волна волос, одуряющие духи, – милый, милый, пей! – два-три глотка, вздох, молния – и все пропало.
– Да, – подтвердил Прохор, – тут тебе не тайга!
Потом где-то на откосе его разбудил городовой, потом заблаговестили к заутрене, он ощупал карманы: ни часов, ни денег – чисто.
Целый день, до обеда, больной и понурый, он осматривал вместе с Ниной Художественный музей и Преображенский собор в кремле. Нина обстоятельно объясняла ему достойные внимания предметы, молилась возле каждого старинного образа, возле каждой гробницы, а пред могилой великого сына земли русской Минина опустилась на колени. Прохор рассеянно помахивал рукой, но когда Нина, кланяясь, искоса взглядывала на него, он со всем усердием осенял себя крестом и бил поклон. Ему так стыдно Нины, она же, как назло, мучительно молчит.
Усталые, купили винограду и пошли на Гребешок отдыхать. Заволжье и Заокская сторона с ярмаркой, селами, церквами седых монастырей, лесами и полями были как на блюде. Солнечно и недвижимо. Недвижимы Волга и Ока. Но все живет, все движется, течет во времени, рождается и умирает.
– Как хорошо и как грустно!.. – вздохнула она.
– Нина… – решительно начал Прохор, взял ее за руку и все, все пересказал ей. Нина горько улыбнулась. – Ты презираешь меня? – спросил он.
– Ничуть.
– Почему?
– Потому что люблю тебя.
У Прохора задрожали губы; он уже не мог больше говорить. Он глядел на нее, как на чудотворную икону раскаявшийся грешник.
– Я только одного боюсь, одного боюсь, – с силой сказала она, – как бы в тебе это не укрепилось.
– О! – вскричал Прохор и лишь открыл рот, чтоб поклясться, как возле них раздалось: «Боже, вот счастливая встреча!» – и, словно из-под земли, встал перед ними Андрей Андреевич Протасов.
Он – в белом форменном кителе с ученым значком, белой инженерской фуражке и с тугим портфелем. Он приехал сюда дня на три, на четыре по коммерческим делам. Он страшно рад встрече, а как здоровье Якова Назарыча? Были ль они на Сибирской пристани? Нет? Тогда, может быть, прогуляются вместе с ним? Отлично. И на могиле Кулибина не были?
– А кто такой Кулибин? – спросил Прохор.
– О, вам это необходимо знать, – сказал инженер. – Это ж изобретатель, гений-самоучка, и по свойству темной русской гениальности он частенько ломал голову над тем, что всеми Европами не только забраковано, но и давно забыто. Хотя кое-что им изобретено и настоящее, например: яйцеобразные часы; в них и Христос воскресает, и мироносицы являются, и ангелы поют. После этих часов Екатерина Вторая к белым ручкам своим прибрала его… Как же! В Питер выписала, место, награды, пенсии. У правительниц шлейфы всегда длинны, и кто же может с благоговением поддерживать их, кроме придворных лизоблюдов, льстецов и гениев…
– Какой вы злой! – сказала Нина.
– Ничуть! И я Кулибина вовсе не желаю опорочить. Он великолепный арочный мост изобрел, по своему собственному расчету. И я думаю, математической базой для этого расчета было – русское авось. Да!.. И в этих русских самоучках-гениях– вся наша русская несчастная судьба: либо ломиться в открытую дверь, либо тяпать головой об скалу. А поэты и кликуши сейчас же начинают вопить осанну, оды, дифирамбы и гениям и всему русскому народу: великий народ, избранный народ! В глазах же кичливой Европы, конечно, наше мессианство, якобы исключительная гениальность – гниль и чепуха!
От жарких слов инженера Прохор оживал и загорался.
– А видите, Прохор Петрович, дымок?.. Вон, вон… Знаете, что это? Это Сормовские заводы. Нам необходимо с вами посетить их… Там пароходы делают, землечерпалки и…
– Пароходы?! – воскликнул Прохор. – Обязательно! Да и вообще, Андрей Андреич, мне бы хотелось с вами как следует поговорить…
– Рад.
– Андрей Андреич, – ласково поглядывая в его живые глаза, сказала Нина. – А вы интересуетесь старинными иконами и вообще стариной?
– А как же. Да я ж самый заправский иконограф, икономан, как хотите. У меня на Урале целая коллекция: фряжские, строгановские, даже одна иконка Андрея Рублева есть.
– Ах, какой вы счастливый! – вздохнув, сказала Нина.
– А вы женаты? – вдруг спросил Прохор насупясь.
– Нет.
И два взгляда – Нины и Прохора – встретились. Третий – быстро рассек их:
– И не женюсь.
Ярмарка близилась к концу. Яков Назарыч легкомысленно заострил бороду, подстригся, купил серый щегольской костюм, пальто, сиреневый галстук, перчатки, тросточку, словом – весь преобразился, помолодел, даже излишки брюха сумел подтянуть, вобрать в себя. И гулял, как-то извивно выгибаясь, весело посвистывая и крутя в воздухе сверкающей тросточкой.
Прохор – весь в деловой лихорадке – изо всех сил помогал Андрею Андреевичу, а тот помогал ему. Ездили вместе на Сормовские заводы. Прохор решил заказать себе, по совету Протасова, небольшой, в двадцать индикаторных сил, пароходик, две помпы, паровой двигатель, части для небольшой лесопилки. Впрочем, на первоначальное оборудование золотых приисков инженер Протасов составит ему смету, и, вероятно, мало-бедно придется Прохору затратить тысяч тридцать – сорок.
Ни слова не говоря, Яков Назарыч вручил Прохору чек на пятьдесят тысяч и похлопал по плечу: «Валяй!»
Прохор разъезжал на извозчиках: ему надо купить кирки, ломы, мотыги – приценялся в двадцати местах, – ему надо самые лучшие, но подешевле, купил две палатки, походные кровати, даже брезентовую лодку.
Нина не могла побороть в себе соблазн: Андрей Андреевич такой знаток искусства. Иногда, урывками, вдвоем посещали они церкви, пригородные монастыри, он попутно читал ей лекции по иконописи и русскому зодчеству. Даже собирались съездить в Ярославль. Милый, милый Андрей Андреевич!
Прохор сперва относился к этому совершенно равнодушно, потом стал раздражаться, наконец, побросав лопаты с кирками и мотыгами, старался быть при Нине.
– Если ты, Нина, поедешь с Протасовым в Ярославль, это неприятно будет мне.
– Почему?
– Потому что неприятно. – Брови Прохора дрогнули, и дрогнул голос.
– Нина не из таких, – сказала она двусмысленно и вдруг поцеловала его.
– Ниночка, значит, любишь?!
– А как ты думаешь? Я ведь не графиня Замойская.
Под вечер Прохор возвращался на лошади в номер. Пролетка до того нагружена ящиками, тюками, лопатами, что он задрал ноги чуть ли не на плечи извозчику.
– Пра-авей!..
Навстречу шикарный лихач. В экипаже – шляпа на ухо – Яков Назарыч. Он молодецки подбоченился левой рукой, а правой обнимал красотку, нежно привалившись к ней плечом, как медведь к сосне. «Ах!» Прохор быстро отвернулся. Яков Назарыч выхватил у красотки зонтик и моментально прикрылся им.
– Эге!.. – протянул Прохор. – Графиня Замойская, никак?.. – И хихикнул.
– А ведь, кажись, узнал, дьяволенок, – промямлил Яков Назарыч и, вручая зонт, вновь прильнул к красотке. – Господи Христе, до чего пышны вы, мадам. Кажись, без корсетов, а ни единого ребрышка прощупать не удается. Клянусь честью!
Номер сибиряков был большой, трехоконный. За перегородкой помещался Прохор. Беседовали втроем: Андрей Андреевич забежал проститься: он завтра – на Урал. В душе Нины что-то двоилось, и сама не знает что: ее думы как странник на распутье двух дорог. Потянет одну ниточку, потянет другую. Ниточка к сердцу инженера – золотая струнка, певучая и тонкая. Ниточка к сердцу Прохора – канат.
А те двое говорят, говорят. О чем? И к чему эти разговоры, когда при разлуке надо грустно, торжественно молчать?
– Итак, еще раз повторяю, ваш пароход будет готов к весне. В разобранном виде доставите его до Сибирского бассейна, там соберете и – прямо на Угрюм-реку. Ну-с. – Андрей Андреевич взял фуражку и подошел к поднявшейся Нине.
– Нина Яковлевна! Вы столько доставили мне чудесных минут, что… Позвольте поцеловать ваши ручки…
– До свиданья, до свиданья… Мы так все привыкли к вам, Андрей Андреич… Тоскливо будет без вас. Оставайтесь!
Он развел руками, сокрушенно потряс головой, вздохнул.
– Долг… дела, – и быстро повернулся к Прохору. – А с вами мы еще поработаем!
– Значит, решено. Ко мне.
Прохор пошел проводить его. Нина приникла к окну. Пробелел и скрылся во тьме инженер Протасов. Надолго ли? Может – навсегда.
Нина сидела грустная, в глубоком кресле, в полутемном углу. И костюм у нее темный. Серыми, немигающими глазами сосредоточенно всматривалась в будущее, ничего не видела в нем, ничего не могла понять.
Прохор крупно, твердо ходил от стены к стене, покручивая бородку; он то хмурил брови, то улыбался. Он видел будущее ясно, четко. Еще не заглохли в его ушах речи Протасова, и жажда деятельности напрягалась в нем, как пружина. Только бы для начала побольше денег, и тогда сразу Прохор размахнется на всю округу. Отец вряд ли много даст: сам не дурак пожить. Но, во всяком разе, Прохор Анфису турнет: дудки, Анфиса Петровна, наживай сама! Дудки-с!
– Как долго нет Якова Назарыча. Почему это?..
Нина не ответила. Может быть, не слыхала этого вопроса.
Крепкие Прохора шаги, как молот в наковальню, в молчаливое Нинино раздумье: Андрей и Прохор. Так как же быть? Конечно, Прохор упрям, но он привязчив, из него любовью, лаской Нина может сделать все. Ах, к чему еще мечтать? Недаром же она, помолясь со слезами Богу, вынула сегодня утром из-за образа Богоматери бумажку: «Прохор».
– Ниночка, – шаги застучали в сердце. – Давай поговорим. Садись на диван. – Прохор обнял ее за талию. Нина осторожно сняла его руку, отодвинулась. – Ниночка, милая! – Он перегнулся и, глядя в пол, сцепил в замок кисти рук. – Ведь это ж не секрет, что я должен жениться на тебе?
– Не знаю, – равнодушно и холодно, как осенний сквознячок, протянула она.
Прохор повернул к ней голову.
– Вот как? Почему же? Ниночка?!
– Ты недостаточно любишь меня. Даже, может быть, совсем не любишь…
– Я?! – Прохор выпрямил спину и уперся ладонями в колени. – Кто, я?
– Да, ты, – полузакрыла она глаза. – И, кроме того… – Она отвернулась в сторону, к посиневшему ночному окну. – И, кроме того… У тебя было много женщин: Таня какая-то, Анфиса и… вот здесь… эта… У меня тоже был один… Может, и не захочешь взять меня… такую…
– Ты врешь?! – Прохор вскочил, брезгливо оскалил зубы и сжал кулаки.
А как же Нинин капитал? И его гордые деловые планы сразу лопнули, как таракан под каблуком.
– Врешь, врешь! – подавленно шипел он, едва сдерживаясь, чтобы не ударить, не оскорбить ее. – Не верю… Врешь…
Нина повернулась к нему и спокойно сказала:
– Ничуть не вру. Иди спать, подумай, помолись и завтра скажешь…
– Помолись?.. Ха-ха!.. Богомолка!
Он топнул и два раза с силой ударил кулак в кулак, нервно выкрикнув: «А! А!» – вытащил платок, угловато взмахнув им, и, с угрожающим стоном, пошел к себе, горбатый, с поднявшимися плечами, несчастный, маленький.
В коридоре пьяные голоса:
– Чаэк!.. Где мой номер?.. Пой, громче! Флаг по-од-нят, ярмар… Эй, Лукич, подхватывай!..
Прохор стоял среди тьмы, уткнувшись лицом в платок. Дрожащие руки Нины обвили его сзади, она с крепким чувством поцеловала его в затылок. Но как ветром смахнуло все: в комнате гремел, заливался на солдатский лад Яков Назарыч:
Флаг поднят, ярмарка от-кры-ы-та!..
Народом площ…
– Эй, Нинка! А Прохор гуляет?.. Здрасте, здрасте…
Флаг по-о-о…
И, держась за печку, что-то бубнил еще Лука Лукич, доверенный.
Анфиса стала дородней, краше. Петр Данилыч без ума от нее. Но Анфиса – камень: не тронь, не шевельни; Петр Данилыч поседел. Покончить с ней, с проклятой, или на себя руку наложить? Пил Петр Данилыч крепко.
Как-то позвали Громовых на заимку кушать пельмени, сам отказался – болен, Марья Кирилловна уехала одна.
Анфиса погляделась в зеркало, надела цыганские серьги пребольшие, на голову – голубую шаль с длинной бахромой, перекрестилась и пошла.
«Эх, была не была!.. Видно, приковала меня судьба к дорожке темной».
– Здравствуй, Петя, – сказала она, входя.
Петр Данилыч вплотную водку пил.
– Уйди! – закричал он. – Крест на мне, уйди!..
Анфиса села. Петр Данилыч, расслабленно покачиваясь, щурился на нее.
– Ах, вот кто… Ты?! Иди сюда. Здравствуй… А я все чертей вижу. Тебя за черта принял, несмотря, что ведьма ты…