Выдающаяся красота юной дочери князя Василия Прозоровского княжны Евпраксии не могла не произвести сильного впечатления на сластолюбивого и женолюбивого Григория Лукьяновича.
Добыть ее для себя чего бы это ему ни стоило, стало его заветной мечтой, его непременным желанием, если хотите, капризом, но капризом, исполнение которого Малюта готов был купить, не задумавшись, ценою потоков неповинной крови, ценою сотней человеческих жизней.
Препятствия только раздражали его, а между тем они не только существовали, но, казалось, были даже неодолимы.
Для него, как и для другого царского любимца, ничего не стоило завладеть любой красавицей из простого рода и звания, но дело осложнялось, когда приходилось тягаться с знатным боярином, да еще таким любимым народом, каков был князь Василий Прозоровский.
Прошло уже более года со дня первого столования у князя Василия, Григорий Лукьянович несколько раз заезжал к князю и был принимаем им с честью, но холодно. Последние два раза княжна Евпраксия даже не вышла к нему со встречным кубком, и князь Василий извинился перед гостем ее нездоровьем. Малюта понял, что вельможный боярин лишь по нужде принимает его, презирая его и гнушаясь им, и затаил в душе адскую злобу.
Образ юной княжны как живой между тем стоял перед ним, распаляя его желание, доводя его до положительного неистовства. Каприз изверга рос и обращался мало-помалу в неодолимую страсть.
«Жениться», – мелькнуло в голове Григория Лукьяновича.
Он не задумывался над тем, что жена его была жива и от нее было у него две дочери и сын, семнадцатилетний юноша, весь в мать, с красивым, честным, открытым лицом, не наследовавший, по счастью, ни одного из позорных свойств своего родителя. Развестись с женой, даже умертвить ее – было так легко исполнимо и совершенно безнаказанно в те жестокие времена.
«Сам царь, если попросить его, поедет сватом к князю Василию от имени своего любимца, да не отдаст, гордец, свою дочь за него, Малюту, даже не боярина! Нечего и думать об этом, только сраму да смеху людского вдосталь наглотаешься».
В бессильной злобе скрежетал зубами Григорий Лукьянович.
«Насильно в дом ворваться, выкрасть княжну, да в какой час сведает о том грозный царь, как взглянется ему эта выходка и какой ни на есть любимец он, да несдобровать, пожалуй, и ему за бесчестие князя Прозоровского; да и хоромы княжеские крепко-накрепко охраняются. Под опалу разве подвести князя Василия, да хитер и осторожен он, а еще хитрее брат его, князь Никита. Сумел снискать он милость у царя, не хуже любого из опричников; ухитрился и с последними завести дружбу – такие пошли у них печки-лавочки. И с этой стороны не приступишься – не добудешь княжны-красавицы».
Как туча черная ходил Григорий Лукьянович. Не находил он себе утешения ни в зверских казнях, ни в убийствах неповинных жертв, кровь которых, благодаря его дьявольскому нашептыванию и по воле грозного царя, снова стала обагрять русскую землю.
Зверства опричников достигли своего апогея.
Вооруженные длинными ножами и секирами, они рыскали по городу, искали намеченных жертв, убивали их среди бела дня и народа по десяти и даже по двадцати человек в день.
Малюта распоряжался этим отрядом смертоносцев.
Обыватели боялись покидать свои жилища.
В безмолвии Москвы тем страшней раздался свирепый вопль царских палачей.
Стонало сердце России, обливаясь кровью.
Она лилась и во дворце царском.
Злоба Малюты против бояр, в число которых он никак не мог попасть, выразилась в оклеветании им престарелого боярина, конюшенного Ивана Петровича Федорова, в преступном замысле будто бы со стороны последнего – свергнуть царя с престола и властвовать над Россиею.
Клевета эта была поддержана другими опричниками, рассчитывавшими поживиться богатствами и вотчинами опального.
Федоров, с своей престарелой женою Марией, не ведая сбиравшейся над его головою грозы, жил в Москве, состоя начальником казенного приказа.
Вдруг, в половине мая 1566 года царь внезапно приехал в Москву из Александровской слободы и Иван Петрович был немедленно вызван во дворец.
Удрученный годами старец не замедлил явиться.
Окруженный опричниками и боярами, Иоанн, ожидавший его в царских палатах, сошел с трона и пошел навстречу входившему боярину.
Федоров, по обычаю, упал к ногам государя.
Царь сам поднял его и передал в руки опричников, сбросив с себя царское облачение.
Удивленного конюшенного облачили в царские одежды и, посадив на трон, дали ему в руки державу.
Иван Петрович, не понимая происходящего, бросал кругом себя недоумевающие взоры.
От неожиданности и испуга он не мог выговорить слова.
Царь подошел к трону, снял шапку и низко поклонился боярину.
– Здрав буди, великий царь земли русския! Се приял ты от меня честь, тобою желаемую! Но имея власть сделать тебя царем, могу и низвергнуть с престола.
С яростным видом, с налившимися кровью глазами, схватил Иоанн длинный нож, поданный ему Малютой, вбежал по ступенькам трона и с силою вонзил его прямо в сердце дряхлого старца.
Федоров не крикнул и, как сноп, бездыханный свалился с высоты трона, обагрив алою кровью его ступени.
Опричники вытащили труп и, сорвав с него царские одежды, отдали на съедение псам.
Жена Федорова в тот же день была убита ворвавшимися к ней царскими палачами.
Затем начались казни мнимых единомышленников и сообщников Федорова. По мысли того же Малюты, они отличались крайнею жестокостью: осужденных жгли на сковородах, вбивали им иглы под ногти, разрубали живых на части, казнили целыми семьями, не щадя ни малолетних сыновей, ни юных дочерей. Так, князь Михайло Темгрюкович Чаркасский, брат Царицы, вместе с Малютой лично разрубили на части казначея государя – Хозяина Юрьевича Тютина, его жену, двух младенцев-сыновей и двух малолетних дочерей. Та же участь постигла и думного дьячка Казарина-Дубровского.
Один из привлеченных к делу Федорова, князь Ростовский, воеводствовал в то время в Нижнем Новгороде.
Малюта, в сопровождении десятка опричников, прибыл туда.
– Князь Ростовский, велением государя ты мой пленник, – сказал он князю.
Тот, бросив властительную булаву, спокойно отдался в руки кромешников.
Малюта приказал раздеть его донага и в таком виде его вывезли из города.
Отъехав верст двадцать, опричники остановились на берегу Волги.
Князь Ростовский спокойно спросил их:
– Зачем?
– Поить коней! – последовал ответ.
– Не коням, – задумчиво молвил несчастный, – а мне пить сию воду и не выпить!
По знаку Малюты ему отсекли голову и тело бросили в реку.
Малюта прибыл в Москву и положил голову князя к ногам Иоанна.
Последний оттолкнул ее ногой и захохотал.
– Любил покойник обагряться чужою кровью, покупался и в своей, ништо! – заметил он.
Такими ужасами, передаваемыми нам летописцами того времени, хотел заглушить Григорий Лукьянович бурю страсти в своем лютом сердце, но и потоками лившейся по мановению его руки крови не мог утолить он жажду обладания юной княжной Евпраксией Прозоровской. Все пасмурнее и пасмурнее становился Малюта.
В начале ноября, в обширных хоромах боярина Яковлева, знакомого уже нам по набору опричников в Переяславле, шел пир. Гостей было много. Все опричники, бывшие на столовании у князя Прозоровского, почти два года тому назад, были налицо.
Головы пирующих были порядком отуманены крепким медом и заморским вином; почти все слабо держались на ногах. В хоромах раздавались звуки бубен и литавров, слышалась бандура и гудок: шла лихая отчаянная пляска.
Не принимая участия в общем гомоне и веселье, угрюмо сидел за столом Григорий Лукьянович.
Он был почти трезв.
Не то чтобы он отказывался от круговой чаши, напротив, он пил и, пожалуй, более других, но вино потеряло над ним свою силу, не туманило ему голову, занятую гнетущею мыслью.
Трезв был и сам гостеприимный хозяин, Яковлев, отличавшийся, впрочем, всегда относительным воздержанием.
Он подсел к Малюте.
– У меня есть для тебя, Григорий Лукьянович, про запас добрая весточка…
Тот удивленно поднял голову и молча обвел его вопросительным взглядом.
– Отыскался у меня человек почти свой в доме князя Василия Прозоровского, – понижая голос продолжал Яковлев.
Он дружил со Скуратовым и знал причину его мрачного расположения духа за последнее время.
Григорий Лукьянович встрепенулся, его глаза загорелись радостным огнем.
– Каким образом?
– Не догадался я давно, совсем из ума вон. В Переяславле записался охотником – у меня теперь в десятке служит – бывший доезжачий князя, Григорий Семенов. Надысь он сам о себе напомнил мне. «Не будет ли, – говорил, – каких приказаний насчет князя Василия Прозоровского»? Я сначала не понял его и спрашиваю: каких приказаний? «Выследить что, али подвести, – отвечает, так это мне с руки, потому любимая сенная девушка княжны Евпраксии, что ни прикажу, для меня исполнит: в огонь и в воду кинется, жизни не пожалеет». Не хвастаешь, говорю. «Как посмел бы я, боярин, хвастаться перед твоею милостью…» Да ты, что же, зуб, что ли, против князя имеешь, спрашиваю я его. «Да уж по царскому бы приказу не помиловал», – отвечает, и с такой, доложу тебе, злобою. Заинтересовало это меня и стал я допытываться, за что, так как, сам знаешь, остальные холопья князя на него чуть не молятся, – ясно не говорит. «Счеты есть у меня с ним, боярин, особливые!» Большего я от него не добился. Хорошо, говорю ему, подожди до случая, может, и твоя охота насолить князю Василию нам пригодится. «Я только, боярин, доложить осмелился, чтобы чуть если что, меня бы твоя милость кликнул». Вышел он, ан тут мне на мысль и пришло, что для тебя, Григорий Лукьянович, человек этот совсем подходящий, лучше и не надобно. Через любимицу княжны можно ой как твое дело в лучшем виде оборудовать… Дело, кажись, говорю я?
Григорий Лукьянович, не проронивший ни одного слова из рассказа Яковлева, пришел в положительный экстаз.
Он схватил руку хозяина и сжал ее так, что нежный Яковлев чуть не вскрикнул от боли.
– Друг, благодетель, покажи ты мне его… Ведь это для меня не человек, а золото! Век твоей услуги не забуду, головой заплачу за дружбу твою!
В голосе Малюты слышалась непритворная искренность.
– Что мне тебе его показывать, лучше я переведу его к тебе в десяток, а ты взамен его мне одного из своих молодцев уступишь, так будет ладнее; всегда он у тебя под руками будет.
– Это уж на что ладнее! – вскрикнул обрадованный Малюта. – Когда же ты мне пришлешь его?
– Да хоть завтра…
В это время слуги разносили кубки с искрометным вином из вновь початой тороватым хозяином бочки.
Григорий Лукьянович взял кубок и мигом опорожнил его со словами:
– За друга и благодетеля!
Яковлев выпил в свою очередь.
Друзья обнялись и поцеловались.
Пиршество затянулось до глубокой ночи.
На другой день, утром, Яковлев, верный своему слову, прислал Григория Семеновича к Малюте.
Кудряш с радостью принял известие о своем переводе. Он давно добивался его, зная через Татьяну о том, что грозный опричник зачастил в дом князя Василия далеко не из любви и уважения к старому князю. Танюша намекнула ему, что не худо было ему предложить свои и ее услуги Григорию Лукьяновичу, но как бы это сделать, служа в десятке другого? Яковлев мог разгневаться, а суд над провинившимся опричником-ратником был и жесток, и короток.
– Боярин-то мой дружит с Малютою, может, тот что ему и высказал, так не закинуть ли мне своему-то словечко о том, что с руки мне всякое дело в доме вашего старого пса, тогда сам, может, отдаст меня для услуг Григорию Лукьяновичу? – высказал он свои соображения Татьяне.
Последняя одобрила этот план.
Григорий явился к Яковлеву, и между ними произошел разговор, переданный дословно последним Малюте.
Расчет Кудряша оказался верен: он был, как мы знаем, переведен в десяток Малюты.
Григорий Лукьянович принял его у себя в опочивальне и ласково беседовал с ним около часу.
О чем говорили они, какие построили планы для приведения в исполнение заветной мечты Малюты Скуратова, мечты скорейшего обладания красавицей-княжной Прозоровской – это слышали только богато убранные редким и дорогим оружием стены опочивальни «царского любимца».
Веселый и довольный вышел Григорий Семенович от своего знаменитого тезки. За пазухой его звенел полный золотом кошелек – задаток за принятое им на себя гнусное дело исполнения грубого каприза изверга.
Верный своему последнему решению, Яков Потапович ничем не выдал ни перед князем, ни перед княжной, ни даже перед зорко и внимательно присматривавшейся к нему Танюшей случайно открытую им тайну собиравшейся над княжеским домом грозы.
Эта его осторожная тактика провела даже хитрую цыганку, сильно обеспокоившуюся, после первого свидания с Григорием Семеновым, сообщением последнего, что он видел Якова прошедшим в сад за несколько минут до нее. Эти слова ее любовника пришли ей на память и получили в ее глазах громадное значение уже тогда, когда, по уходе Григория, она наедине сама с собою обдумывала роковое для нее свидание с ним.
«Не заметил ли он их вдвоем, не подслушал ли как их разговор»?
Вопросы эти, после окончания ее главного дела – союза на живот и на смерть с Григорием, стали беспокоить мстительную девушку.
В пылу беседы с вернувшимся поклонником, она не обратила на это обстоятельство должного внимания, преследуя другие цели и виды.
– Передаст князю, тот как раз меня со двора долой, да и отправит в свою вотчину к отцу с матерью, тогда прощай план кровавой мести, только и возможный под кровлей княжеского дома, при близости к молодой княжне! – с ужасом думала она.
Несколько недель провела она в величайшей тревоге, бросая по временам искоса подозрительные взгляды на встречавшегося Якова Потаповича, но, наконец, видя его прежним, совершенно спокойным и, видимо, ничего не подозревающим, успокоилась и сама, решив, что, верно, Григорий ошибся, или Яков Потапович прошел через сад к Бомелию, жившему по ту сторону Москвы-реки, почти напротив хором князя Василия Прозоровского, и не мог, таким образом, подсмотреть и подслушать их.
Успокоившись с этой стороны, она с нетерпением мстительной женщины стала ожидать момента, когда представится случай так или иначе хотя бы начать осуществление улыбавшегося ей плана страшной мести князю, княжне и Якову Потаповичу.
Она жила, заранее предвкушая злобную радость, которую ощутит, присутствуя при имеющих обрушиться тех и других, приготовленных ею, но непременно страшных, неотвратимых несчастиях на головы этих ненавистных ей людей.
Время между тем шло, недели и месяцы проходили своей однообразной чередой, а этот давно ожидаемый момент не наступал.
Порывистую Танюшу едва сдерживал благоразумный Григорий Семенов, к которому она привязалась всею пылкою страстью своей животной натуры, от необдуманного шага, от шального поступка, могущих испортить все задуманное ими дело.
– Что же это, Григорий, мы с тобой здесь почитай уже два года проклажаемся да милуемся, а вороги наши живут себе да поживают припеваючи, в роскоши, довольстве и благодушестве, индо смотреть тошнехонько? – говорила Татьяна Веденеевна в часы свиданий Григорию Семенову.
И раз от разу в голосе ее слышались все более и более раздражительные нотки.
– Повремени, голубка, дадим им мы себя знать… Среди тишины-то как гром грянет – оно пострашнее… – успокаивал ее опричник.
– Дадим себя знать! – передразнила его она. – Это мы уж слыхивали. На словах-то ты города берешь, а на деле тряпка-тряпкою, погляжу я на тебя. Забыл, видно, клятву-то, что дал мне, отметить моим лиходеям?
– Это ты, Татьяна, совсем понапрасну: ни клятвы я не забыл, ни трусом никогда не был, а только не складно будет нам с тобою без толку свои головы под топор класть, неровно он иступится и им не пригодится…
– Это мне что-то невдомек…
– То-то, невдомек!.. А человека даром обидеть небось домекнулась? Тряпка!.. Покажу я тебе ужо, какая я тряпка!..
– Да ты не каждое лыко в строку ставь!.. – смутилась уже Татьяна. – Толком скажи, ужели долго старого-то пса под царскую опалу подвести и гнездо их собачье разорить и со щенком-подкидышем!.. Царь-то, бают, что зверь, лют до бояр до этих самых.
– А ты говори, да не заговаривайся: царь казнит изменников да себе супротивников, жестоко казнит, нечего греха таить, а кто в его царской милости, так по-царски и милует… Брат-то нашего, князь Никита, при царе-батюшке первый человек после опричников… Надо, значит, к нему да к князю Василию приступать оглядываясь! Не слетит их голова – своей поплатишься. К тому же, с Малютою тот и другой дружат чинно.
– Ну, наш-то, видно, не совсем его долюбливает: последние разы был – княжну и со «встречным кубком» к нему не выпустил – «нездорова-де». А какой нездорова? Девка в ширь лезет – лопнуть хочет… А Григорий-то свет Лукьянович для нее только кажинную неделю к нам и шатается, да таково на нее умильно поглядывает…
– Ну?..
– Чего ну? Так взглядом индо проглотить хочет… Я с ней все разы встречать его ходила.
– С чего же это он, старый? Ведь у него сын и дочери на возрасте, жена живехонька…
– Нынче на счет жен, бают, послабление. В монастырь, по царскому приказу, спасаться отправят и ау! Да видно чует, сердешный, что сватьям его от ворот поворот покажут… Не боярского он, бают, рода…
Григорий Семенович задумался.
В одно из следующих свиданий выработан был этою достойною парочкою план построить гибель князя, княжны и Якова Потаповича на чувстве Малюты Скуратова к княжне Евпраксии, для чего Григорий Семенович должен был перейти на службу к этому «всемогущему царскому любимцу», что, как мы знаем, и устроилось, сверх ожидания, очень скоро.
Жизнь в доме князя Василия действительно текла ровно и безмятежно; настолько, по крайней мере, безмятежно, насколько позволяли вообще переживаемые мятежные времена.
Сам князь Василий жил по-прежнему вдали от двора, который почти постоянно пребывал в Александровской слободе, находившейся в восьмидесяти верстах от столицы, и лишь наездом царь бывал в последней, ознаменовывая почти каждой свой приезд потоками крови, буквально залившей этот несчастный город, где не было улицы, не было даже церковной паперти, не окрашенных кровью жертв, подчас ни в чем неповинных. В слободу старый князь Прозоровский не ездил, ссылаясь на то, что ему «недужится от ран». Эту же причину, по возможности, выставлял он, избегая присутствовать и на «кровавых московских зрелищах».
В редкие же появления свои перед «светлые царские очи» он был принимаем грозным владыкою милостиво, с заслуженным почетом и вниманием. Было ли это со стороны Иоанна должною данью заслугам старого князя – славного военачальника, или князь Василий был этим обязан своему брату, князю Никите, сумевшему, не поступивши в опричину, быть в великой милости у царя за свой веселый нрав, тактичность ловкого царедворца и постоянное добровольное присутствие при его особе в слободе и в столице, – неизвестно.
Окружив себя новыми, не знатными и даже худородными людьми, Иоанн все же внутренне не мог не признавать заслуг и доблестей многих представителей старого боярства, им почти уничтоженного, или же изгнанного за пределы отечества, а потому видел в лице преданного вельможного боярина князя Прозоровского украшение толпы своих далеко не вельможных приближенных.
По странности своего характера, царь дорожил остатками им же разрушаемого камень за камнем здания.
Умный и хитрый князь Никита сумел не только быть в милости у царя, но и в дружбе со всеми «опричниками», ненавидевшими бояр. Малюта Скуратов считал его своим искренним другом, даже после того, как князь ловко уклонился от разговора о возможности породниться с «грозою опричины», разговора, начатого Григорием Лукьяновичем спустя несколько месяцев после «столования» у князя Василия.
– За брата я своего, друже, не ответчик: взгляды у нас с ним на всякие дела разные, да и сдается мне, что дочь он свою замуж отдать не собирается. Она же мне сама надысь говорила, что отца больного, да хилого до самой его смерти не покинет. К тому же и он человек нравный – в какой час к нему приступишься… Отпалит тебя по апостолу: «женивый-ся на разведенной – прелюбодействует», ни с чем и отъедешь… Потому совет мой: дело это ты брось… – заметил Малюте князь Никита. – Кабы у меня была дочь, с руками бы тебе ее отдал… – счел он нужным позолотить пилюлю.
Малюта понял и замолчал, но далеко, как мы видели, не бросил это дело, а напротив, остался при уверенности, что хотя князь Никита ему в нем и не помощник, то далеко и не помеха.
Княжна Евпраксия, среди разнообразия своей жизни, хотя и не «лезла вширь», как грубо выразилась о ней ее любимица, но за почти два истекших года, что называется, расцвела краше прежнего.
От нее не ускользнули плотоядные взгляды свирепого Малюты, один вид которого внушал ей какой-то панический страх, и она была очень довольна, что отец избавляет ее за последнее время от встреч с ним в их доме.
Частые посещения Григория Лукьяновича и их причина не ускользнули от внимания и всеведения сенных девушек, окружавших княжну, и служили им богатою темою пересудов и шуток, но за последнее время лишь втихомолку от боярышни, которая при одном имени этого непрошеного поклонника бледнела как полотно.
В общем и жизнь княжны шла своею обычною колеею, так как под охраной любящего отца она не могла себе представить какой-либо опасности.
Иною жизнью жил Яков Потапович, – эта жизнь была полна забот, треволнений и опасений.
Хорошо сознавая, что ему одному не справиться с грядущею и могущею каждый день и час наступить опасностью для князя Василия и княжны, – о себе он не думал, – Яков Потапович прежде всего собрал вокруг себя преданных людей из любивших его княжеских холопьев, учредив, таким образом, в доме князя целую полицию.
Во главе этих неведомых для князя и его дочери их охранителей стоял старый слуга, дядька Якова Потаповича, под чьим присмотром он вырос и который буквально молился на своего питомца, преклонялся перед его умом и приписывал ему все существовавшие добродетели.
Петр Никитич, или, как звали его все в доме от самого князя до последнего холопа, просто Никитич, был старик лет шестидесяти, седой как лунь, с умным, благообразным лицом и добрыми глазами, которым придавали и особую привлекательность, и задушевность расположенные вокруг них мелкие, частые морщинки. Длинная, седая, библейская борода в беспорядке спускалась на широкую грудь этого, на вид для его лет далеко не старого, человека, несколько мешковатого и неуклюжего, представителя типа именно тех русских людей, о которых сложилась народная поговорка: «Не ладно скроен, да крепко сшит».
Никитич вдовствовал уже лет пятнадцать, его единственный сын, Тимофей, служил стремянным при князе Василие. Это был молодой парень лет двадцати трех; каштановые кудри и небольшие усы обрамляли довольно красивое плутоватое лицо, дышащее весельем и истинно русским бесшабашным ухарством. Он был действительно чуть ли не самый веселый из молодых парней княжеской дворни; не было игры и затеи, где бы Тимофей не был коноводом; балалайка делала под его искусными руками положительные чудеса и очаровывала невзыскательных музыкальных знатоков того времени. Сам князь Василий с своими гостями по часам заслушивался игрою доморощенного виртуоза-самоучки. Тимофей был призываем даже в светлицу княжны потешать своим искусством последнюю и ее сенных девушек.
Там он обменялся своим сердцем с одной из сенных девушек молодой княжны – полногрудой белокурой и голубоокой Машей, той самой, если помнит читатель, которая, в день приезда князя Никиты к брату с невеселыми вестями из Александровской слободы, подшучивала над Танюшей, что она «не прочь бы от кокошника», и получила от цыганки достодолжный отпор.
Марья Ивановна, как ее величали по батюшке, тоже несколько отличаемая от других сенных девушек княжны Евпраксии, и Татьяна, как две соперницы в расположении их молодой боярышни, недолюбливали друг друга, что и выражалось в постоянных подпускаемых ими друг другу шпильках.
Роман Тимофея и Маши был в описываемое нами время в полном разгаре: тенистый сад летом и темные уголки нижних и верхних сеней княжеских хором зимою могли бы рассказать многое, но они молчали. Помолчим и мы, тем более, что эта скромность не будет в ущерб нашего повествования, в котором лица эти играют лишь второстепенную роль.
Для романиста, на грустной обязанности которого лежит обнажать перед публикой чужие сердечные тайны, приятно отдохнуть в области возможной скромности.
Старику Никитичу первому и сообщил Яков Потапович свои опасения за спокойствие князя и княжны, не сказав, впрочем, ничего определенного о причинах, вызвавших эти опасения, ограничиваясь лишь общими местами о переживаемом для старых боярских родов тяжелом времени.
– Да к тому же этот самый рыжий дьявол Малюта, – помяни мое слово, не к добру зачастил он к нам, – на княжну свои глазища бесстыжие пялит, индо за нее страшно становится, как стоит она перед ним, голубка чистая, от страха даже в лице меняясь… – заметил, кроме того, Яков Потапович.
Он несколько раз был около князя Василия при неожиданных визитах Григория Лукьяновича, и странное чувство какой-то безотчетной ненависти, какого-то озлобленного презрения, но ненависти и презрения, которые можно только чувствовать к низко упавшему в наших глазах, не оправдавшему нашей любви близкому человеку, зародилось в его душе при первой встрече с Малютою, при первом взгляде на него.
Казалось, и Григорий Лукьянович платил ему тою же монетою; странен и загадочен был взгляд его раскосых глаз, по временам останавливавшихся на молодом человеке.
– Правда, правда, касатик, – с дрожью в голосе от внутреннего волнения согласился с своим любимцем Никитич, – не доведет до добра это якшанье нашего князя-батюшки с «кромешниками». А все кто причинен – братец, князек Никитушка – юла перекатная…
Старик грустно поник головой.
– Вот то-то и оно, что беды ждать следует, – продолжал Яков Потапович, – надо, значит, быть настороже, как что – грудью заслонить…
– Вестимо так; да из дворни нашей кто за нашего милостивца живот свой пожалеет? – уверенно заметил старик.
– Всем тоже зря болтать не следует; скажи сыну, пусть подберет молодцов понадежнее, чтобы всегда у меня на случай под рукой были, да за Танькой черномазой глазок приспособить надо, больно она мне тоже подозрительна…
Ничего более не сказал своему бывшему дядьке Яков Потапович, и этого было совершенно достаточно, чтобы задуманный им план охраны осуществился и за «черномазой Татьяной» появился неустанный и недремлющий глазок-смотрок, в лице возлюбленной Тимофея – Марьи Ивановны.
Продолжительное затишье не уменьшило бдительности Якова Потаповича; он чувствовал, что оно перед бурей, и был настороже с своими помощниками.