bannerbannerbanner
Малюта Скуратов

Николай Гейнце
Малюта Скуратов

Полная версия

XII. Любовь сенной девушки

Не спала в эту ночь и «востроглазая смутьянка» Танюша, нарушившая душевный покой княжны Евпраксии, заставившей ее впервые испытать весь ужас бессонницы.

Вышедши из опочивальни княжны, она вошла к себе в горенку, находившуюся рядом, и, не вздувая огня, скорее упала, чем села, на лавку у окна, вперив взгляд своих светящихся в темноте глаз в непроглядную темень январской ночи, глядевшуюся в это окно.

Еле брезжущая лампада перед образом Спасителя слабо озаряла передний угол, оставляя все остальное пространство маленькой горенки почти во мраке.

Стол, кровать да деревянная укладка, стоявшая в углу, довершали незатейливое убранство жилища любимой сенной девушки княжны Евпраксии.

Познакомимся поближе с этой далеко не второстепенной героиней нашего правдивого повествования.

Таня, Танюша – как звала ее княжна, Татьяна Веденеевна – как полупочтительно величали ее, ввиду ее близости к молодой княжне, княжеская дворя, Танька-цыганка – по заочному прозвищу той же дворни, была высокая, стройная, молодая девушка. Черные волосы, цвета вороньего крыла, обрамляли смуглое, почти с бронзовым оттенком круглое личико, с задорным, вызывающим выражением; большие, черные как уголь глаза метали искры сквозь длинные ресницы из-под густых дугообразных бровей.

Татьяне Веденеевне шел двадцатый год. Только что набросанный нами портрет этой княжеской сенной девушки красноречиво доказывал, что прозвище цыганки не было лишено достаточных оснований. Тип лица Танюши был совершенно не русский.

Да и на самом деле она была настоящей цыганкой по происхождению.

Ее отец с матерью и двумя ее старшими братьями, случайно отбившись от своего табора, попали в дальнюю вотчину князя Василия Прозоровского, где у последнего были громадные табуны лошадей, и так как цыган Веденей оказался отличным коновалом, то князь Василий охотно принял его в свою дворню, отвел ему землю под постройки и помог обзавестись оседлым хозяйством.

Семейство цыган зажило в княжеской вотчине как у Христа за пазухой. Там и родилась Татьяна Веденеевна.

В одну из летних поездок князя Василия, после женитьбы, с семьей в эту вотчину, трехлетней княжне Евпраксии приглянулась семилетняя смуглянка Танюша, встреченная ею в саду. Каприз девочки, как и все капризы своей единственной боготворимой дочки, был исполнен князем Василием: цыганочка Танюша была взята в княжеский дом и княжна Евпраксия стала с нею неразлучной, привязавшись всей душою, к величайшей досаде старой няньки, к этому «иродову отродью», как прозвала Танюшу Панкратьевна.

Невзлюбил маленькую цыганку и шестилетний Яша, – хоть она около него больше, чем около княжны, увивалась, – ни за что ни про что, а невзлюбил.

Приехала Танюша в Москву, в хоромы княжеские, да в них и поселилась.

Княжна стала подрастать; росла и Танюша, и определена была к ней в число сенных девушек. Не изменилась к ней с летами княжна Евпраксия, так и осталась она ее любимицей: ей и сарафан с плеча княжны, благо княжна была рослая, ей и ленту в косу от княжны в подарочек.

Как сохранилась к Танюше привязанность княжны, так не исчезла и антипатия к ней Яши, ставшего уже Яковом Потаповичем, не любил он ее одну, кажись, во всем княжеском доме.

А она год за годом все загадочнее стала на него поглядывать, не сводит с него своих блестящих глаз; все норовит с ним остаться глаз на глаз, а Яков Потапович избегает ее, равнодушен совсем к красоте ее.

Эта холодность еще пуще распаляет ее цыганскую кровь. Не глядит она ни на кого из княжеской дворни, а много среди этой дворни молодых парней, красивых и статных, хотя, конечно, не чета Якову Потаповичу.

Почти все они заглядывались на красавицу Танюшу.

Одного же из них, Григория Семенова, совсем извела ее красота дикая; сгинул парень, ни за что пропал, с год уже как в бегах числится.

Сидит Танюша у окна, вперила свои очи в мглу ночную, и все пережитое припоминается ей.

Слышатся ей сердечные, полные неподдельного отчаяния речи Григория Семенова.

Понимает она по себе теперь, что выстрадано было этим отвергнутым, любящим сердцем, что перечувствовал в те поры этот добрый молодец.

Красавец был он из себя: роста высокого, в плечах косая сажень, русые кудри кольцами вились, а с лица – кровь с молоком.

Служил он у князя Василия в доезжачих: не было никого удалей его на псовой охоте, любил его и дорожил им старый князь, не задумался бы дать согласие покрыть его любовь к сенной девушке честным венцом и наградил бы молодых по-княжески.

Да с сердцем своим ничего Танюша поделать не могла. Не люб ей был красавец Григорий; нехотя приворожил к себе девушку чернокудрый Яков Потапович.

Памятен для нее день последней беседы ее с Григорием Семеновым. Загородил он ей дорогу в нижних сенях.

– Куда спешишь, красна девица, дай слово молвить недостойному.

Остановилась Танюша и оглядела его своим быстрым взглядом.

– Недосуг мне лясы точить попусту…

– А может и не попусту!.. – молвил Григорий Семенович.

– А какие такие дела завелись между нами? Что-то мне неведомо!..

– Уж будто и неведомо красной девице, что иссыхает и мрет от нее добрый молодец, как тень за нею бродит он, места себе не находит спокойного?..

– Нешто я причинна тому, что дурь лезет в голову добрым молодцам?

– Не шути с огнем, Татьяна Веденеевна, обожжешься, неровен час!..

– Не пугливого я десятка, не застращивай!.. И чего ты пристал ко мне? Сказано, недосуг мне языком чесать…

Хотела Танюша проскользнуть мимо него, да схватил ее Григорий Семенович за руку, как клещами сжал, индо она вскрикнула.

– Ошалел ты, что ли, парень, хватать так за руки?

– Ошалел и есть, совсем ты меня одурманила; коли больно сделал, прости Христа ради меня, окаянного, прости, но не уходи и выслушай…

Выпустил Григорий Семенович ее руку, и чудится и теперь Танюше вся боль душевная, с какою были им те слова сказаны.

Нечто вроде жалости к нему закралось в ее сердце девичье.

Согласилась она его выслушать.

Стал он говорить ей о любви своей, об испытываемой им муке мученической от ее невнимания.

Молчала она и ни слова ему не вымолвила.

– Скажи же напоследки мне: люб я тебе или не люб? – крикнул Григорий Семенович.

В голосе его послышалось отчаяние.

Не сказала она ему ничего в ответ.

– Коли люб, так мы с тобой честным пирком да и за свадебку; сейчас пойду к князю, до земли поклонюсь ему, не обездолит он своего холопа верного и заживем мы с тобой, моя лапушка, голубком с голубкою; в глаза буду век я глядеть тебе, угадывать, что тебе пожелается, верным рабом твоим по гроб остануся, а не люб если…

Глаза его затуманились, а лицо стало мрачнее грозной тучи.

– Отвечай же, не томи меня!.. – наболевшим голосом выкрикнул он эти последние слова.

Совсем было склонилось к нему сердце Танюши, да образ Якова Потаповича мелькнул перед глазами.

– За привет, ласку и доброе слово благодарствую, Григорий Семенович, но не люб ты мне…

Исказилось все лицо доброго молодца, очи огнем загорелись.

– Так попомни ж ты меня, Татьяна Веденеевна! Добром не захотела в закон идти – силком тебя возьму к себе в полюбовницы… С зарей не видать мне уж дома княжеского… Убегу в леса дремучие… Можешь похвалиться, что сделала ты из меня душегуба, разбойника… Отольются мои слезы теперешние, и не столько тебе, как разлучнику Якову… Падут на тебя и на него мои грехи будущие… Прощай же, красна девица… Недолго тебе придется ожидать Григория Семенова… Скоро подаст он о себе весточку… А пока, вот тебе последний земной поклон от любящего.

Не успела Танюша опомниться, как Григорий Семенович поклонился ей в ноги и как шальной выбежал из сеней.

Звучат до сих пор в ушах Танюши эти речи недобрые, и хоть не робкою родилась она, все же страх берет порой за будущее.

Первое слово он выполнил: в ту же ночь сбежал со двора княжеского и пропал, как в воду канул, несмотря на все розыски. Не таков он, чтобы второго не выполнить, хотя с год не подал о себе весточки.

Невольно бьется ожиданием сердце Татьяны Веденеевны, – мрачные предчувствия неминуемой, близкой беды все чаще и чаще стали посещать ее за последнее время.

А тот, для кого она загубила доброго молодца, за кого терпит теперь муку нестерпимую, все дальше и дальше от нее сторонится, не хочет знать ее – холопку княжескую.

С злобною радостью встретила она весть, что он не велика птица, не боярин именитый, а невесть кто, без роду и племени.

Авось спесь-то теперь пособьется с него, забудет о княжне, – далека она от него, как звезда небесная, – и ее ласке девичьей, горячей ласке, обрадуется.

– Будет моим он, хоть после сгинуть мне пришлось бы, али и впрямь идти в полюбовницы к разбойнику…

Так раздумывала Танюша, сидя у окна в своей горенке.

Утренняя заря занялась и застала ее за теми же думами.

Кипит ключом в ней кровь цыганская, как смола горючая.

– Только бы мне с ним встретиться…

Душно стало ей в горнице. Накинула она на себя душегрейку, спустилась вниз, в сад прошла отдышаться свежим воздухом.

Стук захлопнутой ею двери слышала из своей опочивальни не спавшая княжна Евпраксия.

Лютый мороз трещит на дворе, но не чувствует холода Татьяна Веденеевна. Бродит она бесцельно по саду, хрустит обледенелый снег под ее ногами, а то вдруг остановится как вкопанная, простоит на одном месте несколько минут, в даль воздушную вглядываясь и как бы к чему-то прислушиваясь.

Тишина кругом стоит мертвая, ветра нет, деревья не шелохнутся, все спит еще не только что в княжеских хоромах, но и в людских; собаки на дворе и те на заре прикорнули, за ночь умаявшись.

Вдруг доносится до Тани, бывшей уже в дальней части сада, шум чьих-то шагов, тяжелых, мужских, видимо, – снег хрустит сильнее, не то что под женской ногой.

Кто же это второй полуночник шатается?

 

Остановилась Танюша, прислушивается: все ближе, ближе, вот уж по саду шаги слышатся.

– Уж не Григорий ли вернулся ненароком? – мелькает в голове девушки мысль, не дававшая ей покоя за последние дни.

Сердце вдруг зачастило биением, ноги подкашиваются.

Вот мелькнула между деревьями стройная фигура молодецкая.

«И впрямь, кажись, вернулся, шальной! Бежать от него, схорониться», – было первою мыслью Танюши, но какая-то неведомая сила точно остановила ее на месте, а затем потянула навстречу раннему пришельцу.

Как пантера бросилась она по направлению все ближе и ближе слышавшихся шагов и как из земли выросла перед Яковом Потаповым.

XIII. На берегу Москвы-реки

Яков Потапов и Танюша, оба пораженные неожиданностью встречи, несколько минут молча глядели друг на друга.

Первый опомнился Яков и сделал движение, чтобы обойти остановившуюся несимпатичную ему сенную девушку, но Татьяна Веденеевна, как бы только и подстерегавшая это движение, быстро подскочила почти к самому лицу молодого человека, уже снова наклоненному вниз, и загородила ему дорогу.

Он вскинул на нее глаза и обвел ее удивленно-вопросительным взглядом.

– Чего это ты, добрый молодец, от красной девки, как от серого волка, в сторону мечешься, ладком даже не поздоровавшись?.. И с чего, спросить надо, ты спесивишься? Али боишься, что голова твоя боярская от поклона отвалится?..

Последние слова Тани звучали явной насмешкой.

Яков Потапович понял это. Вся кровь бросилась ему в голову, он до боли закусил свою нижнюю губу, но сдержался и отвечал, не возвышая голоса:

– Не след бы тебе, девушка, с глазу на глаз, в пустынном месте, чуть не ночью, с молодым мужчиной речи заводить праздные. Иди-ка, куда шла, своей дорогою.

– Ишь, подумаешь, какой указчик нашелся!.. А может, мне с тобой одной дорогой и надобно!.. – рассмеялась вызывающим смехом Танюша.

– Что тебе, девушка, может быть от меня надобно – я не ведаю… – не глядя на нее, произнес Яков Потапович.

– Коли не ведаешь, так я тебе поведаю, все равно не миновать мне приходить к какому ни на есть концу!..

Услыхав эти загадочные речи, он снова вскинул на Таню взгляд своих черных глаз.

В это время на дворе, прилегающем к саду, раздались чьи-то шаги, где-то в людской хлопнула дверь, – словом, княжеская дворня, видимо, стала просыпаться.

– Несподручно нам тут с тобою, Яков Потапович, беседовать: лишние глаза да уши, неровен час, подглядят да подслушают, – вполголоса заговорила Таня.

– Да разве и впрямь дело есть? – недоверчиво спросил он.

– Знамо дело, я не в других, лясы попусту точить не охотница, потому и спрашиваю, где бы схорониться нам?

«Не от княжны ли засылочка?» – мелькнуло в голове Якова Потаповича.

– Где же тут схоронишься? – заметил он вслух.

– Эх ты, молодец, видно, мне моим девичьим умом пораскинуть приходится! Пойдем-ка на берег, там шалаш рыбацкий порожняком стоит; мы о святках с княжной да с девушками над прорубью гадали, так я видела.

Таня пошла, не оглядываясь, к калитке, ведшей из княжеского сада на берег Москвы-реки.

Она была уверена, что Яков Потапович последует беспрекословно за ней, и не ошиблась.

Рассчитывала ли она на мужское любопытство вообще, недостаток, упорно скрываемый, но несомненно присущий почти всем мужчинам, хотя этими последними и приписывается исключительно женщинам, или же била на его предположение, что дело ее касается княжны Евпраксии, любимицей, почти подругой которой была она, чего не мог не знать Яков Потапович?

В последнем случае ее расчет оказался, как мы видели, еще более верным.

«Что ей-то может быть от меня надобно? Наверное о княжне речь поведет. Может, есть ко мне от нее какое поручение?» – думал он, шагая по хрупкому снегу за свое путеводительницей.

Он не избег вековой ошибки всех влюбленных – думать, что все и вся касается предмета их непрестанных помышлений, касается исполнения их затаенных, подчас сознаваемых неосуществимыми, но все же кажущихся исполнимыми желаний.

Они скоро достигли калитки и вышли на берег реки. Морозный ветер на открытом пространстве стал резче, но шедшая впереди, одетая налегке Танюша, казалось, не чувствовала его: лицо ее, которое она по временам оборачивала к Якову Потаповичу, пылало румянцем, глаза блестели какою-то роковою бесповоротною решимостью, которая прозвучала в тоне ее голоса при произнесении непонятных для Якова Потаповича слов: «Все равно не миновать мне приходить к какому ни на есть концу».

Берег от сада к реке был крутой и неровный, но Таня шагала твердо и уверенно по протоптанной пешеходной тропинке, и Яков Потапович едва поспевал за нею, продолжая раздумывать, что поведает ему эта черномазая девушка от имени своей госпожи.

Вот и сплетенный из прутьев занесенный снегом рыбацкий шалаш, входное отверстие которого прикрыто прислоненным деревянным щитом, сбитым из нескольких досок.

Таня сильною рукою, но осторожно отодвинула этот щит, отодрав примерзшие к земле и к прутьям доски, и юркнула в образовавшийся оттого вход. Яков Потапович последовал за нею. В шалаше был полумрак. Свет проникал лишь в узкое верхнее дымовое отверстие, не сплошь засыпанное снегом, да в оставшуюся щель от полупритворенного щита. На земляном полу шалаша валялся большой деревянный чурбан…

– Садись, Яков Потапович, гость будешь, – указала на него с улыбкой Таня, а сама подошла к щиту и, ловко дернув его, закрыла им щель почти вплотную. Полумрак в шалаше еще более усилился. Якова Потаповича несколько смутила ее последняя выходка, тем более, что ему вспомнились не раз замеченные им прежде красноречивые, страстнее взгляды, видимо бросаемые по его адресу этою «черномазою», как всегда он про себя называл Татьяну.

– Ну, говори скорей, что надо, а то вдруг тебя еще княжна взыщется…

– Не беспокойся, не взыщется: мы, почитай, целую ноченьку с ней проговорили, так она теперь спит и сны видит радужные, только не тебя в них, добрый молодец!..

Яков Потапович вспыхнул, снова угадав в этих словах ядовитую обдуманную насмешку.

– Говори же, какое дело есть, а так мне бобы разводить с тобой не приходится, да и некогда.

– За каким же это ты делом ни свет ни заря по саду шатаешься? От какого такого дела я оторвала тебя?..

Таня насмешливо в упор посмотрела на него.

Он стоял, нервно кусая губы.

– Говорю тебе, садись, – продолжала она, – потому речь моя долга будет, а в ногах правды нет… Коли хочешь узнать все доподлинно, удели хоть полчасочка-то.

Яков Потапович пожал плечами и опустился на валявшийся чурбан.

«Коли почти целую ночь она с ней проговорила, значит о ней и речь будет», – пронеслось в его голове.

Таня между тем уселась рядом с ним и фамильярно положила ему руку на плечо.

Она как-то учащенно тяжело дышала; глаза ее горели в полумраке зеленым огнем.

Несколько минут она молчала, как бы собираясь с мыслями.

Якову Потаповичу, хотя он не сознался бы в этом и самому себе, стало почему-то почти жутко.

– Молод ты, Яков Потапович, но считают тебя все не по летам разумным, а потому понимаешь ты, чай, многое, что еще и не испытывал, поймешь, чай, и сердце девичье, когда первою страстною любовью оно распаляется, когда притом не понимает или, быть может, не хочет понять той любви молодец, к которому несутся все помышления девушки… Понимаешь ли ты все это, Яков Потапович?

Она говорила быстро, каким-то подавленным полушепотом, близко наклонясь к нему.

Он ощущал ее огневое дыхание, чувствовал колыхание ее высокой груди.

Ему стало еще более жутко; он хотел отстраниться от нее, но она крепко держала его рукой за плечо.

– Понимаю, – прошептал он, невольно подчиняясь ее тону, – но о ком ты речь ведешь?

Последние слова он произнес чуть слышно.

Она не слыхала их или быть может сделала вид, что не слышит, и продолжала:

– А коли понимаешь, так и оценишь всю силу любви такой, что заставляет девушку отбросить самый стыд свой в сторону и самой избраннику сердца своего первой на шею броситься…

Она стремительно обвила его шею своими руками, что было делом одного мгновения.

– Люблю тебя, Яшенька, желанный, ненаглядный мой, давно люблю, изныла по тебе вся моя душенька, бери меня, я твоя рабыня, верная до самой смерти!

Яков Потапович вскочил как ужаленный.

Танюша не отпустила своих рук и повисла у него на шее всею тяжестью своего тела, продолжая свой бессвязный шепот:

– Давно я ждала минуты этой, соколик мой ясный, ждала не дождалася… думала раздумывала, гадала да разгадывала…

– Прочь от меня!.. – хриплым голосом крикнул Яков Потапович и с силой старался оттолкнуть от себя висевшую на его груди девушку.

Это не удалось ему сразу, потому что она, как обезумевшая, все сильнее и сильнее прижималась к нему.

В шалаше произошла борьба.

Наконец, обессиленная Танюша выпустила шею Якова Потаповича и, упав к его ногам, обвила их своими руками.

– Не отгоняй меня, соколик мой, ответь хоть раз на мою ласку, девичью, горячую, а потом хоть убей меня, бесталанную.

– Поди, поди от меня; я думал, ты не от себя речи ведешь, непутевая!..

Он быстрым скачком вырвался из ее рук и, побежав к щиту, сильным ударом плеча вышиб его.

За ним раздался дикий хохот вскочившей на ноги Танюши.

– А ты думал, что я от княжны, твоей касаточки, верною холопкою с засылкою к тебе, боярину подзаборному?.. Не видать тебе княжны как ушей своих, не видать тебе и счастия!.. Как любить умела тебя, так сумею и ненавидеть, окаянного!.. Изведу тебя всеми правдами и неправдами, чарами и волхованиями, душу свою продам дьяволу, а изведу и тебя, и княжну-разлучницу! Праздник будет для меня, как упьюсь я кровью вашей алою!.. Что это Григорий Семенович не дает весточки? С ним бы это дело мы оборудовали!.. Не вернется он – найду другого молодца и куплю у него службу великую за красоту мою девичью!..

Яков Потапович не слыхал последних причитаний разъяренной Татьяны. Он как шальной пробежал через сад в свою горницу и долго не мог прийти в себя от всего происшедшего.

Через час времени Таня, как ни в чем не бывало, вошла в опочивальню княжны Евпраксии. На ее беззаботно улыбающемся лице не прочел бы никто следов пережитого волнения.

XIV. Начало опричнины

В то время, когда в доме князя Василия Прозоровского происходили описанные нами сцены, хотя и имеющие на первый взгляд чисто домашнее значение, но долженствующие отразиться не только на дальнейшей судьбе наших героев, но даже отчасти на грядущих исторических событиях, в других, более или менее отдаленных от Москвы городах и весях русских шла спешная, непонятная обывателям государственная работа.

Заглянем в один из таких удаленных от тогдашнего русского центра уголков, и именно в тот, где можем встретиться с знакомым нам беглым доезжачим князя Прозоровского – Григорием Семеновым.

Тишина рязанской окраины была внезапно нарушена приездом в Переяславль царского стольника Яковлева. Приезд этот был положительно неожиданностью для воеводы, которому было прислано строгое повеление исполнять все требования приезжего от двора.

Яковлев приказал доставить ему поименные росписи наличных служилых людей в этой окраине.

Приказ этот, с внушительной воеводской прибавкой: «мотчаньо во вред»[5], полетел во все «остроги», как назывались в то время пограничные укрепления, и вызвал спешную доставку сообщений.

В воеводском доме в Переяславле с самого раннего утра, вследствие съезда гонцов, шла необычная суетня. Кроме привезших «росписи» и проходивших в дом по очереди, у ворот стояла многочисленная разношерстная толпа, состоявшая из городских обывателей соседних к городу сельчан и других разного рода и звания людей.

По слухам, циркулировавшим в народе, кроме набора служилых людей в какую-то особую царскую московскую службу, присланный от государя боярин принимал на ту же службу и охотников, не разбирая ни их происхождения, ни их прошлого.

Эта последняя весть достигла лесных чащ, многочисленных в то время на земле русской, где укрывались разного рода беглые «лихие люди», сплотившиеся в правильно организованные шайки и наводившие на мирных поселян и городских обывателей страх, не меньший, чем там и сям появлявшиеся с окраин татарские полчища.

В лесных чащах рязанской окраины нашла себе привольный притон многочисленная шайка «разбойных людей», есаулом которой был красавец Гришка Кудряш, прозванный так товарищами за густые кудри волос на красивой голове.

 

Этот-то Гришка, постоянною затаенною мыслью которого было уйти к Москве из этого медвежьего угла, куда занесла его судьба-своевольница, прослышав о приезде боярина, набиравшего людей на московскую службу и не брезговавшего, как говорили, и «лихими людьми», подбил десятка два отборных молодцов из своей шайки и явился с ними в Переяславль.

Мы застаем кучку эту полуоборванцев, одетых во всевозможные, почти фантастические костюмы, но все один к одному рослых, плечистых и красивых молодцов, державшихся особняком от остальной толпы у ворот воеводского дома.

При первом взгляде на их предводителя, Гришку Кудряша, нельзя было не узнать в нем того беглого доезжачего князя Василия Прозоровского, Григория Семенова, отвергнутого поклонника черномазой Танюши, портрет которого был нами подробно нарисован в одной из предыдущих глав.

Каким образом попал он из Москвы в леса далекой рязанской окраины и сделался есаулом шайки лихих молодцов – описывать мы не станем, так как пересказ испытанных им в течение одного года после бегства его из княжеского дома злоключений мог бы доставить обширный материал для отдельного повествования. Скажем только, что скитальческая жизнь, сверх унесенного им из дома князя Василия озлобления против отвергнувшей его безграничную любовь Татьяны и разлучника Якова Потаповича, развила в его сердце непримиримую злобу ко всем, сравнительно счастливым, пользующимся жизненным покоем людям, особенно же к мелким и крупным представителям власти, травившим его, как гончие собаки красного зверя. Счастливо выбирался он из расставленных ими ему, как и другим подобным ему беглецам, тенет, но эта постоянная жизнь «на стороже» вконец, что называется, остервенила его.

Чаша горечи жизни этого человека, далеко не дурного по натуре своей, но лишь неудавшеюся любовью сбитого с прямого пути, не бывшего в силах совладать с своим сердцем и заглушить в нем неудовлетворенную страсть, настолько переполнилась, что он не мог вспомнить без ненависти своего благодетеля, князя Василия, которому он был предан когда-то всей душой.

В слепом озлоблении на всех и на вся, Григорию Семенову казалось, что князь Прозоровский, приютивший в своем доме его «погубительницу» – красавицу Танюшу, образ которой не уничтожили в его сердце ни время, ни расстояние, является почти главным виновником его несчастия, его «пагубы».

Григорий Семенов дождался, наконец, своей очереди.

Его впустили в ворота, а затем в обширную светлицу.

Яковлев сидел за столом, уставленным всевозможными яствами и питиями, на которые, видимо, не поскупился трепетавший перед царским посланником переяславльский воевода.

Еще совершенно молодое лицо боярина не проявляло ничего замечательного, кроме бросавшегося в глаза хитрого выражения, разлитого как во всех его чертах, так и в живых, вечно бегающих, глядевших исподлобья и постоянно прищуренных глазках.

Нельзя было сказать, чтобы в лице Яковлева было что-нибудь злое или отталкивающее, но при первом взгляде на него открытому нраву честного человека что-то претило до неловкости.

Одет он был более чем роскошно. Сверх шелковой красной сорочки на нем была надета серебряная кольчуга из колец тончайшей работы, сгибавшаяся в мягкие складки.

Кольчуга была опоясана широким пестрым поясом из шемаханского шелка, а за ним был заткнут длинный нож с золотой рукояткой и в таких же ножнах, украшенных, как и рукоятка, драгоценными самоцветными камнями, горевшими как жар.

Маленькие, выхоленные, почти женские руки боярина были унизаны множеством дорогих перстней.

Ноги обуты были в сапоги немецкой кожи с серебряными подковками.

Когда вошел Кудряш, вельможный царский слуга дочитывал какой-то свиток, разводил пальцами правой руки, как будто что-то считал, а левою ерошил мягкие кудри своих каштановых волос.

Дочитав до конца, он взглянул на вошедшего взглядом своих как бы присматривающихся глазок.

– Кто и зачем?

– Беглый холоп Григорий Семенов, по прозвищу Кудряш, желал бы послужить до конца живота моего великому государю, – не запинаясь отвечал Кудряш, глядя прямо в глаза боярину.

– Чей?

– Князя Василия Прозоровского.

– Заведомый адашевец… Да, им всем карачун скоро дадут – подожди маленько.

Сметливый Кудряш, хотя и не понял возгласа Яковлева, но сообразил, что встретился с недоброжелателем своего бывшего благодетеля, а потому и повел речь в надлежащем тоне.

– Уж и я бы… попадись мне только… охулки на руку не дал бы… что князю нашему… что остальным… дьякам особенно, ворам заведомым… Согнул бы я их в бараний рог, бездельников; за надруганье над правдой человеческой… за слезы…

У увлекшегося воспоминанием своих злоключений Григория Семенова лицо побагровело и на глазах действительно выступили слезы.

На губах боярина промелькнуло что-то похожее на расстроганность, и он ласковее, чем сначала, сказал:

– Подойди поближе, молодчик! Я надеюсь, что ты будешь нам верный слуга!.. У кого накипело в груди от неправды бояр, прежних властителей, тот не может не желать, чтобы великий государь наш скорее дал расчет всяческим кровопийцам.

Несколько надменный голос Яковлева отличался замечательною слащавостью и видимым желанием расположить в свою пользу того, в ком он почему-нибудь искал сочувствия.

– На разделку с извергами пусть меня употребят – посмотрю я, как боярские да дьячьи рожи ухмыляться станут за битье безвинных… да творить пакости не сумняся… совести темной не зазираючи… Вот где зло искоренить…

– Истину молвил, дружок, – ласково-покровительственным тоном заговорил словоохотливый боярин. – Проклятая корысть довела земских вожаков почти до огульного притеснения людей московского царства, да к тому же вся эта ватага земских кровопийц стоит друг за друга, как один человек; заступники, кроме того, всегда за них находятся, мирские и духовные… Со всем этим собором и не сладить батюшке Ивану Васильевичу, хотя он под иной час и яр у нас, да отходчив; начнут докучать – он и взмилуется. Ну да теперь беззакония грешников превзошли главу их, и близок час гневного царского суда… Государь из столицы съехал… в слободу одну, а нас разослал набирать по городам верных людей к нему в телохранители от врагов… Скоро все мы, ближние слуги царевы, ни перед кем, кроме него, шапки ломать не будем… Оделит он нас львиными долями из земель и угодьев своих ворогов… Всем мы им башки поснимаем, от больших до малых… Ни один адашевец не убежит, разве, как голова их сам Алеша отравиться со страху поторопится…

Яковлев перевел дух и пристально посмотрел на стоявшего перед ним Григория Семенова, как бы желая угадать произведенное его речами впечатление.

Тот не спускал с него своих умных глаз, выражая в них неустанное внимание.

Боярин, видимо, остался очень доволен слушателем и продолжал высказывать вслух свои заветные мысли.

– Алеша Адашев да поп Сильвестр всеми делами у нас правили, да надоели государю их воровства. Нашлись добрые люди, намотали ему на ус, что попу простому править, выше архиереев стоя, грех великий… Преподобный Левкий прямо доказал, как вредно попа-проходимца слушаться… Забылись под конец совсем вороги, опоили царицу Анастасию, утроба у ней, родимой, чуть не лопнула, а худощава была в последние годы. Отчего же раздуть, как не от лихого зелья? Царь и прозрел в печали велицей… Мы, разумеется, утешали его как могли, чтобы забыл утрату. Отец Михаиле от черкашен выспросил, что бабы у них больно приглядные? Затребовали княжну черкасскую… подлинно не покойнице чета, всем взяла: и красотой, и дородством… Да и погневливее будет, чем царица Анастасия. Ту не скоро, бывало, раздражишь, а эта, что твое зелье[6], разом взорвет. Ей все нипочем!.. И царь таков же стал… Полно ему неволить себя!..

Боярин кончил разглагольствовать и умолк.

– А служба-то на Москве будет? – выждав некоторое время, спросил Григорий Семенов.

– А то где же?.. Там главное вражье гнездо и есть, а других ворогов туда же, да в слободу вызовем… Так хочешь, сейчас впишу тебя… полюбился ты мне?

– Впиши, боярин, яви такую божескую милость… Только от князя Прозоровского за побег мне казни не будет?..

– И что ты, малый, это опричнику-то?.. Пальцем тронуть не посмеет царского слугу!

Яковлев вписал имя Григория Семенова Кудряша в список опричников охотников и отпустил, занявшись приемом дожидавшихся очередных.

Почти все товарищи Кудряша по разбойной шайке удостоились чести быть принятыми в «царскую службу», с обещанным прощением их прошлых вин.

Через несколько дней как набранные из служилых людей, так и охотники опричники на дворе того же дома переяславльского воеводы приняли присягу.

К присяге приводил сам царский стольник Яковлев, отделяя умышленно и произнося с ужасающею торжественностью слова:

5Без замедления. Канцелярское выражение XVI ст.
6Порох.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru