Григорий Семенович осторожно, но плотно притворил дверь и твердыми, привычными шагами пошел вглубь обширного сарая. К нему навстречу бросилась Татьяна Веденеевна и быстро обвила его шею руками. Он вздрогнул, но переломил себя и даже обнял ее.
– Гришенька, милый, касатик мой, я тебя не ждала так рано; нынче, ни свет ни заря, Надюшка прибежала, сказала мне, я так и ахнула от радости… – затараторила цыганка.
– Управился рано – рано и вернулся… – глухим шепотом отвечал он.
В сарае был почти мрак, а потому Татьяна не была в состоянии хорошо разглядеть лица Григория Семеновича, а между тем это лицо исказилось выражением такой непримиримой злобы и ненависти при первых словах ее льстивой речи, что, заметь она это, то поняла бы, что ему известно все, что он открыл ее двойную игру и уразумел, что не любовь, а алчность и желание сделать его орудием своей мести толкнули ее в его объятия, как толкнули и в объятия безобразного Малюты. Она поняла бы также, что он бесповоротно решился не прощать ей такого надругания над его искренним, беззаветным чувством, что ее ждет страшная расплата. Она убежала бы, сыскала бы защиту своего властного покровителя, и не успокоилась бы до тех пор, пока Григорий Семенович не был бы уничтожен мановением руки жестокого опричника. Это было бы тем легче, что Кудряш в деле мести князю Прозоровскому и Якову Потапову не был уже теперь особенно нужен Григорию Лукьяновичу, и последний, не моргнув глазом, при одном намеке нравящейся ему до сих пор женщины отправил бы его к праотцам. Но, повторяем, к несчастию для себя и к счастию для Григория Семеновича, она не заметила выражения его лица, а он поспешил снова пересилить себя и стал говорить с ней спокойным, почти по-прежнему нежным голосом. Он передал ей полученный от Малюты кошелек, который она поспешно спрятала за пазуху, быстро, с довольной улыбкой взвесив его на руке.
Они сели на один из стоявших в сарае ящиков. Обвив его шею руками и прижавшись к нему всем телом, она нежно склонила свою голову на его плечо, обдавая его своим горячим, полным страсти дыханием.
Близость этой женщины, ненавистной до безграничной любви и вместе с тем любимой до безграничной ненависти, трепет ее молодого, роскошного тела, фосфорический блеск ее глаз во мраке того убежища любви, которое невольно навевало на Григория Семеновича рой воспоминаний о пережитых им часах неизъяснимого блаженства, привели его в исступленное состояние: он позабыл на мгновение измену этой полулежавшей в его объятиях страстно любимой им женщины и крепко сжал ее в этих объятиях, весь отдавшись обаянию минуты.
Не подозревавшая, что происходит в душе ее возлюбленного, Татьяна, наэлектризованная вызывающей страстью, горячо отвечала на его жгучие ласки.
Минуты пронеслись.
Бледный, как полотно, с дрожащею нижнею челюстью, стоял Григорий Семенович перед сидящей Танюшей. Воспоминания о всем виденном им минувшею ночью, ясное доказательство измены за минуту обласканной им женщины с особою, роковою рельефностью восстали в его уме, прояснившемся после пронесшейся бури страстей, как небосклон после миновавшей грозы. Он напряг всю силу своей воли, чтобы снова не броситься на нее, но не для объятий и ласк, а для того, чтобы задушить ее теми же руками, которыми только что ласкал ее. До боли закусил он нижнюю губу и сжал так сильно правою рукою свою же левую, что затрещали суставы. Физическая боль утишила нравственную, и он заговорил почти ровным голосом:
– Ослобонись-ка на часок, до лесу дойди, что за задним двором, дело есть…
– Зачем, какое дело? – вскинула на него глаза Татьяна.
– Мешок с казной да ларец с ожерельями, запястьями, перстнями и кольцами с камнями самоцветными Господь Бог мне по дороге послал на нашу сиротскую долю, я в дупле дубовом все схоронил, так показать тебе надобно…
– Где же тебе это Бог послал? – спросила она, и глаза ее радостно заблистали.
По его лицу пробежала злая, презрительная усмешка.
– Где – про то я знаю, да тот, кто собирал и копил эти сокровища… – уклончиво отвечал он.
– Да хорошо ли ты схоронил их, касатик мой? Неровен час, украдут – разорят нас с тобой вконец…
– Не бойсь, не украдут, место надежное; возьми и нашу казну, сложи в тот ларец кованый, что летось я тебе из Москвы привез, вместе схороним; дома-то держать опасливо; я сегодня после полудня уезжаю месяца на три; неравно с тобой здесь что приключится, а там все сохраннее будет…
Татьяна ответила не сразу. Мысль, что место, где будут скрыты ее казна и сокровища, будет известно другому лицу, не особенно ей улыбалась. С тем, что эти сокровища их общее с Григорием достояние, она внутренне далеко не соглашалась, но была слишком хитра, чтобы дать ему заметить это свое колебание. Но на этот раз она ошиблась, он догадался и подозрительно спросил:
– Что же ты задумалась, моя касаточка?
– Думаю, как мне урваться незаметно, да и ларец принести… – медленно, как бы раздумывая, произнесла она.
– Невелик он, под полой шубейки протащишь, никто и не увидит. Да и кому видеть? Время такое, все по своим делам разбрелись… в слободу…
Татьяна между тем уже успела надуматься.
«Он надолго уезжает, а я без него успею перетащить все в другое место; до его возвращения много воды утечет… Что-то потом будет?» – пронеслось в ее голове.
– Так я через полчаса на опушку прибегу! – произнесла она и выпустила его из сарая.
– Приходи, ждать буду, да поторапливайся, – буркнул он и пошел, не оглядываясь, к воротам.
Он чувствовал, что злоба подступала к его горлу, душила его, что это отражалось на его лице, а потому и не хотел, чтобы она видела его при свете яркого утра, надеясь успокоиться, пока дойдет до лесу, который был все-таки довольно далеко.
Торопливо шагая по отделявшему лес от заднего двора полю, он продолжал ворчать, изливая кипевшую в его душе злобу.
– Ишь, тварь подлая, с моей же казной от меня сторонится, в знакомое мне место схоронить кобенится. Да не пригодится она тебе, змее подколодной; уж и поразмытарю эти я денежки по Москве-матушке; не пригодились кровавые на честное житье, пригодятся хоть на то, чтобы завить горе веревочкой.
Остановившись на опушке леса, он стал ждать, пристально вглядываясь в снежную пелену, покрывавшую отделявшее его от двора и сада Малюты пройденное им обширное поле. Минут через двадцать показалась торопливо шедшая Татьяна. Лицо его исказилось злобной усмешкой.
– Спеши, спеши, богачиха, клад зарывать… – проворчал он и с усилием придал своему лицу спокойное выражение.
Татьяна Веденеевна была уже близко.
– Насилу дотащила, так тяжеленек он; только ключа не захватила; искала, искала – не нашла; и куда запропастился – не ведаю, так и бросила искать, больно торопилась, чтобы тебя ждать не заставить!
Она подошла к нему и протянула довольно большой, окованный жестью ларец.
– Ништо, и без ключа обойдемся, не отворять его тебе! – промолвил он с чуть заметною ядовитою усмешкою.
– А далеко это место-то, Гришенька? – спросила она, когда они углубились в чащу.
– Не на самом же юру клады хоронят! Да не бось, дойдем, не больно, чтобы далеко…
Они пошли молча, все более и более углубляясь в чащу. Она изредка взглядывала на него. Лицо его становилось все мрачнее и мрачнее. Ее сердце стало сжиматься каким-то томительным, безотчетным страхом.
– Еще далеко? – чуть слышно произнесла она каким-то подавленным голосом.
Они зашли уже в самую глубь леса; деревья по большей части были хвойные, и сквозь их густые, опушенные снегом ветви чуть пробивались солнечные лучи.
– Да хоть здесь, коли уж очень торопишься! – вдруг обернулся он к ней, кинув на снег ларец.
Она взглянула ему в лицо. Оно было искажено такою адскою злобою, что у нее подкосились ноги и она могла только прошептать:
– Гришенька, что с тобою?
– Что со мною? – закричал он голосом, в котором разом прозвучала вся так долго сдерживаемая злоба. – Не тебе бы, непутевая, об этом меня выспрашивать! Пораздумать бы надо ранее, что будет со мной, как узнаю я, что ты по ночам к Малюте шастаешь!..
Он схватил ее за руку.
– Я?.. Когда… кто это наклеп…
Она не успела договорить.
– Молчи, сам я сегодня ночью видел, как вошла ты и вышла от него! Не скверни ложью языка хоть перед смертью-то…
– Перед смертью? – машинально повторила она. – Перед какой смертью?..
– Так ты думала, змея подколодная, что жить тебя я оставлю после того, гадину, что не залью я боль свою сердечную кровью твоею поганою?.. Довольно послужил я тебе и дьяволу, пошел, подлый, против своего благодетеля, князя-батюшки, чуть дочь его, святую, чистую, непорочную, не отдал своими руками на поругание извергу! А все кого теша, как не тебя да дьявола?.. За казной сюда пришла, алчная душа цыганская, за сокровищем! Приготовил я тебе сокровище; может, малость грехов твоих неискупимых простится тебе, как примешь ты от руки моей смерть мучительную.
Он продолжал как клещами держать ее левой рукой за правую руку. Она не чувствовала боли и стояла бледная и безмолвная. При последних его словах она упала перед ним на колени.
– Прости меня, Гриша, Гришень…
– Нет, и не может быть тебе прощенья!.. – сверкнул он глазами.
И, выхватив из ножен висевший у пояса длинный нож, со всего размаху вонзил ей его по самую рукоятку в левую сторону груди. Послышался только какой-то хрип, и острие ножа показалось из спины.
– Вот тебе мое прощенье! – добавил он упавшим голосом, и, повернув нож, так же быстро вырвал его из раны.
Бездыханный труп цыганки упал к его ногам, обагрив алою кровью, брызнувшей фонтаном из раны, девственный снег вековечного дремучего леса. Она не успела договорить фразы и даже издать малейшего стона. Он так ловко отскочил от нее, что ни одна капля крови не попала на него.
Омыв в снегу лезвие ножа, он спокойно обтер его о полы кафтана и вложил в ножны. Самое убийство ничуть не взволновало его; в его страшной службе оно было таким привычным делом. Он даже почувствовал, что точно какая-то тяжесть свалилась с его души и ум стал работать спокойнее.
– Надо зарыть ее, а то, неровен час, рыжий пес нарядит народ ее разыскивать, какой-нибудь шалый и наткнется, доберутся до меня – не отвертишься!
За поясом у него был только небольшой топор, который он взял, проходя по заднему двору; чей он был – он не знал, но ему показалось, что он может пригодиться.
Покойная цыганка не обратила внимания на присутствие у него этого орудия, или же, быть может, думала, что оно понадобится для заклепки древесного дупла, куда они спрячут казну.
– Авось им и вырою могилу-то! – подумал он, вертя его в руках.
На глаза ему попался брошенный им ларец. Он с силой ударил по нему топором.
Крышка со звоном отскочила и перед глазами Григория Семеновича заискрились и запрыгали мириады цветных искр. Чего-чего тут не было! Бурмицкие зерна, изумрудные «запоны» и «привесы», алмазные и яхонтовые заняться, золотые перстни с самоцветными камнями.
Один из последних особенно бросился ему в глаза – это был золотой перстень с блестящим яхонтом. Григорий Семенович не раз видел его на руке Малюты.
«Так вот за что она, подлая, любила его, рыжего пса», – промелькнуло в его голове.
Он отобрал кошельки с золотом и рассовал их к себе за пазуху и за голенища. В числе их был и тот кошелек, который он передал покойнице часа два тому назад.
– Ишь, ключ, говорила, не нашла, торопилась, а кошель запереть ухитрилась! – припомнил он заявление Татьяны. – Лгала, собака, до самого смертного часа лгала. Собаке – собачья и смерть!
Он даже усмехнулся.
Когда последний кошелек был вынут, он, как было возможно, закрыл разломанный ларец.
– Схороню с ней, пусть при ней все то останется, за что продала она душу свою, за что приняла и смерть от руки моей.
Он стал усердно рубить мерзлую землю. Работа подвигалась медленно. Когда он кончил, по солнцу было уже далеко за полдень. Осторожно приволок он за ноги к яме уже окоченевший труп и, положив к изголовью ларец с драгоценностями, уложил его в эту наскоро приготовленную могилу. Затем, истово перекрестившись, он стал засыпать ее комками мерзлой земли и снегом.
Через четверть часа могила была им выровнена и даже окровавленный снег разбросан в разные стороны, а через два часа он уже мчался по дороге в Москву.
В московских хоромах князя Василия Прозоровского шла спешная уборка. Двор и сад расчищали, разгребая сугробы снега, которые и свозили на лед Москвы-реки; в самых хоромах мыли полы, двери, окна, сметали пыль. Был конец ноября 1568 года, и в доме князя с часу на час ждали возвращения вельможного боярина с семьей из дальней вотчины. О том, что князь Василий выехал из усадьбы, сообщил прискакавший ранее гонец, привезший распоряжение приготовить и истопить хоромы, словом, привести все в порядок в пустовавших уже несколько месяцев жилых помещениях московского княжеского дома. Приехавший из вотчины сообщил также оставшемуся надзирать за домом ключнику и некоторым из старых княжеских слуг о происшествиях последнего времени: о нападении на старого князя во время охоты и спасении его жизни тем неизвестным молодцом, которого князь еще в Москве приютил в своем доме.
– И изранил же его пес этот, что на князя-батюшку налетел было. Насилу его Панкратьевна с княжной Евпраксией выходили, – говорил посланный.
– С княжной Евпраксией? – разинули от удивления рты слушатели.
– Вестимо с княжной – нашим ангелом! Уж ее взять на то, чтобы о несчастном сердечком поболеть, золотая ведь она у нас и душой, и красой девичьей…
– Это что говорить, вся в покойницу, тоже была божья душа, обо всех сердцем болела, последнего холопа от смерти выхаживала…
– То-то, а тут молодец-то, что князю жизнь спас, не холопом оказывается, а подымай выше…
– Ну! Боярин он, значит?
– Княжеского рода…
– Ври!
– Чего врать! Сам князь Панкратьевне, вишь, сказал, да потом на последах это еще верней объяснилося…
– А что?
– Да уж говорить ли? Тайна пока это великая… болтать зря тоже нечего… заказано…
– Не бабы долгоязычные, не разболтаем, – обиженно заявили слушатели. – Скажи, родимый, поведай…
– Так и быть, что с вами делать, слушайте. Начал рассказывать – кончать надо. Только, чур, уговор – не болтать до поры до времени…
– Уж будь благонадежен – могила…
– Наша-то княжна, бают, с ним сосватана…
– Ой ли!..
– Разрази Господь, коли вру. Сенные девушки уж свадебные песни поют, князя и княжну величают… Повторяю только, говорю вам это за тайну великую… Сам князь Василий промеж себя, княжны, Якова Потаповича да жениха нареченного все это содержит, значит, так надо, а потому лишнему человеку вы ни гугу, нечего зря языком-то чесать…
– Вестимо, нечего; да нам с кем и гуторить? Не с кем, – согласились слушатели.
– Дай Бог князю-батюшке, княжне и жениху ее нареченному всяческого счастия и благополучия. Только почему же радость такую в скрытности содержать? – в раздумье спросил, после некоторого молчания, старик-ключник, тот самый, если помнит читатель, который предлагал князю Василию вернуть и проучить сбежавшую Татьяну.
– Нареченный-то, слышь, боярин опальный. Князь, как приедет, челом бить будет о нем государю, и тогда уж по государевой воле все и объявится… – понизив голос до шепота, произнес гонец.
– Вот оно что!.. Дела!.. Тягостные времена ноне для князей и бояр настали. Да и поделом им, ништо, тоже достаточно крови народной повысосали!.. – заметил бывший среди слушателей угрюмый старик.
– Не князь ли наш, кормилец, кровопийствовал? – остановил его ключник.
– Не о нем речь, – возразил тот. – Таких бояр-то не найдешь, а иные прочие весь свой век на холопьях, на народных хребтах ездили да под царский стол козни подводили… Пора и им было препону положить…
Ключник и остальные молчали.
– Взять бы хоть князя Никиту!.. Нашему-то, кажись, братом доводится, плоть одна, а душа-то ан разная, – совсем передался кромешникам!..
– Да ведь кромешники-то эти слуги царские. Коли царь, по-твоему, по-божески действует для народа, значит, и они… – заметил ключник.
– Стар ты, дедушка, а разумом, не в укор тебе будь сказано, не раскидист, – перебил его угрюмый старик. – Тоже сморозил, прости Господи, околесину – царя-батюшку, надежу-государя с кромешниками сравнил! Ему, царю-батюшке, впору было убежать от бояр-крамольников, ну, и обласкал он людей из простых, думал будут-де меня охранять, да и людишек не обижать, свою бедность да темность памятуя, а коли ошибся в них – не его вина; он, родимый, чай, и не знает своевольств ихних, дел их окаянных… Сверху-то ему всего не видно, не Бог тоже.
– Вестимо так… Правда… Тоже до царя довести о кромешниках – и им спуска не даст, не помилует… Грозен он, да справедлив, батюшка, – послышались возгласы.
Ключник, не найдя ни в ком поддержки, не продолжал спора.
Несмотря на данное слово, вечером того же дня вся оставшаяся в городе княжеская дворня знала в подробности как случай с князем Василием на охоте, так и предстоящее радостное в княжеском доме событие. Впрочем, все говорили обо всем этом шепотом и передавали друг другу под строгою тайною. Все также, в один голос, искренно желали счастия любимой боярышне, ангелу-княжне Евпраксии Васильевне, и пожелания эти, казалось, готовы были исполниться. Княжна, по крайней мере, считала себя счастливой и без страха глядела на грядущее, все же еще пока окутанное для нее неизвестностью. Даже эта неизвестность ничуть не пугала ее. Впрочем, она имела весьма смутное понятие о положении своего нареченного жениха. Она знала со слов отца, что отец Владимира был его искренним другом, что он казнен, что сын его долгое время скрывался в Литве, и чтобы восстановить в настоящее время его права на Руси, необходимо особое челобитье царю, к которому и готовился князь Василий, отписавши о своем положении своему брату, а ее дяде, князю Никите, прося его содействия и совета. В простоте своей души, княжна полагала, что если отец и дядя возьмутся за это дело, то все непременно окончится благополучно; она считала их за людей, для которых возможно все; значит, о чем же было беспокоиться? С Владимира, ее дорогого, милого Владимира снимут опалу, непременно снимут, – самое слово «опала» ей было не совсем понятно, – затем она пойдет с ним под венец. Свадьба будет пышная: такая же пышная, как была у ее матери, когда она выходила за ее отца и о которой с восторгом рассказывала Панкратьевна, вспоминая отчетливо каждую подробность этой церемонии, а может, будет сам царь, который и приблизит к себе ее молодого мужа за его ум, за доблести. Всем будет хорошо: и отцу, и дяде, и ей, и… Якову… Так мечтала молодая девушка, а при воспоминании о Якове Потаповиче сердце ее, против ее воли, до боли сжималось какою-то безотчетною жалостью. Это чувство только отчасти омрачало ее радужное настроение. Зачем именно тогда, когда она так счастлива, около нее есть человек, которого она любит, как брата, который спас ее из рук ее врагов и который… несчастлив. Что Яков Потапович несчастлив – она догадывалась каким-то чутьем, и ее не могли обмануть, как обманывали других окружающих, его спокойное настроение, его приветливая улыбка, его счастливый вид. Княжна знала более других: знала то, что знала только еще Татьяна, что Яков Потапович любит именно такою любовью, которая исключает возможность его счастия при счастии ее с другим. Она прежде только об этом догадывалась, но ей стало это ясно с памятной для нее беседы в саду с глазу на глаз в эту ужасную ночь неудавшегося, к счастью, ее похищения Малютой. Оттого-то она была так поражена, когда отец ее сказал ей, что выдать ее замуж за князя Воротынского подал ему мысль Яков Потапович, тот самый Яков Потапович, который сам безумно любил ее. Все это сначала не укладывалось было в головке княжны.
«Может, разлюбил?» – задавала она себе мысленно вопрос.
Но она вспоминала изредка и теперь подмечаемые ею его взгляды, полные безграничной любви, загоравшейся невольно в его глазах, которые он поспешно опускал вниз, и должна была откинуть от себя эту мысль. Когда она постепенно все более и более стала привязываться к своему жениху, стала, как ей, по крайней мере, казалось, все более и более любить его, она стала яснее понимать и чувство к ней Якова Потаповича, и кроме жалости к нему, в ее уме и душе появилось безграничное уважение, почти благоговение перед этим чувством. Воспитанная, как многие девушки того времени, на священных книгах, следовательно, религиозно настроенная, княжна додумалась, что это чувство к ней со стороны названого брата и есть именно та евангельская любовь, которая выражается тем, что любящий должен душу свою положить за друга своего, что это чувство именно и есть такое, которое даже не нуждается во взаимности, которое выше этого все же плотского желания, а находит удовлетворение в самом себе, именно в этом твердом решении положить свою душу за друга. Княжна сравнивала эту любовь с своим чувством к Воротынскому и находила, что и она была бы способна на такой подвиг; что даже возможность такого подвига доставила бы ей то жгучее наслаждение, которое, пожалуй, неизмеримо выше наслаждения чувствовать себя любимой взаимно.
Остановившись на этой мысли, ухватившись, так сказать, за нее, княжна даже перестала жалеть Якова Потаповича, перестала думать о том, что она так обязана ему и так неблагодарна относительно его, – эта мысль тоже ее сначала немало мучила, – а даже решила и вперед не отказываться от его услуг, какие бы они ни были: большие или малые. Она предугадывала, что этот отказ был бы для него горячее ее кажущейся неблагодарности, и не обижалась. Отдать всецело свою судьбу, и даже судьбу ее будущего мужа, под его покровительство – вот единственное возмездие, которое она могла предложить ему за его бескорыстно и бесповоротно отданное ей великодушное и благородное сердце. Она остановилась на этом возмездии и спокойно, кроме свиданий с князем Владимиром в опочивальне старого князя, беседовала с ним под покровительством и наблюдением Якова Потаповича, обманув тем или другим способом бдительность старухи Панкратьевны.
Они втроем строили планы будущего, рисовали картины, одна другой заманчивее, предстоящей жизни в Москве зимой, а летом в тех или других вотчинах…