Находившиеся в княжеских хоромах также долго не могли прийти в себя от неожиданного удара. Княжну Евпраксию замертво отнесли в опочивальню. Бледный, испуганный насмерть отец Михаил стоял в глубине горницы. Яков Потапович с помощью сенных девушек понес бесчувственную невесту. Князь Василий и Никита в застывших позах стояли посреди комнаты и растерянно глядели друг на друга.
– Что же это значит, брат? Шутка, что ли, над верным слугой? Глумление над ранами моими, над кровью, пролитой за царя и за Русь-матушку? Али может, на самом деле царю сильно занедужилось и он, батюшка, к себе Владимира потребовал!.. Только холоп-то этот подлый не так бы царскую волю передал, кабы была она милостивая, – почти прошептал князь Василий.
– Не видать разве, святая ты простота, – горько усмехнулся князь Никита, – что слопал, видимо, нас рыжий пес, улучил минуту, когда я вперед ускакал, и обнес змеиным языком своим. Такую, быть может, кашу в уме царском заварил, что и не расхлебаешь. Подозрителен государь не в меру; в иной час всякой несуразной небылице поверит, а прощелыга Малюта ой как знает улучить такой час…
– Да чем мы ему-то поперек дороги стали? Я, кажись, далече от царя, а ты с ним был в дружестве…
– В дружестве… – снова усмехнулся князь Никита. – Это было, да давно сплыло; почитай с год как на меня он зверь-зверем смотрит.
– Да за что же?
– А пес его разберет, что в его дьявольской душе таится!.. Танька-ли, цыганка, что перебежала от тебя, да у него, бают, в полюбовницах состояла, чего нагуторила, – ноне мне сказывали, и от него она сбежала, – али на самом деле врезался старый пес в племянницу…
– А, так вот что!.. Теперь я понял… Горе нам, горе! – всплеснул руками князь Василий и, упав на грудь своего брата, зарыдал.
Князь Никита сам стоял погруженный в мрачные думы о неизвестном, тревожном будущем.
– Господь милосерд!.. – подошел к ним отец Михаил. – Скорбь отчаянная – грех тяжкий… Надо спешить к царю, может, вам и удастся расстроить козни вражеские и положит он снова гнев своей царский на милость.
– И впрямь, – заметил князь Никита, – батюшка разумное слово молвил… Едем в слободу… Только бы не было поздно?
Оказалось, на самом деле было поздно. В слободе князей Прозоровских ожидал далеко не приветливый прием: царь не допустил их перед свои очи. Опричники, накануне дружившие с князем Никитою, а иные даже заискивавшие в нем, встретили обоих братьев холодным невниманием и злобно радостными усмешками. Князья вернулись в Москву «опальными». Это страшное слово во всем его тогдашнем громадном значении не совсем и не всем понятно в настоящее время. Не видать очей государевых по его приказу было самым тяжким наказанием для истинно русских душою бояр; в описываемое же время оно соединялось в большинстве случаев с другими роковыми и кровавыми последствиями. «Опала», кроме того, имела и чисто внешние формы, говорившие всем видевшим боярина, что царь повелел ему «отойти от очей своих». Опальный боярин не имел права во все время опалы чесать бороды и волос, а также и стричь их, он должен был ходить в смирной одежде, то есть в кафтане без всякого шитья. Все это, по понятиям того времени, страшно усугубляло тяжесть и без того сурового наказания.
Разное, впрочем, впечатление произвело так неожиданно обрушившееся на них несчастие в уме и душе князей Прозоровских. Князь Никита был положительно убит. Ему казалось, что все это он переживает во сне.
Как, потративши столько ума и хитрости, чтобы быть, не поступая в опричину, одним из первых царских слуг, почти необходимым за последнее время для царя человеком, облеченным силою и возможностью спасать других от царского гнева, давать грозному царю указания и советы, играть почти первенствующую роль во внутренней и внешней политике России, и вдруг, в несколько часов, именно только в несколько часов, опередивши царя, ехавшего даровать великую милость свою в доме его брата, ехавшего еще более возвеличить их славный род, потерять все, проиграть игру, каждый ход которой был заранее всесторонне обдуман и рассчитан! Это невозможно!..
Так думал князь Никита, сидя рядом с братом в просторных пошевнях, с низко опущенною на грудь головою. К этим мыслям еще примешивался страх. Князь Василий не ошибался, его брат был на самом деле малость трусоват. Картины виденных им зверских казней неотступно стояли в его уме.
«Что если и меня ожидает подобная участь?» – возникал у него вопрос.
Красные кровавые круги вертелись перед его глазами.
«Надо себя вызволить… Теперь не до других, даже не до родичей»… – появилась эгоистическая мысль, и он даже искоса злобно посмотрел на брата, как будто он один был виновником этой гнетущей и могущей быть страшной по своим последствиям опалы.
Всю почти дорогу браться сидели молча. При въезде в Москву князь Никита холодно, по обычаю трижды, облобызался с братом, пересел в следовавшие сзади его собственные пошевни и поехал домой. Князь Василий, тоже немало огорченный всем происшедшим, был сравнительно покоен. Оправившись от неожиданности удара, он это душевное спокойствие обрел в глубине своей совести, не упрекавшей его ни в малейшем дурном поступке, ни в малейшем помышлении против царя, того самого царя, который подверг его такому незаслуженному наказанию и позору. Страх никогда не находил места в душе старого воина, так что за свое будущее, готовый умереть каждую минуту, он не боялся. Его сердце томила жалость к брату, утешить которого он не находил слов; в минуту общего несчастья разность воззрений и резкая отчужденность их друг от друга выделялась рельефнее, и те слова утешения, которые он, князь Василий, мог сказать брату, не были бы им поняты. Князь Василий с грустью сознавал это. Беспокоила же его наиболее участь его любимой дочери.
«Что будет с нею? Перенесет ли она постигший ее удар?»
Князь Василий за последнее время видел, как сильно и горячо любила она избранного им ей жениха. На минуту у него явилось даже раскаяние, зачем вздумалось ему устроить эту свадьбу, но честное сердце тотчас подсказало ему отбросить эту мысль. Он с любовью стал думать о несчастном князе Владимире, томящемся теперь в тюрьме или стонущем под пыткой изверга Малюты, и сердце доброго князя обливалось кровью при мысли, что он не может спасти своего спасителя. Затем думы его снова перескакивают на дочь, на княжну Евпраксию.
– Что, как она? – было первым вопросом, который задал князь Василий по возвращении домой, пройдя тотчас же в комнаты дочери.
– Вся полымем горит, грудь заложило, воздуху свободного нету, – отвечала Панкратьевна.
– Опасно? – с дрожью в голосе чуть слышно произнес князь.
– Бог весть, батюшка-князь. С чего приключилося: ежели с глазу, то легче, а ежели с порчи – не в пример тяжелей… А я смекаю, что с порчи, потому я ее с уголька спрыснула, святой водой окропила, и кабы с глазу, давно бы прошло, а тут нет, все пуще… Надо будет теперь ее эроей[16] обкурить, натереть, да и в нутро испить дать, может, и полегчает, Господь милостив! Ты-то себя не тревожь, князь-батюшка!
– Уж ты постарайся, Панкратьевна! – умоляющим голосом произнес князь.
– И что ты, батюшка, у самой сердце болит пуще чем о родной дочери: и просить-то меня тебе как-то не складно!
Князь с поникшею головою ушел в свою опочивальню и там склонился перед образом в жаркой молитве о спасении дочери.
«К чему молюсь? – вдруг внезапно пришла ему мысль. – Не лучше ли будет, коли Господь приберет ее к себе? Что ожидает ее после моей смерти, весьма вероятной, как последствие опалы? Надругание извергов»…
Князь побледнел; холодом сжалось его сердце при этой мысли.
– Господи, да будет воля Твоя! – окончил он свою молитву.
Воля Господа совершилась; княжна Евпраксия стала поправляться, хотя выздоровление ее шло очень медленно. От глубокого обморока, в который она впала с момент увоза ее жениха опричниками, она очнулась в страшной нервной горячке, державшей ее несколько дней между жизнью и смертью. Панкратьевна положительно потеряла голову и даже веру в свое искусство и целительность средств спрыскиванья с уголька наговоренною водою и натирания эроей. Князь Василий ходил мрачнее тучи и за короткое время, казалось, состарился на десять лет. На Якова Потаповича болезнь княжны не производила такого удручающего впечатления; он глубоко верил в то, что она выздоровеет. Будучи, как мы уже имели случай заметить, очень религиозным, он вместе с тем отдавая дань своему времени, был и крайне суеверен. Он был твердо убежден, что начавший уже сбываться его «вещий сон» был неспроста, что это было указание свыше на ту роль, которую он должен был играть в жизни княжны.
«В жизни! Следовательно, она будет жива!» – так рассуждал он.
Самый арест князя Владимира, так поразивший своею неожиданностью всех окружающих, не поразил Якова Потаповича. Он как бы внутренне ожидал его. Он, с самого начала, еще в вотчине, старался отогнать даже от самого себя, а не только сообщать Воротынскому и другим, свое томительное предчувствие, что сватовство княжны Евпраксии не обойдется так благополучно, как оно казалось по ходу дела. Даже тогда, когда сияющий радостью князь Василий вернулся из слободы с известием о снятии опалы с молодого Воротынского и о грядущих обещанных царем милостях, даже тогда, повторяем, из головы Якова Потаповича не исчезла мысль, что должно случиться что-нибудь такое, что повернет начавшую было входить в ровную колею жизнь в доме Прозоровских в другую сторону. Иногда ему казалось, что эта мысль рождалась в его уме из затаенного им эгоистического желания, чтобы безумно любимая им девушка, обладать которой ему не было суждено, не принадлежала никому, и он мучился сознанием этого грешного помышления и всеми силами старался от него отделаться, но оно преследовало его против его воли.
– Нет, это не то, это просто предчувствие. Да и как же может быть иначе? Если все устроится по общему и даже по его искреннему желанию, если жизнь княжны Евпраксии потечет безмятежным руслом, без бурь и треволнений, то что же значит этот «вещий сон»? – говорил он сам себе.
– Что сон, пустяки! – старался он порой, как мы уже видели, уверить себя, но какой-то внутренний голос авторитетно говорил ему, что это далеко не так.
Сквозь мрачное настроение опального боярина князя Василия, в тяжелом, гнетущем, видимо, его душу молчании, в этом кажущемся отсутствии ропота на поступок с ним «грозного царя», в угнетенном состоянии окружающих слуг до последнего холопа, сильно скорбевших о наступивших черных днях для их «князя-милостивца» и «княжны-касаточки», – красноречиво проглядывало молчаливое недовольство действиями «слободского тирана», как втихомолку называли Иоанна, действиями, неоправдываемыми, казалось, никакими обстоятельствами, а между тем Яков Потапович, заступившийся в разговоре с князем Василием за царя еще в вотчине при задуманном князем челобитье за Воротынского и при высказанном князем сомнении за исход этого челобитья, даже теперь, когда эти сомнения так ужасно оправдались, не находил поводов к обвинению царя в случившемся.
– Он является орудием высшего промысла, – думал Яков Потапович. – Его приспешники несомненно более виновны во всех его жестокостях.
Суд беспристрастной истории доказал, что светлый ум несчастного «подкидыша» мыслил правильно. Уверенность Якова Потаповича, что княжна выздоровеет, оправдалась; она стала поправляться, но болезнь положила на нее страшный отпечаток. В этой исхудалой, бледной восковой бледностью девушке можно было с трудом угадать всего за каких-нибудь три-четыре недели тому назад цветущую здоровьем красавицу. Медленность выздоровления обусловливалась, главным образом, отсутствием спокойствия духа – непременным условием для укрепления нервов. Подтачивающая и без того слабые силы молодой девушки мысль о судьбе ее ненаглядного нареченного жениха князя Владимира Никитича не покидала головку выздоравливающей и мешала ей успокоиться и окончательно поправиться.
Окружающие ее были бессильны помочь ей; у них даже не поворачивался язык сказать ей слово утешения. Это слово звучало бы ложью, и все хорошо понимали, что это знала больная; с полною основательностью ее грусти и беспокойства никто не мог не согласиться.
О взятом опричниками, с Малютой во главе, князе Воротынском не было, как говорится, ни слуху ни духу. Где он, что с ним, жив ли он, или уже умер – на эти вопросы никто не мог ответить. Опальный князь Василий не мог ни с кем иметь сношений, а в особенности с придворными сферами, где только и можно было узнать что-нибудь. Князь Никита не появлялся в доме опального брата, несмотря даже на посланное ему извещение о тяжелой болезни племянницы. Он прислал сказать с посланным, что сам болен и ожидает смерти, и что в настоящее время может только завидовать тому, к кому она скорее придет, и желает ее всякому. По этому ответу можно было судить, в каком нравственном состоянии духа находился опальный царедворец, – если только ответ этот не был фразой, добавим мы от себя.
Когда княжна Евпраксия Васильевна настолько окрепла, что могла сидеть в кресле, кроме князя Василия, почти безотлучно находившегося у постели дочери, к ней был допущен, по ее просьбе, и Яков Потапович. С последним бедная девушка отводила душу, говорила и не могла наговориться о ее милом Владимире. Отца она продолжала стесняться и не решалась излить ему все, что наболело на ее душе, а Яков Потапович умел слушать ее жалобы, и хотя этим, за отсутствием и у него какого-либо для нее утешения, был для нее дорогим собеседником. Эгоизм человека, на которого обрушилось несчастье, мешал ей видеть, какой страшной пытке подвергает она любящего ее безгранично человека, мучаясь и убиваясь при нем о судьбе другого, который явился, хотя невольно, но все же причиной ее тяжкой болезни.
– Боже, Боже! – чуть не ежедневно восклицала княжна с отчаянием в голосе. – Хотя бы мне что-нибудь узнать о нем, хорошее или дурное – все равно. Во всяком случае мне было бы легче, чем эта ужасная неизвестность.
Во время одного из таких восклицаний больной, сжимавших мучительною жалостью сердце Якова Потаповича, в его голове блеснула мысль во что бы то ни стало успокоить княжну, разузнав о судьбе князя Воротынского через единственного знакомого ему близкого ко двору человека – его бывшего учителя, Елисея Бомелия.
Это было в последних числах декабря 1658 года.
Царский доктор Елисей Бомелий, вскоре после отъезда Иоанна в Александровскую слободу как свою постоянную царскую резиденцию, тоже перебрался туда на постоянное жительство, и лишь изредка, по большей части вместе с царем, наезжал в Москву и временно останавливался в отведенной ему избе, находившейся, как мы уже знаем, по ту сторону Москвы-реки, невдалеке от хором князя Василия Прозоровского. В отсутствие этот «басурмана, колдуна и чародея», как звали его в народе, жилище его было заперто наглухо, но охранялось скорее страхом суеверия, чем заморскими замками хозяина. Поздним вечером москвичи даже избегали проходить мимо «нечистого капища», как именовали они избу «заморского ученого, стоявшую особняком, среди громадного пустыря. Некоторые московские смельчаки, еще во время пребывания „царского колдуна“ в Москве, из любопытства решились поглядеть в окно басурманского жилья, но то, что представлялось в этом жилье их испуганным взорам, навсегда отбивало охоту к дальнейшему любопытству. Они видели худого, черномазого, мрачного видом хозяина с искусно державшимися на горбатом носу стеклами, освещенного пламенем, которое он раздувал какою-то трубкою, а на пламени этом варилось то „чертово зелье“, о котором по Москве ходили смутные слухи. Окружающая „чародея“ обстановка довершила ужас: черепа и человеческие кости, банки с частями человеческого тела и толстые в кожаных переплетах книги являлись для массы его современников еще большим пугалом, нежели приготовляемое этим „слугой сатаны“ „чертово зелье“.
Выходец из Германии, даже изгнанник, как уверяет Карамзин, он явился в Москву и, как «иностранный ученый», легко снискал доступ к царю, любившему и ласкавшему «заморских гостей», и вскоре сделался не только его постоянным доктором и астрологом, но прямо необходимым человеком, играя, как и прочие, но еще более искусно, на слабой струне больной царской души: постоянно развивая в нем страх и подозрения, наушничая и клевеща на бояр и народ, дружа с опричниками, видевшими в этом «случайном басурмане» необходимого сообщника и опасного врага. По указаниям последних, Бомелий предсказывал царю бунты и мятежи. Предсказание, естественно, сбывалось, что царь видел по донесениям тех же опричников, и все более и более верил своему любимцу, осыпая его милостями. Ему же приписывают современники мысль, до конца жизни не покидавшую голову подозрительного царя, бежать в крайности за море, для чего, по советам того же Бомелия, царь так ревниво, во все продолжение своего царствования, сохранял дружбу с английской королевой Елизаветой, обещавшей ему безопасное убежище от козней крамольников-бояр. Невежда даже в современной ему медицинской науке, Елисей Бомелий посвящал все свои силы и все свое время изучению токсикологии, учению о ядах. В приготовлениях их он достиг удивительного совершенства. Эта его специальность как раз отвечала требованиям минуты – той эпохи казней и убийств, которую переживала Россия. Может быть, это обстоятельство и служило для ловкого иноземца стимулом его прилежной работы.
Иоанн любил быть зрителем опытов, производимых Бомелием, действия изобретенных и усовершенствованных им ядов над животными.
Часто в «почетных кубках» вина, посылаемых царем за пышными трапезами в Александровской слободе приглашенному тому или другому боярину, находилось «Бомелиево зелье», от которого выпивший кубок, с низким поклоном царю «за честь», падал замертво и умирал в страшных судорогах.
По сказанию современников, Бомелием был изобретен состав для временного обмирания человека, казавшегося мертвым и воскресавшего после принятия «противоядия». Это «снадобье» породило в народе толки об изобретении «царским колдуном» мертвой и живой воды, о которой народ слышал в сказках стариков. В народе же носились упорные слухи, что многих из бояр-изменников и простых «воров», казненных через повешение, Бомелий за громадную плату возвращал к жизни, давая принимать перед казнью «мертвую воду», а после казни вспрыскивал «живой водой». Тела таких его «мертвых клиентов» хитрый доктор выпрашивал себе у царя и начальства как бы для научных работ. Оживленные «чародеем» мертвецы, обыкновенно, бежали в чужие земли или же поступали в «вольницу», как именовались в то время шайки лихих людей, одна из которых, под предводительством знаменитого Ермака, перевалила за «Угорский камень», тогдашнее название Уральского хребта, и завоевала для России целое Сибирское царство. Есаул Ермака, не менее известный в истории Иван Кольцо, был, как сохранилось народного предание, не кто иной, как оживленный Бомелием казненный боярин.
Народ, в тяжелые исторические годины, как известно, дает более широкий простор своей фантазии и создает целые утешающие его легенды, но нет основания полагать, что то или другое народное предание должно быть с корнем отнесено к одной этой фантазии, уже придерживаясь народной же пословицы, что дыму не бывает без огня.
Яков Потапович, как, вероятно, не забыл читатель, был в числе учеников Бомелия, изучая под его руководством «лекарскую науку». Он считался даже одним из лучших его учеников и был любимцем учителя, хотя не мог платить ему тою же монетою: открытая и честная душа Якова Потаповича, несмотря на уважение к знаниям «иноземца», чуяла в нем дурного человека, эгоиста и иезуита. Когда Бомелий уехал на постоянное жительство в Александровскую слободу и перевез туда и своих учеников, Яков Потапович, с разрешения князя Василия, не последовал за ним, хотя не прервал ни своих занятий, ни сношений с «заморским лекарем» во время приездов последнего в Москву. Князь Василий понимал причины, побудившие его приемыша не следовать за своим учителем, и молчаливо разделял хотя и невысказанный ясно взгляд Якова Потаповича на это «звериное логовище», как втайне они оба называли новую резиденцию царя. К этому-то близкому к царю человеку и решил обратиться Яков Потапович, чтобы добыть для больной княжны желанную весточку о судьбе ее ненаглядного жениха. Он не ошибся в источнике и добыл достоверные известия, но они были таковы, что любящий человек не мог решиться передать их любимой девушке, несмотря на то, что княжна Евпраксия уверила его, что ее мучит сильнее всего неизвестность и что она успокоится при получении какой-либо весточки о судьбе Владимира, дурной или хорошей – все равно; что на последнюю она даже не рассчитывает. Несмотря, повторяем, на все это, новости, полученные им от Бомелия, были настолько ужасны, что могли убить слабую княжну, и Яков Потапович решился молчать, томя ее прежнею неизвестностью, и благодарил Бога, что он не высказал ей своего намерения ехать в слободу и разузнать о положении дела ее жениха. Княжна, таким образом, даже не знала о его поездке. Знали о ней один князь Василий да Никитич, сопровождавший Якова Потаповича в Александровскую слободу. От князя, своего приемного отца, Яков не решился утаить роковых результатов своей поездки, тем более, что полученные им известия касались и обоих князей Прозоровских. Он рассказал князю Василию, что Бомелий, разузнавший, по его просьбе, стороной все у Малюты Скуратова, передал ему, что князь Владимир Воротынский сознался под пыткой в сношениях с князем Владимиром Андреевичем, заявив, в надежде смягчить свою участь, что был орудием обоих братьев Прозоровских, друживших со «старым князем», как называли бояре князя Владимира Андреевича, и замышлявших осторожно и втихомолку измену царю и его потомству. Как ни нагла и ни неправдоподобна была подобная клевета, князь Василий понимал, что она могла быть всецело принята за истину «больным» царем, но и при этом спокойно выслушал это известие, равнявшееся смертному приговору ему, брату и всему их роду.
– Что же, спасет ли, по крайней мере, это показание малодушного юношу? – с глубоким вздохом спросил князь Василий.
– Нет, – мрачно отвечал Яков Потапович, – участь его решена: его казнят – через несколько недель он умрет на виселице.
– По своему высокому роду он заслуживал бы более почетной казни… – как бы про себя заметил князь.
– Такова воля царя! Из слов Бомелия я мог заключить, что этою холопскою казнью он обязан именно этой клевете на тебя, князь Василий.
– Как так?
– Царь, слышно, усомнился, что он знатного рода. «Среди русских бояр есть изменники и крамольники, но нет и не было доносчиков», – сказал, как слышно, великий государь по прочтении последнего пыточного свитка, и приказал ему более не докучать этим делом, а князя Воротынского велел казнить вместе с придорожными татями.
– Узнаю великую душу грозного царя! – воскликнул князь Василий. – Узнаю чистые порывы этой души, изъятые из тлетворного влияния окружающих извергов.
– Но государь ошибается! Воротынский не самозванец, я убедился в его душевных качествах, присущих только высокому роду, но, видно, злодей Малюта чересчур постарался над ним, что заставил решиться солгать и предать. А может, в пыточном свитке записано ложно! – заметил он после некоторого молчания.
Яков Потапович с благоговением посмотрел на старого князя, и яркая краска жгучего стыда залила его красивое лицо. Страшное негодование против самого себя внезапно возникло в его уме.
«Как я мог поверить, что честный и самоотверженный друг мой, князь Владимир, мог быть способен на такой гнусный поступок, как оклеветание отца и дяди своей невесты? Я, подлый, гадкий, низкий себялюбец, порадовался возможности столкнуть с высоты своего соперника и без того несчастного, умирающего, быть может, теперь от истязаний, произведенных пытками, приговоренного бесповоротно к смерти», – пронеслось самообвинение в голове Якова Потаповича.
– Жаль брата… дочь… – чуть слышно произнес между тем князь Василий, как бы отвечая своим собственным мыслям.
– Надо что-нибудь делать… защищаться… бежать… – промолвил Яков Потапович, в уме которого явилось мигом представление о судьбе князей Прозоровских, как последствии хотя бы ложного показания Воротынского.
– Защищаться нельзя, – горько усмехнулся князь Василий, – а бегство хуже, позорнее смерти…
Он замолк на минуту.
– Брат, может, как-нибудь вывернется, я невинен… мне смерть не страшна, а у дочери заступник – Бог.
Князь закрыл лицо руками и погрузился в думы.
Прошло несколько дней. Яков Потапович находился все в том же угнетенном состоянии духа. Он по целым суткам не выходил из своей комнаты и по целым часам, то всесторонне и сосредоточенно, но совершенно бесплодно, обдумывал положение дела, то в продолжительной горячей молитве призывал на помощь Небесного Отца.
– Из слободы гость; говорит, до тебя дело есть! – вошел в горницу Якова Потаповича Никитич и прервал этим неожиданным сообщением горькие, настойчивые думы, в которые был погружен молодой человек.
– Какой гость? Из какой слободы? – воззрился на него с недоумением Яков Потапович.
– Известно из какой слободы, из Александровской, а кто он такой – не ведаю; он говорит, что ты его знаешь.
– Приведи же его сюда, приведи поскорей… – заторопился Яков Потапович, и сперва побледнел как полотно, а затем вспыхнул.
«Может, с радостью какою, может, молитва моя услышана», – промелькнула у него мысль.
Никитич вышел и вскоре явился в сопровождении скромно, но чисто одетого средних лет мужчины.
– Павел… ты… от Бомелия? – невольно вскрикнул Яков Потапович, увидав вошедшего.
Павел, по отчеству Иванов, был тоже любимый ученик «лекаря-туземца», неотлучно находившийся при нем и помогавший ему и в работе, и в придворных интригах, служа своему учителю исполнением всевозможных его поручений, доносами и наушничеством. Яков Потапович инстинктивно не любил этого товарища по учению, хотя Павел, по-видимому, относился к нему более дружелюбно, но молодой человек позабыл в настоящую минуту о своей антипатии и не на шутку обрадовался неожиданному гостю.
– От учителя, – таинственно произнес Павел. – Дело есть до тебя.
Он оглянулся на Никитича. Яков Потапович также посмотрел в сторону своего бывшего дядьки. Последний, поняв, что он лишний, вышел. Товарищи «по ученью» остались одни. Гость уселся рядом с Яковом Потаповичем и таинственным шепотом передал ему, что Елисей Бомелий нашел средство спасти от смерти князя Владимира Воротынского.
– Значит, его помилуют? – радостно воскликнул тот.
– Нет, – покачал головой гость, – об этом нечего и думать… Он должен умереть…
– Как же так спасти? – недоумевающе поглядел на него Яков Потапович.
– Он должен умереть для царя, для Малюты, для всех, кроме учителя, меня, тебя и тех, кому ты открыть это пожелаешь.
Павел Иванов приостановился. Яков Потапович продолжал окидывать его удивленным взглядом; он, видимо, ничего не понимал.
– Его повесят только для вида, – продолжал гость. – Учитель найдет способ передать ему напиток, приняв который перед казнью, он впадет в продолжительный обморок и по виду будет казаться мертвецом; затем тело надо будет украсть, так как учитель не может просить трупа князя Воротынского для вскрытия, его ему не дадут и даже могут заподозрить…
Гость замолчал.
– Что же дальше?
– Дальше… нести прямо к учителю, он в день казни будет в Москве, и он его оживит…
Яков Потапович понял.
– Что же, это можно, но надо это устроить ночью, а до ночи он задохнется в петле.
– Будут приняты меры; среди палачей у учителя есть преданные люди, но…
– Что же но?.. – перебил его Яков Потапович. – Украсть – украдем, у меня тоже есть верные люди: что ни скажу – все исполнят для меня…
– Да… но… – нерешительно протянул Павел Иванов, – надо будет заменить его другим покойником, чтобы утром могильщики не заметили исчезновения одного висельника; заварится такая каша, что и учителю не расхлебать…
– Да… вот оно что! – задумчиво произнес Яков Потапович.
– Учитель и послал меня к тебе, очень он после твоего отъезда закручинился, что помочь тебе не может, любит он очень тебя, вот и придумал; только за тем, что я сказал, и остановка… Может, сам ты что придумаешь?..
Павел Иванов умолк. Молчал и Яков Потапович, сидя в глубокой задумчивости. Вдруг он поднял голову и в его глазах блеснула решимость.
– Придумал?.. – проницательным взглядом окинул его гость. – Но где же ты найдешь мертвеца?
– Может, и живой сыщется?
– Живой?
– Да тебе что за забота? – раздражительно ответил Яков Потапович. – Может, я сам заменю его на виселице.
– Сам! Шутник ты, Яков Потапович! – засмеялся было Павел, но, посмотрев в лицо говорившего, сразу оборвал смех.
Выражение лица Якова Потаповича ясно говорило, что он не шутит.
– Так и прикажешь передать учителю? – после некоторого молчания спросил гость, поднимаясь со скамьи. – Мне пора и ко дворам, и то опозднился.
– Так и передай… – как-то машинально ответил Яков и рассеянно простился с Павлом Ивановым.