bannerbannerbanner
Под гнетом страсти

Николай Гейнце
Под гнетом страсти

Полная версия

IV. В пансионе

За несколько дней до описанных нами в трех предыдущих главах событий в большой приемной аристократического пансиона в Москве сидели и разговаривали две молодые девушки.

Была вторая половина мая, одного из самых лучших месяцев нашего северного климата.

Солнце мягко, но ясно светило, воздух был чист и свеж, шелест деревьев, нарядно одетых свежею листвой, веселое щебетание птичек сливались в одну гармоническую песнь наступившей весне.

Пансион, находившийся почти на окраине города, был окружен обширным садом.

Окна приемной были открыты.

Одна из этих молодых девушек была блондинка с большими голубыми глазами, овальным личиком и хорошеньким ротиком; на тонких чертах ее нежного лица лежал отпечаток какой-то меланхолии, даже грусти.

Ее уже почти совершенно сформировавшаяся фигура принадлежала к тем, которые способны придавать особое изящество даже самому простому костюму, так что скромная пансионская одежда – коричневое платье и черный фартук – казалась на ней почти нарядной.

Ей было лет семнадцать, звали ее Ирена Вацлавская.

Ее подруга, княжна Юлия Облонская, была смуглая брюнетка, с ясной улыбкой и ослепительно белыми зубами. Она была почти одного возраста с «Реной», как звала она свою приятельницу. С недавних пор между ними завязалась тесная дружба – одно из тех живых чувств, которые часто пробуждаются в сердцах расцветающих девушек. Они точно переполнены в этот период избытком нежности, стремящейся вырваться наружу и выражающейся в дружбе, за неимением лучшего.

Уже несколько дней, как начались каникулы, а молодые девушки еще оставались в пансионе, откуда, впрочем, сегодня же утром их должны были взять, но далеко не при одинаковых условиях.

Княжна Юлия накануне получила письмо от своего отца, князя Облонского, уже из подмосковного имения, где князь, постоянно живший в Петербурге или за границей, проводил это лето. Он уведомлял дочь, что на следующий день заедет за ней.

Ирена же ждала в этот день свою старую няню, которая также должна была увезти ее на ферму, отстоящую верстах в двенадцати от Москвы и в полуверсте от одной из ближайших к первопрестольной столице станций Нижегородской железной дороги.

Чемоданы и сундуки были готовы, молодые девушки считали минуты, оставшиеся до момента отъезда и разлуки.

В то время, когда глазки Юлии горели радостью в надежде на скорую свободу и на губах ее блуждала счастливая улыбка, Ирена была грустна и задумчива.

– Что это значит? – допытывалась у нее Облонская. – Вместо того чтобы радоваться предстоящей нам свободе, ты почти печальна.

– Чему же мне радоваться? – отвечала Вацлавская.

– Что же может быть лучше свободы? Мне можно будет сколько угодно гулять по парку, примерять массу новых нарядов и даже амазонку, о которой мне писала сестра, хотя это сюрприз со стороны папа: устраивать кавалькады и скакать по полям и лугам. Катание верхом – моя страсть. Увидеться с моей сестрой и ее мужем. Они исполняют все мои желания. Это праздник, истинный праздник. К несчастью, он недолго продолжится, и не оглянешься, как наступит август, возвращение в пансион. Mesdemoiselles, tenez vous droit[1] и опять эти противные уроки…

– Да, ты возвращаешься к своим, тебе хорошо! – прошептала Ирена, подавляя вздох.

– А ты разве едешь не к своим?

– Ты знаешь, что нет… Я еду на ферму, в совершенную деревню, к моей старой няне. Вместо парка у меня будет большая проезжая дорога и окрестные уединенные леса; вместо общества – работники и работницы фермы да деревенские парни и девушки ближайшего села; вместо развлечения – право ничего не делать и мечтать, глядя на лучи восходящего и заходящего солнца, при печальном безмолвии пустынных далеких полей, сливающихся с горизонтом.

– А твоя мать?

– Она в Петербурге.

– Ты и в этом году к ней не поедешь?

– Ни в этом, ни в будущем.

– Отчего же?

– Она много путешествует… Ей нужно, как она мне говорила, привести в порядок запутанные дела по наследству, а так как ей со времени смерти моего отца, которого я не знала, приходится одной ими заниматься, то она и не может меня взять к себе… Я стесню ее…

– Бедная моя! – воскликнула Юлия и в порыве нежности поцеловала ее в лоб.

– Ты никогда не была в Петербурге?

– Никогда. Там хорошо, не правда ли?

– О, прекрасно! Я обыкновенно, провожу там Рождество и святки у своей сестры Нади. Меня бы отдали там и в пансион, если бы не желание моей покойной матери, у которой, когда она была девочка, начальница нашего пансиона была гувернанткой. О, для меня это время беспрерывных удовольствий: балов, концертов, вечеров, приемов, прогулок по Невскому проспекту, широкой красивой улице, сплошь занятой роскошными магазинами.

– И все это в продолжение двух недель! – возразила Ирена.

– Это еще не все. Я не считаю посещений этих магазинов, откуда выходишь точно опьяненная от всех чудес из шелка, бархата и кружев. Видишь ли, ma chère, в Петербурге живут вдвое, втрое скорее, чем в провинции и даже в Москве, там каждая минута так наполнена, что кажется часом, час днем, а дни неделями.

– Ах, какая ты счастливая! – еще раз вздохнув, сказала Ирена, заразившаяся восторженностью своей подруги и, конечно, не имея возможности разобраться во всем том, что воображение молодой девушки, а также желание блеснуть перед собеседницей, прибавляло к действительности.

– Но если твоя мать приезжает тебя навещать, то почему же ты не можешь попросить ее свезти тебя в Петербург хотя на несколько дней?

– Я уже об этом просила, но она отказала… У нее еле хватает времени уделить для меня несколько часов – иногда, впрочем, один, два дня…

– И это все? – с удивлением спросила Юлия.

– Все!

Водворилось минутное молчание.

– Однако, – начала Облонская, – это не может так вечно продолжаться. Ты уже взрослая, как и я, еще год – и придется нас взять из пансиона.

– Да, я надеюсь… А пока мне приходится довольствоваться прелестями деревенской жизни и уединением Покровского, – с горечью сказала Ирена.

– Мне знакомо название этого села, оно недалеко от нашего имения Облонского.

– Всего в пяти верстах, я знаю дорогу… Я по ней не раз ходила с моей няней! Мы проходили через весь Облонский лес.

– Ну вот! В нем-то мы и устраиваем пикники. Едем целой кавалькадой, я обыкновенно верхом с мужем моей сестры. Иногда нас сопровождает Виктор Аркадьевич.

– Кто этот Виктор Аркадьевич? Первый раз я слышу от тебя это имя.

– Это некто Бобров, очень хороший молодой человек, – сказала Юлия, слегка краснея, – он технолог. Два года тому назад он спас жизнь моему зятю, графу Льву Ратицыну, когда он чуть было не утонул. Понятно, что с этого дня Лева стал с ним очень дружен, так же как моя сестра Надя… и я… Ты понимаешь… чувство благодарности… Он живет и служит в Петербурге… но летом берет отпуск и приезжает недели на две в Облонское… Папа также его очень любит, хотя он и не дворянин… Мой отец обращает очень большое внимание на происхождение человека и тех, кто не принадлежит к дворянству, не ставит ни во что… Мы всегда с ним ссоримся по этому вопросу, и он меня даже прозвал революционеркой и демократкой. О, если бы ты могла участвовать с нами в наших прогулках… Это бы еще более увеличило мое удовольствие!

Все это было сказано с такой поспешностью и таким тоном, которые придают болтовне молодой девушки сходство с щебетанием птички.

– А меня, – заметила Ирена, становясь все грустнее и грустнее, – вместо роскошного дома с мраморными лестницами, прекрасных садов с чудными цветниками, обширного тенистого парка ожидает большая ферма с крышей, покрытой простыми черепицами, загроможденная дворами, где кричат утки, огород, где нет других цветов, кроме бобов, да и то не турецких! Там я буду одна, считая часы, сожалея о наших шумных рекреациях, не имея ни малейшей возможности изменить это однообразие, осветить эту тьму, кроме короткого свидания с моей дорогой матерью.

Крупные слезы блеснули на длинных ресницах молодой девушки.

– Полно, не плачь! – вскричала Юлия. – Я по глупости тебе все это наговорила! Если бы я могла тебя взять с собою… Но как это сделать? Мой отец не знает твоей матери… А то я была бы так рада… потому что я очень люблю тебя…

Подруги крепко поцеловались.

В эту минуту дверь в приемную отворилась и одна из классных дам показалась на пороге.

– Mesdemoiselles, за вами приехали, – сказала она им.

– Папа? – спросила Юлия.

– Нет, прислан экипаж, и лакей передал мне, что князь сам приехать не мог, его задержал в именье приезд графа и графини Ратицыных.

– А, моя сестра, тем лучше!

– А за мной приехала мама? – в свою очередь спросила Ирена.

– Нет, ваша няня!

Лицо молодой девушки омрачилось, несмотря на то, что она и не ожидала иного ответа и спросила совершенно машинально.

Обе подруги тотчас же отправились к начальнице, с которой и простились до нового учебного года, между тем как на дворе укладывали их сундуки и чемоданы.

За княжной Облонской прислали великолепную коляску, запряженную парой кровных лошадей. Няня же Вацлавской приехала в скромном крытом тарантасике.

На дворе молодые девушки снова принялись обниматься.

Обе плакали.

Юлия, действительно любившая Ирену, забыла ожидавшие ее удовольствия и вся отдалась горести разлуки.

На нервные натуры отъезд всегда производит тяжелое впечатление. Не является ли он отчасти прообразом смерти? Уехать – не есть ли это умереть для всего и всех, что и кого оставляешь? Кто знает, при разлуке даже на самый короткий срок, придется ли увидеться снова и будет ли свидание столь же радостно.

 

Княжна первая уселась в экипаж, который быстро умчали кровные кони.

На повороте со двора она послала последний воздушный поцелуй Ирене, которая стояла рядом со своей няней и махала платком.

V. На ферме

– Что это ты невесела, Рена? – сказала приехавшая за Вацлавской ее няня.

– Почему это тебе кажется?

– Да ты еле со мной поздоровалась.

Говорившая была высокого роста полная женщина на вид далеко не старая, несмотря на то, что такой эпитет давала ей ее юная воспитанница. Одета она была небогато, но очень чисто – вся в черном, в черной же старушечьей шляпе на голове, с гладко причесанными густыми темно-каштановыми с проседью волосами. По типу лица и акценту она казалась нерусской.

Она действительно была по происхождению полькой, но совершенно обрусевшей. Звали ее Ядвигой Залесской. Несмотря на чрезвычайно бодрый, молодцеватый вид, ей было уже за шестьдесят.

Вынянчив мать Ирены, Анжелику Вацлавскую, исколесив с ее матерью, которая была артисткой, почти всю Европу, она и после смерти последней не теряла из виду Анжелику, которая воспитывалась в Варшаве. Когда же у Вацлавской родилась дочь, то Ядвига снова появилась около Анжелики Сигизмундовны в качестве няни этого ребенка, а когда ему минул год, она прибыла с ними в Москву, где Анжелика Вацлавская купила на имя Залесской ферму близ села Покровского и, поселив в ней свою бывшую няню, поручила ей охранение маленькой Рены, изредка и на короткое время приезжая навещать свою дочь и осыпая щедрыми благодеяниями старуху, не чаявшую души в обеих своих воспитанницах.

Ферма в руках опытной хозяйки вскоре стала приносить хороший доход; ее продукция находила выгодный сбыт в Москве, и Залесская год от году расширяла дело.

Сама же Анжелика Сигизмундовна Вацлавская прямо проехала в Петербург, где и осталась на постоянное жительство.

Когда Ирене минуло восемь лет, к ней была приглашена гувернантка, тринадцати же лет она была помещена в пансион г-жи Дюгамель в Москве, в приемной которой мы и застали ее в предыдущей главе нашего рассказа.

Соблазненная чуть ли не тройной против назначенной за пансионерку платой, чопорная начальница этого аристократического московского пансиона склонилась на просьбы г-жи Вацлавской и согласилась принять в число своих воспитанниц ее незаконную дочь, в метрическом свидетельстве которой, к довершению ужаса г-жи Дюгамель, было сказано, что девочка крещена в церкви Рязанского острога.

– Прости меня, няня, – отвечала Ирена, бросаясь на шею Ядвиге Залесской, – я так расстроилась разлукой с подругой.

– Кто она, эта чернобровая?

– Дочь князя Облонского.

– Чье именье с нами по соседству?

– Да.

– Нечего сказать, красавица княжна!

– Она едет к родителям, в свою семью, а я, Бог знает, еще увижу ли свою маму… – сквозь слезы проговорила молодая девушка.

– Ты ее увидишь! Я получила от нее письмо. Она приедет завтра или послезавтра, – успокоила ее Залесская.

– Ах! – воскликнула Ирена, и глаза ее заблестели радостью.

Она бросилась обнимать свою няню.

– Однако надо ехать! Что же мы стоим среди двора? – сказала Ядвига и, приподняв Ирену, как перышко, усадила ее в тарантас и села сама.

Работник фермы, неуклюже одетый в кучерское платье, стегнул лошадей, и тарантас тронулся от подъезда.

Ирена всю дорогу была оживленна, рассказывала без умолку своей няне о пансионской жизни, о своей новой подруге Юлии Облонской, расспрашивала о жизни на ферме, о каждом работнике и работнице в отдельности.

– Отчего мы не ездим по железной дороге? – спросила она, окончив рассказы и расспросы.

– Такова воля твоей мамаши, – отвечала Ядвига, – она строго запретила ездить с тобой на машине[2].

– Почему?

– Вероятно, боится какого-нибудь несчастья, которые теперь так часто случаются на этих костоломках, и, вообще, надо думать, имеет на это свои основания.

Молодая девушка замолчала.

Сильные деревенские лошади бежали крупной рысью и вскоре остановились у двухэтажного деревянного здания с большим двором, застроенным разного рода постройками: конюшней, коровниками, погребами, с примыкающим к нему обширным фруктовым садом и огородом.

Все эти здания были обнесены высокою деревянною решеткою.

Местность, где находилась ферма, вопреки мрачным краскам, на которые не поскупилась в описании Ирена в разговоре со своей подругой, была очень живописна. Справа был густой лес, почти примыкающий к саду, слева открывалось необозримое пространство полей и лугов; сзади фермы, на берегу протекающей извилинами реки, раскинулось большое село, с красиво разбросанными в большинстве новыми избами и каменной церковью изящной архитектуры. Перед фермой вилась и уходила вдаль большая дорога.

Комнатка Ирены была в верхнем этаже. С безукоризненно чистой кроваткой, голубыми обоями и жардиньерками, полными цветов, она имела вид уютного гнездышка.

В комнатке стояло пианино.

Из двух ее окон открывался вид на лес и вьющуюся по его опушке дорогу.

На другой день после приезда Ирена встала очень рано и чувствовала себя как в лихорадке, так как провела почти всю ночь без сна.

Через несколько часов должна была приехать ее мать, и она с няней пойдет встречать ее на станцию. Молодая девушка считала минуты, ходила взад и вперед, не будучи в состоянии усидеть на месте. Ядвига в столовой с ореховой мебелью оканчивала накрывать на три прибора стол, блестевший белоснежной скатертью.

– Не пора ли идти? – воскликнула Ирена, посмотрев на стенные часы, показывавшие час.

– Терпенье, дитя мое! – ответила няня. – Поезд из Москвы выходит в три часа, мы еще успеем.

Молодой девушке нечего было возразить на это.

К тому же она знала по опыту, что Ядвига не изменит своего решения, и если бы даже она стала торопить ее, то этим не достигла бы желанной цели.

Время, однако, шло. На станцию уже отправился один из рабочих с ручной тележкой для багажа, и наконец Ядвига с Иреной вышли из дому. Бесконечная радость оживляла нежное и свежее личико молодой девушки. Она улыбалась, глаза блестели, яркий румянец играл на щеках, губы горели. Она увидит свою мать… ту, которая так редко и так кратковременно дарила ее своими ласками, ту, которая для нее служила олицетворением неведомого ей движения жизни и которая, казалось ей, в складках своей одежды принесет сюда последние отзвуки шумного оживления блестящего Петербурга, так недавно красноречиво описанного Юлией Облонской.

На станции мать и дочь бросились друг другу в объятия.

– Наконец-то я вижу тебя, дорогая моя Рена! – воскликнула Анжелика Сигизмундовна, покрывая поцелуями лицо дочери.

– Мама, милая мама, если бы ты знала, с каким нетерпением я ждала тебя!

– Бедная моя, поверь, что мое нетерпение было не меньше. Здравствуй, Ядвига! Не находишь ли ты, что Рена выросла? Право, она еще похорошела.

Старуха молчаливо, с радостной улыбкой на губах, созерцала картину этого свидания.

– Поцелуй и ты меня, Ядвига! – сказала Анжелика Сигизмундовна.

Та дала себя поцеловать с самодовольным видом, красноречиво говорившим, насколько она польщена.

Мать снова обратилась к своей дочери, любуясь ею, пожирая ее восторженным взглядом.

– Ты надолго приехала, мама? – спросила Ирена.

– Дорогая моя, – отвечала та со вздохом, – сегодня и завтра… только два дня я могу посвятить тебе.

Глазки Ирены подернулись дымкой грусти.

– Верь мне, что мне также очень больно покинуть тебя так скоро, но я к этому принуждена обстоятельствами… Имей терпение… и не будем примешивать к радости встречи горькую перспективу скорой разлуки.

Работник, между тем, получив багаж, сложил его на тележку и отправился на ферму.

Они втроем последовали за ним.

Через полчаса они уже сидели за столом, уставленным всевозможными деревенскими яствами.

– Здесь чудесно! – сказала Анжелика Сигизмундовна, окидывая взглядом окружающую ее скромную обстановку и полной грудью вдыхая свежее благоухание лесов и полей, врывавшееся в открытые окна.

Все она находила отличным, вкусным, хотя почти ничего не ела, беспрестанно обращаясь к Ирене, сидевшей с ней рядом.

– О, как было бы приятно жить здесь, около тебя, постоянно! – говорила она ей.

– Конечно, мама, – ответила дочь, – но еще лучше было бы жить вместе в Петербурге… Я также была бы там около тебя.

– В Петербурге! – повторила Анжелика Сигизмундовна, на минуту становясь петербургской Анжель. – Дай мне забыть его хоть на несколько часов! Скоро мне придется снова туда вернуться! – прошептала она, склоняя голову, как бы чувствуя тяжесть предстоящей ноши.

VI. Мать и дочь

Перемена в настроении духа Анжелики Сигизмундовны не ускользнула от внимания Ядвиги, и она поспешила переменить разговор, однако, несмотря на все свои старания, так и не смогла возвратить своей старшей воспитаннице радостное настроение первых мгновений.

После обеда Ирена и Ядвига проводили г-жу Вацлавскую в отведенную ей на ферме комнату.

Анжелика Сигизмундовна с помощью своей дочери отперла сундук и чемоданы и переменила свой дорожный костюм на более легкое платье. Ирена особенно весело помогала ей разбираться в сундуке, так как знала, что в нем всегда находилось по сюрпризу для нее и Ядвиги.

Она не ошиблась и на этот раз.

Мать, казалось, была совершенно очарована детской радостью дочери.

«Какая наивная, веселая, совсем ребенок… – думала она, глядя на Ирену. – Такая же и я была когда-то! Как это было давно! Но по крайней мере ты, мое дорогое дитя, ты останешься навсегда веселой, счастливой…».

Первый день свидания промелькнул быстро. Гуляли по саду, в лесу, посетили скотный двор и во время этих прогулок Анжелика Сигизмундовна расспрашивала дочь о ее занятиях, успехах в пансионе.

Ирена отвечала матери как-то принужденно. На ее губах вертелся вопрос, который она не смела задать в присутствии Ядвиги, сопровождавшей их повсюду:

«Когда я выйду из пансиона, возьмешь ты меня к себе в Петербург?»

Няня строго запретила ей задавать матери вопросы о будущем.

– Говоря ей об этом, показывая твою скуку, ты ее только постоянно огорчаешь и раздражаешь, – говорила ей Ядвига. – Уважай ее желания, дитя мое, и верь мне, что если она чего-нибудь не делает, то, значит, она не может этого сделать.

«Завтра, – думала про себя Ирена, – мы отправимся гулять вдвоем и я с ней поговорю. Что дурного в том, что я хочу жить с ней вместе, и как может огорчить ее это доказательство моей привязанности?»

Вечером Анжелика Сигизмундовна сама уложила в постель дочь и на прощание долго целовала ее.

Затем она прошла в свою комнату.

Там она застала Залесскую.

С далеко не свойственной ей в ее обыденной жизни горячностью она крепко обняла и поцеловала свою бывшую няньку.

– Наступили, наконец, и для меня счастливые часы, которые стоят целых годов: я видела, я целовала мою Рену, я слышала ее невинное щебетанье… Как все это хорошо. О, если бы это могло так продолжаться всегда, всегда… Как я горячо люблю ее!

– Ее стоит любить, она славная девочка и тоже очень вас любит, – отвечала Ядвига.

Она, несмотря на просьбы г-жи Вацлавской, настойчиво отказывалась говорить «ты» своей бывшей воспитаннице.

– Она только о вас и думает, – продолжала няня, – только о вас и говорит… Нет вас – ждет не дождется, уехали – тоскует, горюет. Она только и живет, когда вы здесь… Теперь она просто неузнаваема.

– Как жаль, что я не могу остаться. Я боюсь, что если мое отсутствие продолжится долго, узнают, куда я езжу, откроют это убежище, где скрывается моя дочь… А я не хочу, чтобы те, которые меня знают там, даже подозревали о ее существовании! Нет, этого никогда не будет! – прибавила тихо Анжелика Сигизмундовна, и взгляд ее сделался почти суровым.

– Конечно, но бедная девочка не на шутку мучается этим кажущимся пренебрежением с вашей стороны, которое она не может себе объяснить, – заметила няня.

– Она тебе об этом говорила? Она жаловалась?

– Нет, не жаловалась… этого сказать нельзя… Но видите ли, на нее нападает какая-то грусть; она все мечтает о Петербурге и вообще об иной жизни, нежели та, которую она ведет здесь и в пансионе, – с расстановкой заметила Ядвига.

– Я понимаю это… она становится женщиной… сердце у нее любящее… – задумчиво, как бы про себя, сказала Вацлавская и вдруг злобно расхохоталась.

 

– Любящее сердце, – повторила она, – и у меня тоже было любящее сердце… и оно разбито…

Она грустно поникла головой.

– Ее сердце не будет разбито! Я буду при ней, – почти вскрикнула Анжелика Сигизмундовна, высоко подняв голову.

– Она большая мечтательница! – заметила Ядвига.

– Это опасно! Но через шесть месяцев я ее увезу, а до тех пор нечего бояться…

– Через шесть месяцев? Куда же вы ее увезете?

– За границу! Вон из России! Подальше от Варшавы, Рязани и Петербурга.

Ядвига глубоко вздохнула.

– Ты поедешь с нами, – успокоила ее Анжелика Сигизмундовна, поняв этот вздох.

– А как же ферма?

– Ты продашь ее. Ведь ты же не откажешься ехать с нами?

– Отказаться! – воскликнула старуха. – Мне кажется, что за Реной и за вами я бы пошла куда угодно.

– Люби Рену! Она-то этого стоит!

– Я ее люблю так, как едва ли могла бы любить свою собственную дочь.

Анжелика Сигизмундовна снова обняла и поцеловала ее.

– Итак, вы хотите покинуть Россию навсегда? – задала вопрос Ядвига.

– Это необходимо!

– И вам не жалко будет расстаться с вашей родиной?

– О, что дала мне эта родина? Все в ней наводит на меня слишком печальные воспоминания, которые бы я хотела забыть в присутствии дочери…

Бледная и расстроенная, Анжелика Сигизмундовна несколько раз прошлась по комнате.

– Когда Рена приезжала сюда, – спросила она упавшим голосом, – не замечала ли ты, чтобы какой-нибудь мужчина здесь увивался около нее?

– Не посоветовала бы я кому-нибудь здесь тереться, – отвечала старая няня, и в голосе ее послышались грозные ноты. – Я все насквозь вижу и в обиду не дам!

– Хорошо! Хорошо! – прошептала Анжелика Сигизмундовна, довольная этим порывом Ядвиги. – Рена ведь хороша, как ангел, и мне кажется, что ни один мужчина не может не влюбиться в нее, если увидит.

– Полноте! Это бы ее только испугало, ведь она у нас умница, скромная, наивная.

– Да, да… Но ведь этого-то я и боюсь… Через полгода я приеду и уже для того, чтобы с ней не расставаться! Однако теперь поздно, ты привыкла рано ложиться… спокойной ночи, до завтра!

Ядвига вышла.

Оставшись одна, Анжелика Сигизмундовна разделась и легла спать.

Несмотря, однако, на утомление после дороги и продолжительной прогулки, некоторого как бы опьянения, производимого обыкновенно свежим деревенским воздухом на непривычных городских жителей, она долго не могла заснуть.

То, что сказала ей Ядвига о ее дочери, то, что заметила она сама, заставило ее призадуматься. Она также в возрасте Ирены была мечтательницей, как выражалась нянька, и ей также были знакомы эта грусть, тоска, неопределенные желания, жажда перемены жизни.

– Все это доказывает, что в молодой девушке пробуждается женщина, – говорила она себе. – Это самый опасный момент. Сердце просится наружу… Оно легко поддается… Первый, кто встретится в такую минуту, решает нашу участь, навсегда разбивает нашу жизнь!

Охваченная материнской заботливостью, она начала мысленно переживать свою собственную жизнь, которая также в свое время была чиста и прозрачна, как студеный ключ, а потом, превратностью судьбы, превратилась в мутный, грязный ручей, в котором прохожие обмывают свои ноги.

И она прошла тот период душевной спячки, от которой пробуждаются к жизни.

Для нее это пробуждение оказалось катастрофой. С ее дочерью не должно случиться ничего подобного.

– Теперь пора, – решила она, – мне самой наблюдать за моей девочкой. Раз я при ней, мне нечего бояться опасностей.

Она была глубоко уверена в своем знании жизни и людей, чтобы хоть на минуту усомниться в своем умении отвлечь от своего собственного ребенка всякую возможность не только падения, но даже неправильного жизненного шага.

Она не спала всю ночь и встала очень рано.

Она хотела застать Ирену еще спящей и разбудить ее первым утренним поцелуем.

Тихонько, на цыпочках пробралась она в комнату дочери и приблизилась к кровати.

Ирена действительно еще спала крепким сном ранней молодости, разметавшись во сне и откинувши одеяло. Ее розовато-нежные ручки, шея и грудь были полны чарующей прелести.

Мать остановилась перед своею дочерью, любуясь ею с каким-то религиозным благоговением, как бы пораженная мыслью, что она могла произвести на свет такое чистое, нежное существо.

Она наклонилась поцеловать ее и инстинктивно, сама того не замечая, боялась прикоснуться к этим чистым, девственным, полуоткрытым губам своими губами, еще не остывшими после бесчисленных иных поцелуев.

Анжелика Сигизмундовна как бы застыла в замешательстве, склоненная над изголовьем молодой девушки.

Вдруг крупная слеза упала из ее глаз на щеку Ирены, которая проснулась и обвила шею матери своими белоснежными руками.

– Мама, – прошептала она, – я видела тебя во сне.

1Барышни, стойте прямо (франц.).
2Имеется в виду поезд. Здесь и далее примечания редактора.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru