Ядвига тихо удалилась.
– Слушай, Ирена, – вдруг сказала Анжелика Сигизмундовна, приблизившись к дочери, – долее оставаться так нельзя, к чему продолжать это мученье, которое терзает нас обеих? Если ты достаточно сильна, чтобы меня слушать и отвечать мне, то объяснимся.
– Я достаточно сильна, – отвечала дочь.
– Мне нужно с тобой переговорить… У тебя тоже, вероятно, есть что сказать мне. Не к чему откладывать до завтра.
– Я готова! – отвечала твердо Ирена.
Анжель взяла низенькое кресло, придвинула к кровати и села.
– Я бы отдала свою жизнь, – продолжала она, – чтобы только день этот никогда не наступал, чтобы никогда между нами не происходило этого разговора… Судьба или, вернее, один подлец решил иначе. Никакие недоразумения не должны более существовать между нами.
Она нервно сжала руки.
– Это ужасно, но это так!
Она замолчала, как бы собираясь с силами.
– Какова бы ни была твоя нравственная чистота, так как он еще не успел вконец испортить тебя, ты уже до некоторой степени поняла истину… касающуюся меня.
Она с трудом произнесла последние слова и взглянула на свою дочь.
Ирена опустила глаза.
Анжель горько усмехнулась.
– Так что мне почти нечего сообщать тебе. Пока знай только, что я женщина, не имеющая права быть строгой… ни к какой другой женщине… особенно к тебе, дочь моя.
Ирена как будто не слыхала этих последних слов.
Мать, может быть, ожидала каких-нибудь успокаивающих, утешающих или укрепляющих слов, какого-нибудь порыва чистой нежности, но, увы, она не дождалась этого.
После некоторого молчания Анжель отрывисто сказала:
– Говори, я тебя слушаю!
Ирена вздрогнула, как бы оторванная от какой-то далекой мечты, и, не глядя на мать, опустив глаза и краснея, начала свою исповедь.
Когда она описывала свои первые мечты, свои впечатления первой встречи с князем Облонским, то выражалась просто, не колеблясь, но по мере того как она углублялась в рассказ, слова ее становились менее определенными.
Казалось, она силилась многое припомнить, но не могла.
Анжелика Сигизмундовна, внимательно слушавшая дочь, приписала это отсутствию искренности и нахмурила брови.
Молодая женщина между тем продолжала говорить поспешно, нервно, не входя в подробности, перескакивая с предмета на предмет, как путешественник, приехавший на последнюю станцию и собирающий последние силы, чтобы достигнуть цели своего путешествия, не останавливается полюбоваться окружающими его видами, равнодушный от чрезмерной усталости к красотам природы, рассыпанным на его пути.
Начиная со сцены в гостинице в Москве, рассказ стал еще неопределеннее – о свадьбе в сельской церкви под Москвой она даже не упомянула.
Доктор Берто предсказал верно, она позабыла о ней.
Она рассказала, впрочем, матери о появлении в гостинице успокоившей ее служанки с фермы Ядвиги, сказала несколько слов о заграничном путешествии… и только.
В Петербурге она остановилась в хорошенькой, прекрасно меблированной квартире, видимо, ожидавшей ее приезда.
Сегодня вечером князь попросил ее одеться в бальное платье и повез представлять к какой-то знакомой ему даме, где она встретила свою мать.
Анжель слушала, не прерывая, не двигаясь, не глядя на нее.
Она сидела, закрыв лицо своими белыми руками, на нем нельзя было прочесть ее мыслей и впечатлений рассказа.
Только бархат ее открытого платья слегка колыхался на ее груди от нервного, порывистого дыхания. Когда Ирена замолкла, Анжелика Сигизмундовна медленно подняла голову и посмотрела на дочь, которая, в свою очередь, закрыла лицо руками.
Казалось, обе эти женщины боялись встретиться взглядами.
– Я не знаю, – сказала Анжель, – что ответила бы другая мать своей дочери на все то, что я сейчас выслушала, – я не такая мать, как другие.
Она как-то глухо, болезненно рассмеялась.
– Для того, чтобы быть матерью, я должна была скрываться, скрывать твое существование, скрывать, что я мать тебе. Другая мать, встретившая дочь под руку с таким человеком, с бриллиантами на шее и оскорблением на лбу, вызвала бы сочувствие и негодование целого света. Все – мужчины и женщины – плакали бы вместе с ней, все поняли бы ее горе…
Она судорожно сжала руки, и злой огонь блеснул в ее черных глазах.
– А я… надо мной смеялись, когда я проходила, или считали меня сумасшедшей… другие думали, что князь Облонский не был достаточно щедр.
Она вдруг поднялась, раза два прошлась по комнате, затем снова вернулась к дочери, которая сидела на кровати не шевелясь, и снова села возле нее.
Она, казалось, была спокойнее.
– Между тем, – снова начала она, – кем бы я ни была, я все-таки сделала для тебя, для того чтобы спасти тебя, вырвать тебя из той грязи, в которой я живу, даже не дать тебе возможности знать о ней, все, что только можно сделать в человеческих силах. Я любила тебя, Ирена, всеми силами моей души. Для тебя я пожертвовала своей жизнью, для тебя я приготовляла с безумной яростью и неутомимым терпением огромное состояние, которым владею теперь. Я твердо уповала, что золото не выдаст меня и когда-нибудь упрочит твое счастье. Еще несколько времени – и я бы вся принадлежала тебе, мы бы уехали далеко, далеко… где бы никто не знал, кто я такая, и где бы я тебе купила, если бы захотела, того человека, которого бы ты полюбила…
Ее взгляд становился все нежнее, голос все ласковее.
– Я была тебе доброй матерью, насколько моя жизнь это позволяла… и ты меня любила…
– Мама! – прошептала Ирена, протягивая ей руку.
Анжелика Сигизмундовна схватила эту руку, прижалась к ней своими губами и стала покрывать ее поцелуями с какой-то яростной нежностью.
Затем она подняла свою прекрасную голову и, пожимая руку Ирены, которую она уже не выпускала из своих рук, прибавила:
– До тех пор, пока ты думала… что этот человек в согласии со мной, что он именно тот, кого я выбрала тебе в супруги, я понимаю твое молчание… Но когда ты с ним уехала, возможно ли, Ирена, чтобы ты не думала о моем отчаянии? Я могла счесть тебя умершей… Хоть бы из жалости ко мне написала несколько строк, что ты жива.
– Но я писала тебе несколько раз! – поспешно прервала ее удивленная Ирена.
– Я не получала ни одного письма…
– Это невозможно!
– Кто отправлял эти письма на почту?
– Он брал это на себя! – отвечала Ирена, внезапно смущаясь.
– В таком случае я понимаю, – сказала Анжель, едва сдерживая злобу. – Он их прятал или бросал в огонь! Но тебя должно было удивлять мое молчание… молчание твоей матери.
– Я думала, что ты очень на меня сердишься.
– Ага, да… это он так объяснил тебе.
Ирена не отвечала…
– И ты думала, что он на тебе женится? – снова заговорила Анжелика Сигизмундовна.
– Да, я это думала… мне даже казалось первое время, что мы обвенчаны…
Лицо Ирены приняло выражение, красноречиво говорившее, что она о чем-то старается вспомнить.
Ей, видимо, не удалось, она сделала досадливое движение.
– Но больше я этого не думаю…
– С каких пор?
– С того дня, как он объяснил мне закон того общества, к которому он принадлежит, просил не требовать от него невозможного, принести эту жертву за его любовь… а теперь…
– Когда ты узнала, кто твоя мать!
– Я больше не имею надежды!
– Ты, стало быть, ее имела? – произнесла Анжель.
– Это было безумием, я знаю…
– Бедное дитя! Ты его не знала… Ты не знаешь людей… мужчин… Теперь моя очередь говорить.
Анжелика Сигизмундовна начала после нескольких минут размышления.
– Бедное дитя, ты жертва, а не виноватая. Впрочем, если бы даже ты и была виновата, то не мне упрекать тебя в этом… Не мне упрекать мою дочь в том, что у нее есть любовник.
Она разразилась нервным смехом.
– Мама, не смейся так! – проговорила Ирена. – Мне это тяжело слышать.
– Да, ты права… Впрочем, это не то, что я хотела тебе сказать. Я также не имею намерения извиняться, защищаться или оправдываться в твоих глазах. Только верь мне, Рена, у меня тоже была невинная молодость, чистое сердце, подобное твоему, честные мечты. Я не родилась такою, какою меня сделала жизнь, и если бы в известный момент я встретила на пути своем сердечного, благородного человека, то не была бы теперь… кокоткой…
Она через силу выговорила последнее слово и затем продолжала задумчиво, как бы говоря сама с собой:
– Может быть, я после того и встречала, но уже было поздно… Я их не была достойна. Привычка, ненависть, потребность отплачивать презреньем за презренье, быть неумолимой в отношении всех, какими были все относительно меня, – все это испортило и ожесточило мою душу. Любить, любить… я сначала боялась, а потом… не могла. Во мне оставалось только одно чувство, от которого я не краснела – моя любовь к тебе. Чем ниже я падала, тем выше я хотела поставить тебя, отстраняя от тебя позор и страдания жизни, подобной моей. Меня презирали, для тебя я хотела всеобщего уважения. Ты была светлой точкой моего существования, звездой, сияющей на небе во время бури и грозы и напоминающей, что за темными тучами есть еще бесконечная синева. Это давало мне силы жить, и это также увлекало меня глубже в грязь. Одна, без тебя, я давно бы. утомленная своим отвратительным ремеслом, покончила бы со своим жалким существованием.
И громко, как бы вне себя, она вскрикнула:
– О, ты не знаешь, что за ад увеселять других, что за каторга в этом беспрерывном празднике.
При виде смущенного взгляда своей дочери она вдруг успокоилась.
– Но я тебе сказала, – продолжала она с некоторым колебанием, – я не могла тебя спасти иначе как посредством денег. Не будучи в состоянии дать тебе положение, мне нужно было дать тебе богатство, могущее упрочить твою будущность, подкупить тех, кто бы захотел заглянуть в твое прошлое. Видишь ли, Рена, надо прожить так, как прожила я, там, где я жила, видеть то, что я видела, знать закулисную жизнь людей так, как я ее знаю, и интимную сторону самого высшего общества, чтобы иметь верное представление о могуществе золота, знать, что все можно купить и прикрыть.
– Итак, – продолжала она, вдруг изменяя тему разговора, – я также была молодой невинной девушкой. Моя мать…
Она побледнела.
Холодный пот выступил на лбу Анжель при последних словах, произнесенных глубоким голосом.
– А твой отец? – спросила Ирена.
– Мой отец, я его не знала…
Она задумалась и молчала, устремив взор в далекую точку, видимую ей одной.
Ирена посмотрела на нее.
При этом взгляде несчастная женщина быстро вернулась к действительности.
– Я любила, – вдруг сказала она. – Меня также соблазнили. Я покинула дом, Россию, в своем слепом безумии считая себя любимой, доверившись человеку, первому заговорившему мне о любви. Я носила уже тебя под сердцем… когда он… бросил меня…
– Мой отец?.. Жив? – спросила дочь.
Анжелика Сигизмундовна посмотрела на нее почти суровым взглядом.
– Он умер! – отрезала она.
– Ах! – вскрикнула Ирена, испуганная выражением лица своей матери.
– Не спрашивай меня, как он умер, – прибавила Анжель. – Тебе не нужно знать этого. Ты его никогда не знала, так же как и он тебя никогда не видел. Он умер еще до твоего рождения. Он искупил свою вину легче, чем я! – заключила она со злобным смехом, в приливе жажды мести, которую сама смерть не могла утолить.
– Но не в этом дело. Я хотела тебе сказать, что после моего первого проступка я стала тем, что я есть, и ты, полюбив одного человека и сделавшись его жертвой, также не избежишь своей судьбы… нет состраданья, нет будущности, нет извинения для обесчещенной девушки, если она бедна… Если она богата, если она принадлежит к высокопоставленной семье, о, тогда другое дело – ей найдут мужа, поймают его, если он не идет добровольно, тем дело и кончается. Но для такой девушки, как я, без средств, без семьи, нужно было умирать в нищете или сделать то, что я сделала. Приходилось бороться… я боролась! Работать… я работала…
Выражение глубокого презрения и отвращения скользнуло по бледному лицу Анжель.
– Видишь ли… мужчины… нужно их знать так, как я их знаю, чтобы оценить по достоинству, видеть их в продолжение двадцати лет у своих ног или в своих объятиях… чтобы судить о них… Все они только… животные…
– Ах, мама, – прошептала Ирена, – если бы свет был таков, невозможно было бы жить.
– Я тоже так думала, – отвечала Анжелика Сигизмундовна. В ее голосе прозвучала суровая нота.
– Бывают, впрочем, исключения, я это знаю, – смягчилась она, – я для тебя мечтала о таком исключении. Там и сям еще можно встретить мужчину, умеющего любить и достойного такого ангела, как ты. Такого я, может быть, для тебя и нашла бы. Если бы даже я и ошиблась… что ж, ты все-таки была бы богата и замужем, другими словами, пользовалась бы всеобщим уважением.
Слезы выступили на ее глазах.
– Тебя обманули, тебе солгали, не роскошь тебя ослепила, ты представила себе, что этот человек и есть твой будущий супруг, избранный мною. Но что же из этого? Как бы ты ни была, в сущности, чиста – это не может тебя спасти. Ты, как и другие, бесповоротно пойдешь по моему скользкому пути. Мужчины это знают, несмотря на то, что это те самые мужчины, у которых были матери, сестры и у которых будут дочери… нет между ними ни одного, не способного на это преступление после лишнего бокала шампанского, или просто из тщеславия… Все эти франты, высокопоставленные люди, аристократы, которых ты видела у Доры, куда тебя повез этот негодяй, – все они нас презирают и в то же время боготворят, бросают в нас грязью и золотом и делают нас такими, какие мы есть… Разве не справедливо отплачивать им разорением за позор… Они сами сделали нас скверными и бездушными эгоистками, подобными себе.
Ирена смотрела на мать, многого не понимая, но как-то инстинктивно приходя в ужас от ее речей.
– Но я здесь, – продолжала Анжель, – и все еще может быть поправлено.
– Поправлено? – повторила Ирена, вздрагивая. – Нет, никогда, теперь я не буду его женой.
– Его женой! – вскричала Анжелика Сигизмундовна. – Почему ты говоришь «теперь»? Потому, что ты моя дочь?
Молодая женщина пожала плечами.
– Думаешь ли ты, чтобы он когда-нибудь рассчитывал дать тебе свое имя? Думаешь ли ты, что он это сделал бы, если бы ты и не была моей дочерью! Ты его не знаешь! Он никогда не любил тебя… ни на минуту, ни на секунду – он это сделал частию из тщеславия, частию из мести. Ведь он меня ненавидит, и я также ненавижу его. И это будет ему дорого стоить, когда-нибудь я ему отомщу.
Она сжала свои руки, глаза ее злобно засверкали.
– Нет, не то я хотела сказать тебе… Все может быть поправлено… потому что ты никогда его не увидишь. Мы уедем из России далеко, далеко. Мы поедем туда, где не будут знать ни тебя, ни меня. Я сумею составить тебе будущность, о которой мечтала… Ты его больше не увидишь, никогда, никогда – все от этого зависит, слышишь?
Ирена вдруг страшно побледнела.
– Мама, я его люблю! – вскричала она раздирающим душу голосом.
– Ты его любишь! Ты его любишь! Ты должна ненавидеть и презирать его, потому что он насмеялся над тобой. Он тебя погубил, обесчестил! И сделал это обдуманно, с холодным расчетом.
– Я люблю его!
– Он самым бессовестным образом расставил тебе сети…
– Я люблю его!
– Этого мало, он повез тебя к этой Доре, чтобы выставить напоказ перед всеми. И ты не понимаешь после всего этого, что он подлец, заслуживающий твоего презрения и твоей ненависти?
– Я его не обвиняю и не защищаю. Будь он во сто раз хуже и преступнее, что делать! Я люблю его.
– Ты его забудешь!
– Никогда!
– Это необходимо.
– Тогда я умру.
– Ты умрешь, ты, ты…
Анжель сложила руки.
– Но чего же ты хочешь?.. Остаться его любовницей? Знаешь ли ты, сколько он времени еще продержит тебя и хочет ли он еще этого?.. Может быть, его каприз к тебе уже прошел?
Ирена рыдала, не отвечая ни слова.
Анжелика Сигизмундовна бросилась к ней, стала обнимать ее, прижимать к своей обнаженной, похолодевшей груди, на которую падали обильные жгучие слезы молодой женщины, целовала ее, смешивая свои слезы со слезами своей несчастной дочери.
В продолжение целого часа она старалась утешить ее, придать ей мужество, заставить понять, что князь Облонский не стоит ни ее любви, ни сожаления, ни слез; пробовала нарисовать ей позорную картину жизни, к которой ее приведет эта безумная любовь.
Ирена не отвечала ни слова.
– Наконец, уверена ли ты положительно, что любишь его? – вскричала Анжель в безумном отчаянии.
– Да.
Это была правда. Ирена принадлежала к тем редким личностям, которые отдают свое сердце только раз и навсегда, для нее любовь была альфой и омегой всей жизни – она могла жить любовью и умереть от нее.
Анжелика Сигизмундовна с ужасом поняла это и бессильно опустила руки.
Водворилось глубокое молчание. Анжель задумалась.
– Слушай, – вдруг сказала она отрывистым тоном, – я не хочу, чтобы ты была его любовницей! Я скорее убью тебя собственными руками, чем допущу вести эту жизнь и быть публично опозоренной!
– Я сама не хочу быть его любовницей, – твердо произнесла Ирена. – Я многое узнала и поняла. Только, – прибавила она, складывая руки, – оставь меня в Петербурге… Я его не увижу… Но я буду знать, что он здесь… И никогда не говори мне, чтобы я вышла замуж за другого.
– Иначе ты умрешь?
Ирена не отвечала.
– Если это так, то я говорю тебе, что ты будешь жить!
Она прошлась по комнате и снова подошла к дочери.
Она совершенно изменилась в лице.
Бледная, как полотно, со сверкающим взглядом, она сказала:
– Поклянись мне, что ты не будешь больше ему принадлежать!
– Клянусь тебе.
– А я клянусь тебе, Ирена, своею любовью к тебе, что ты будешь его женой!
Неудачный день и недобрый час избрал граф Лев Николаевич Ратицын для обещанного им своей жене и свояченице представительства перед князем Сергеем Сергеевичем Облонским за наших влюбленных.
Он явился на другое утро после описанного нами вечера у Доротеи Вахер, и князь, несмотря на то, что сохранил накануне все свое невозмутимое хладнокровие и казался спокойным, проснувшись, был далеко не в розовом настроении духа.
Он был далеко не спокоен.
Конечно, с точки зрения известного успеха, ему нечего было жаловаться, так как ему удалось показать всем своим молодым и старым соперникам одну из тех, бесспорно, красивых женщин, которые очаровывают всех и возбуждают всеобщую зависть. К тому же, эта красавица была молода, почти ребенок, никому еще не известна и никто не мог похвастать, что обладал ею до него.
Но внезапное и неожиданное вмешательство Анжелики Сигизмундовны раздражило и возмутило его.
Он был слишком тонким наблюдателем, чтобы не заметить угрожающего выражения ее лица; он понял, что она не шутила, как многие матери из ее среды.
Не злоба кокотки пугала и беспокоила его. Князь считал себя слишком неприступным за своим двойным щитом аристократа и миллионера, чтобы какая бы то ни было направленная против него злоба могла омрачить ясность его жизненного горизонта.
Но эта мать могла помешать его любви к Ирене, могла его разлучить с нею и, таким образом, заставить его играть глупую роль.
Сделать ее своей любовницей для того, чтобы она была отнята у него своей матерью, было почти смешным, и мысль, что он может быть побежденным кокоткой, отклонившей, как всем теперь известно, когда-то его искания, оскорбляла его самолюбие.
Мы обязаны сказать, чтобы быть правдивыми, что князь больше был увлечен Иреной, чем ожидал, и в чем, может быть, он не сознавался даже самому себе. Его «каприз» к этому очаровательному созданию еще не прошел. Несмотря на свой житейский опыт и притупившийся в наслаждениях вкус, он нашел в ней что-то новое, познакомившее его с незнакомой ему еще любовью.
В сущности, ему, как почти всем подобным ему Дон-Жуанам, не приходилось торжествовать на неизведанной почве, и сам князь, смеясь, поддерживал эту парадоксальную истину, что нельзя быть первым любовником, что не бывает первых любовников.
Ни одна женщина не могла дать ему это ощущение свежести, нетронутой души и сердца, которая очаровала его притуплённый, но тонкий вкус.
Ирена была цветком, только что распустившимся, с чудным благоуханием и, кроме того, умна, образованна, хорошо воспитана, как девушка его круга.
Наконец, она казалась ему искренней и глубоко любящей.
«О, святое целомудрие, – воскликнул бы он, если бы не боялся показаться смешным самому себе, – оно незаменимо!»
Если он не говорил себе этого, он это чувствовал.
Кроме того, большое счастье знать, что тебя любят первого и одного, тогда не нужно бороться с воспоминаниями и сравнениями, о которых умалчивает большинство женщин, играющих в любовь, по удачному выражению итальянцев. В последнем случае, при самом нежном и интимном, свидании никогда не бывают наедине со своей любовницей и часто даже находятся в очень многочисленном обществе.
Ирена любила его, любила за него самого, а не за титул и деньги или же за репутацию «покорителя сердец», не из тщеславия или желания отбить его у той или другой соперницы; она любила его потому, что находила его прекрасным, наконец, потому, что любила его.
Это было с ее стороны глупо, но вместе с тем и упоительно.
Он хотел теперь убедиться, действительно ли она его так любила, или же счастьем последних месяцев он обязан этому проклятому гипнотизму. Вырванная из-под его влияния, она изменится.
Если верно первое, то она устоит против матери, возмутится и вернется к нему, во втором случае она, быть может, потеряна для него навсегда!
С этой томительной для него дилеммой Сергей Сергеевич заснул после вечера у «волоокой» Доры, и с ней же проснулся он, против обыкновения, довольно рано на другой день.
Она жгла ему мозг и до боли щемила сердце. Немудрено, что он был мрачен.
Не успел он выпить утреннего кофе, как в передней раздался звонок швейцара и через минуту вошедший лакей доложил:
– Его сиятельство граф Лев Николаевич!
Князь поморщился.
Он, как мы знаем, вообще недолюбливал своего зятя, а настоящий ранний, несвоевременный визит почти взбесил его.
– Что такое могло случиться, что он лезет в такую рань, – досадливо проворчал он, кинув лакею:
– Проси!
Граф вошел, стараясь изобразить на своем надменном лице возможную приветливость.
Сергей Сергеевич бросил на него далеко не любезный взгляд, и непредставительная фигура его зятя как-то особенно резко, в виду мрачного настроения князя, бросилась ему в глаза.
На его губах появилась даже презрительная улыбка, не замеченная, впрочем, Львом Николаевичем.
– Что случилось? Я только что встал… – небрежно уронил Облонский, подавая зятю свою выхоленную, белую, окаймленную обшлагом ночной батистовой сорочки руку.
Он не приподнялся с кресла, на котором сидел одетый в темно-синий шелковый халат, с бархатным отворотом такого же цвета, но более темным.
– Ничего, дорогой князь, все везде обстоит совершенно благополучно и спокойно, исключая разве сердца моей прелестной belle-soeur.
– Жюли? – произнес Сергей Сергеевич и бросил на зятя вопросительный взгляд.
Тот только загадочно и лукаво улыбнулся.
– Ей сделали предложение?
– О нет! Это только еще вопрос будущего.
Граф уселся на диван.
«Что за вздор он мелет?» – пронеслось в голове Облонского, и, обращаясь к зятю, он произнес:
– Я вас не понимаю!
– Роман, целый роман, князь! – заговорил Ратицын.
– Роман… у моей дочери с человеком, который… не делает ей предложения… – перебил его тесть, с расстановкой отчеканивая каждое слово. – Вы ошибаетесь, граф!
Он смерил его взглядом с головы до ног.
– За предложением дело не станет, лишь бы вы разрешили его сделать.
– Кто же это такой, кому я должен давать разрешение обратиться к ней или ко мне за рукой моей дочери? Я и она можем отказать по тем или другим причинам, но давать разрешение… повторяю, я вас не понимаю…
– Она-то не откажет! – воскликнул граф.
– Значит, она знает его намерения и любит его? – все еще с недоумением, продолжая смотреть на зятя, произнес Облонский.
– Давно и сильно!
– Давно и сильно! – повторил князь. – Кто же это, когда она и выезжает всего без году неделю…
– Это человек прекрасный, честный, вполне достойный любви и уважения, лично известный нашей семье, оказавший мне лично незабываемую услугу!
– Бобров? – воскликнул Сергей Сергеевич.
– Да!
Вся кровь бросилась в лицо князя.
– И вы, граф, являетесь ко мне сватом Боброва!
Он пренебрежительно подчеркнул фамилию.
– Сватом! Ce n'est pas èa…[16] – вспыхнул, в свою очередь, Ратицын. – Я, князь, как член вашей семьи, по поручению моей жены – вашей дочери – пришел переговорить с вами о судьбе ее сестры, княжны Юлии.
– Переговорить о том, – снова резко оборвал его Сергей Сергеевич, – не соглашусь ли я выдать ее замуж за господина Боброва – спасителя вашей жизни!
При последних словах в голосе князя прозвучала нескрываемая ирония.
Граф, впрочем, не понял этого и только кивнул головой в знак согласия.
– Вы сами всегда относились к Виктору Аркадьевичу с должным ему уважением, – добавил он.
– Я ничего не говорю против него, – начал более мягко князь, – как против честного человека, труженика науки, хорошего гражданина, напротив, я желал бы, чтобы мой сын, если бы он у меня был, имел те нравственные качества, которыми обладает г-н Бобров.
– Я вам сказал то же самое!
– Но все эти его внутренние достоинства недостаточны для того, чтобы стать мужем княжны Облонской.
– Но если она его безумно любит, если это серьезно, если разлука с ним может стоить ей жизни! – патетически возразил Лев Николаевич, повторяя в этом случае слова своей жены.
– Я предпочитаю видеть мою дочь в гробу, нежели женой сына дьячка! – ледяным тоном отвечал Сергей Сергеевич.
Этот категорический ответ до того поразил неумелого представителя интересов влюбленных, что все добрые советы, которые он намеревался подать своему тестю, когда в тиши кабинета обдумывал взятую на себя миссию, вылетели из его головы.
Надо сказать правду, что граф с первых же слов разговора с князем, звиду его тона, отбросил мысль подавать ему эти советы.
В присутствии тестя вся напускная храбрость оставляла его.
Он сидел теперь с князем, недоумевающе и растерянно глядя на него.
– Вас, – заговорил опять Облонский, – мне остается только поблагодарить за то, что вы охранили доверенную вам девушку от, быть может, если верить вашим словам, рокового для неё увлечения, быть может, даже из дружбы и благодарности к г-ну Боброву покровительствовали этой любви – это тем более вероятно, что вы же и явились ходатаем влюбленных.
Все это было сказано металлическим, ровным тоном.
– Но я ничего не знал, я узнал только на днях… мне передала жена…
– Я поблагодарю ее особо… но вы, вы тотчас же не закрыли дверей вашего дома этому господину?
– Нет, я думал…
Князь не дал говорить ему.
– Что вы думали? Если то, что такие люди, как этот молодой человек, достойнее руки княжны Облонской, чем иные графы, то я с вами не буду спорить. Если вы полагали, что за спасение вашей жизни я пожертвую моей дочерью, то вы ошиблись…
– Князь, это уже слишком! – вскочил Ратицын.
В это время раздался звонок швейцара, и явившийся с докладом о посетителе лакей объявил:
– Виктор Аркадьевич Бобров!