bannerbannerbanner
Дочь Великого Петра

Николай Гейнце
Дочь Великого Петра

Полная версия

XX. Отец и сын

– Права, несомненно, права, – продолжала княгиня Васса Семеновна. – Это говорю я, потому что знаю, что значит иметь единственного ребенка. То, что вы взяли у нее мальчика, было в порядке вещей: подобная мать не пригодна для воспитания, но то, что теперь, через двена-дцать лет, вы запрещаете ей видеться с сыном, – жестокость, внушить которую может только ненависть. Как бы ни была велика ее вина – наказание слишком сурово.

Иван Осипович мрачно смотрел в пол, видимо чувствуя справедливость этих слов. Наконец он медленно произнес:

– Никогда не подумал бы я, что именно вы возьмете сторону Станиславы. Ради нее я когда-то жестоко оскорбил вас, разорвал союз.

– Который вовсе еще не был заключен, – поспешно прервала его княгиня. – Это был план наших родителей, и ничего больше.

– Но мы знали о нем с детских лет, и он нравился нам. Не старайтесь оправдать меня, княгиня, я слишком хорошо знаю, какой вред нанес тогда нам и… себе.

Княгиня Васса Семеновна устремила на него свои ясные карие глаза, которые покрылись влажным блеском.

– Будь по-вашему, Иван Осипович; теперь, когда мы оба давно уже покончили с юностью, я, конечно, могу признаться. Тогда я любила вас, и, вероятно, вы сделали бы из меня не совсем то, чем я теперь стала; я всегда была своевольной девушкой и нелегко поддавалась чьему-нибудь влиянию, но вам я покорилась бы, может быть, вам одному в целом свете. Когда через пять лет после вашей свадьбы я пошла к алтарю с князем Полторацким, судьба решила иначе. Она сделала меня главой семьи, обстоятельства, роковые обстоятельства узаконили это главенство – мой муж вскоре умер. Однако прочь все эти старые, давно прошедшие дела! Я не поставила их вам в вину, вы знаете это: мы, несмотря ни на что, остались друзьями, и если теперь вам нужно мое содействие или совет – я готова.

Она протянула ему руку. Он взял и почтительно поцеловал ее.

– Я знаю это, княгиня, но в таком деле я один могу решать и действовать. Прошу вас, позовите Осипа ко мне. Я поговорю с ним.

Княгиня встала и вышла из комнаты, бормоча на ходу:

– Если только не поздно! Тогда она сумела сделать отца глухим и слепым – теперь, наверное, она овладела уже сыном…

Минут через десять вошел Ося. Он затворил за собой дверь и остановился у порога. Иван Осипович обернулся.

– Подойди ближе, Осип, мне надо переговорить с тобой.

Мальчик послушался и медленно приблизился к отцу. Он знал уже, что Тане и Люде пришлось покаяться и что его встречи с матерью стали известны, но робость, с которой он обыкновенно приближался к отцу, уступила сегодня место нескрываемому упорству. Это не ускользнуло от Ивана Осиповича. Он окинул долгим, мрачным взглядом красивую юношескую фигуру сына.

– Мой внезапный приезд, кажется, не удивляет тебя! – начал он. – Ты, может быть, даже знаешь, что привело меня сюда.

– Да, отец, я догадываюсь.

– Хорошо, в таком случае мы обойдемся без предисловия. Ты узнал, что твоя мать жива, она являлась к тебе, и ты встречаешься с ней – я все это знаю. Когда ты увидел ее в первый раз?

– Полторы недели тому назад…

– И с тех пор говорил с ней ежедневно?..

– Да, у лесного пруда…

Вопросы и ответы с обеих сторон были одинаково сдержанны и коротки. Сын привык к этой строго военной манере даже в разговорах с отцом, потому что тот не терпел лишних слов, ни колебанья, ни уклоненья в ответах. И сегодня Иван Осипович держался того же тона: он должен был скрыть от неопытного глаза сына свое мучительное волнение. Сын, в самом деле, видел только серьезное, неподвижно-спокойное лицо, слышал в голосе только холодную строгость.

Лысенко продолжал:

– Я не упрекаю тебя, потому что ничего не запрещал тебе в этом отношении; вопрос об этом пункте никогда даже не поднимался между нами. Но если дело зашло так далеко, я должен нарушить молчание. Ты считал свою мать умершей, и я допустил эту ложь, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою жизнь: по крайней мере, твоя молодость должна была быть свободна от них. Это оказалось невозможным, а потому ты должен узнать теперь правду.

Иван Осипович на минуту остановился. Человеку с таким щекотливым чувством чести легче было бы перенести пытку, чем рассказывать собственному сыну о таком деле, но выбора не было – он должен был говорить.

– Еще молодым офицером я страстно полюбил твою мать и женился на ней против воли своих родителей, которые не ждали никакого добра от брака с женщиной другой религии. Они оказались правы: брак был в высшей степени несчастным и кончился разводом по моему требованию. Я на это имел неоспоримое право, закон отдал сына мне. Более я не могу тебе сказать, потому что не хочу обвинять мать перед сыном. Удовольствуйся этим.

Хотя объяснение это было коротко и звучало жестко, но произвело на молодого Лысенко странное впечатление: отец не хотел обвинять перед ним мать, перед ним, который ежедневно выслушивал от нее самые горькие жалобы и обвинения против отца. Станислава Феликсовна, само собой разумеется, свалила всю вину в разводе на мужа и его неслыханное тиранство. В своем сыне она нашла даже чересчур жадного слушателя, так как его необузданная натура с трудом переносила строгость отца. И все-таки немногие серьезные слова последнего подействовали сильнее, чем все страстные излияния матери. Мальчик инстинктивно почувствовал, на чьей стороне правда.

– А теперь к делу, – продолжал Иван Осипович. – Что было содержанием ваших ежедневных бесед?

Осип, вероятно, не ожидал подобного вопроса. Густой румянец залил его лицо. Он молчал и глядел в пол.

– А, вот как, ты не смеешь повторять их мне! Но я все-таки хочу знать, отвечай, я приказываю!

Но мальчик все молчал и только еще крепче сжал губы. Глаза его с выражением мрачного упорства встретились со взглядом отца, который встал с кресла и подошел к нему совсем близко.

– Ты не хочешь говорить? Может быть, ты получил приказание молчать? Все равно, твое молчание говорит мне больше, чем слова; я вижу, какое отчуждение ко мне уже успели тебе внушить, ты будешь совсем потерян для меня, если я предоставлю тебя этому влиянию еще хоть ненадолго. Встречи с матерью больше не повторятся, я запрещаю их тебе; ты сегодня же уедешь со мной домой и останешься под моим надзором. Кажется ли тебе это жестоким или нет – так должно быть, и ты будешь повиноваться.

Но Иван Осипович заблуждался, полагая, что сын, как всегда, покорится простому приказанию. В последние дни мальчик побывал в такой школе, где ему самым систематическим образом внушалось сопротивление отцу.

– Отец, этого ты не можешь и не должен мне приказывать! – горячо возразил он. – Она мне мать, которую я наконец нашел и которая одна в целом свете любит меня. Я не позволю отнять ее у меня так, как ее отняли у меня раньше. Я не позволю принудить себя ненавидеть ее только потому, что ты ее ненавидишь! Грози, наказывай, делай что хочешь, но на этот раз я не буду повиноваться, я не хочу повиноваться.

Весь необузданный, страстный темперамент юноши вылился в этих словах. Неприятный огонь снова пылал в его глазах, руки были сжаты в кулаки. Он дрожал всем телом под влиянием дикого порыва возмущения. Очевидно, он решился начать борьбу с отцом, которого прежде так боялся. Но взрыва гнева отца, которого ожидал сын, не последовало. Иван Осипович смотрел на него серьезно и молчал с выражением немого упрека по взгляде.

– Одна в целом свете любит тебя! – медленно повторил он. – Ты, верно, забыл, что у тебя есть еще отец?

– Который не любит меня! – крикнул мальчик тоном, переполненным горечью. – Только теперь, когда я нашел свою мать, я знаю, что такое любовь.

– Осип!

Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься, замерла на его устах.

– Потому, что ты никогда не видел от меня нежностей, потому, что я воспитывал тебя серьезно и строго, ты сомневаешься в моей любви, – продолжал отец тем же тоном. – А знаешь ты, чего стоила мне эта строгость с единственным любимым ребенком?

– Отец!

Это восклицание звучало еще робко и нерешительно. Но это была уже не прежняя робость, не страх. В голосе его слышалось что-то вроде зарождающейся симпатии и радостного недоверчивого изумления. Глаза сына, прикованные, не отрывались от глаз отца, который положил руку на его плечо и тихонько притягивал его к себе.

– Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар – от него мне никогда не оправиться. Если я еще живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе все мое честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой – вот все, чего я еще требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда и в дурном и в хорошем. Но есть и другие, опасные качества в твоей натуре, составляющие твое несчастье, а не вину; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан был быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но нелегко мне это было.

Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца, как будто читал на них его слова. Наконец, он произнес шепотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:

– Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…

Он остановился и снова взглянул на отца, который обвил его плечо рукою и еще крепче прижал к себе. Их взгляды глубоко проникали в душу друг другу, и голос до сих пор такого сдержанного человека, как Лысенко, прерывался, когда он тихо произнес:

– Ты мое единственное дитя, Осип! Единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явилось разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и все вынес; но если бы мне пришлось потерять тебя – я не перенес бы этого.

 

Сын, рыдая, бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятии все остальное было ими забыто. Оба забыли, что между ними грозно стояла тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба совершенно не заметили, что дверь комнаты тихонько приотворилась и точно так же опять закрылась. Осип все еще обнимал отца. Вся его робость и сдержанность сразу исчезли и уступили место бурной нежности. Он был увлекательно-мил, и может быть, отец не без основания опасался, чтобы эти ласки не лишили его твердости. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к груди.

Наконец сын тихо произнес:

– А… моя мать?

По лицу отца, казалось, пробежала тень, но он не выпустил сына из объятий.

– Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь будешь оставаться вдали от нее, – отвечал он на этот раз без всякой жесткости в голосе, но совершенно твердо. – Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.

– Отец, подумай…

– Я не могу, Осип, это невозможно!

– Неужели ты до такой степени ненавидишь ее? – с укором спросил юноша. – Ты пожелал развод, а не она, – я узнал это от самой матери.

Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Горькие слова у него были на языке. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на темные вопросительные глаза сына, и слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.

– Оставь этот вопрос, – мрачно ответил он. – Я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймешь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжелой необходимости сделать выбор – ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому не рассуждая, как воле судьбы…

Юноша опустил голову. Он почувствовал, что в настоящую минуту он ничего более не добьется. Он, конечно, знал раньше, что встречи с матерью прекратятся с возвращением его в корпус. Отец дозволил переписку, это была милость, на которую он не смел даже надеяться.

XXI. Честное слово

– Я скажу это матери, – ответил Осип Лысенко убитым тоном. – Теперь, когда ты все знаешь, я, конечно, могу открыто идти к ней.

Иван Осипович остолбенел. Он совершенно не подумал о возможности такого вывода.

– Когда же ты хочешь видеться с нею?

– Сегодня же у пруда. Она, наверное, уже там.

Иван Осипович боролся сам с собою. Что-то в глубине души предостерегало его, убеждало не допускать этого свиданья, и в то же время он сознавал, что было бы жестоко запретить его.

– Вернешься ты через два часа? – спросил он после довольно продолжительной паузы.

– Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.

– Так иди, – сказал он с глубоким вздохом.

Очевидно, ему было очень трудно уступить чувству справедливости и дать согласие на свидание.

– Как только ты вернешься, мы поедем домой: ведь и без того твои каникулы приходят к концу.

Мальчик, уже собиравшийся идти, вдруг остановился. Слова отца снова напомнили ему то, о чем он было совсем забыл в последние полчаса, – гнет ненавистной службы, опять ожидавшей его. До сих пор он не смел открыто высказывать свое отвращение к ней, но этот час безвозвратно унес с собою всю его робость перед отцом, а с нею сорвалась и печать молчания с его уст. Следуя вдохновению минуты, он воскликнул и снова обвил руками шею отца.

– У меня к тебе просьба, – прошептал он, – большая, большая просьба, которую ты непременно должен исполнить; я знаю, ты согласишься, в доказательство того, что ты действительно любишь меня.

Между бровями Ивана Осиповича появилась складка. Он спросил с легким упреком:

– А, ты требуешь еще доказательств? Ну, посмотрим.

Сын еще крепче прижался к отцу. Его голос зазвучал той неотразимо-нежной лаской, благодаря которой отказать ему в просьбе было почти невозможно, а темные глаза выражали горячую мольбу.

– Позволь мне не быть военным, отец! Я не люблю дела, которому ты меня посвятил, и никогда не полюблю его. Если до сих пор я покорялся твоей воле, то лишь с отвращением, с затаенным гневом; я чувствовал себя безгранично несчастным, только не смел признаться тебе в этом.

Складка на лбу отца углубилась. Он медленно выпустил сына из объятий.

– Другими словами, ты не хочешь повиноваться! – произнес он жестким тоном. – А тебе это нужнее, чем кому бы то ни было.

– Но я не могу выносить принуждений, – страстно возразил мальчик, – а военная служба не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда не имей собственной воли, изо дня в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме, которая убивает малейшее самостоятельное движение. Я не могу больше переносить этого! Все мое существо рвется к свободе, к свету и жизни. Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на привязи: я задыхаюсь, я умираю.

Он не мог бы хуже защищать свое дело перед человеком, который был и душой и телом солдат. В последних неосторожных словах еще слышалась бурная, горячая просьба, рука Осипа еще обвивала шею отца, но тот вдруг выпрямился и оттолкнул его от себя.

– Я полагал, что военная служба вовсе не каторга, что быть военным – это честь! – резко ответил он. – Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом родному сыну. Свобода, свет, жизнь! Уж не думаешь ли ты, что в шестнадцать лет имеешь право очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться всеми ее благами? Для тебя эта именно свобода была бы только распущенностью, твоей погибелью.

– А если бы так! – воскликнул юноша совершенно вне себя. – Лучше погибать на свободе, чем продолжать жизнь в такой неволе! Для меня служба – цепи, рабство…

– Молчать! Ни слова больше! – крикнул Иван Осипович так грозно, что мальчик замолчал, несмотря на свое странное возбуждение. – У тебя нет более выбора, потому что ты уже на службе и принял присягу; горе тебе, если ты забудешь это! Сначала ты должен получить офицерский чин и в качестве офицера исполнить свой долг, как и все твои товарищи, когда же ты достигнешь совершенных лет, я уже не буду иметь власти над тобой – выходи, если хочешь, в отставку, но для меня известие о том, что мой единственный сын уклонился от военной службы, будет смертельным ударом.

– Отец, неужели ты принимаешь меня за труса? – воскликнул юноша. – Если бы во время войны, в сражении…

– Тогда ты был бы безумно смел и слепо бросился бы в опасность; ты действовал бы на свой страх, который знать не хочет дисциплины, и своеволием погубил бы себя и всех своих подчиненных. Знаю я это дикое, безмерное стремление к свободе и жизни, которое знать не хочет никаких границ и ни во что не ставит долг, знаю я, от кого наследовал ты его и к чему оно ведет. А потому я буду держать тебя «на привязи», все равно, ненавидишь ли ты ее или нет. Ты должен научиться покоряться, пока еще не ушло время, и ты научишься – даю тебе слово!

Его голос звучал непреклонно и сурово. Ни малейшего следа нежности и мягкости не осталось в его лице, и сын хорошо знал своего отца, чтобы еще раз попробовать просить или настаивать. Он ничего не ответил, но в глазах его вспыхнула демоническая искра, отнимавшая у них всю красоту, а на крепко сжатых губах появилось лукавое, злое выражение. Он молча повернулся и направился к двери. Иван Осипович следил за ним глазами. В душе его вдруг шевельнулось снова как бы предчувствие какого-то несчастья. Он окликнул сына:

– Осип, ведь ты вернешься через два часа, ты даешь честное слово?

– Да, отец!

Ответ был произнесен сердито, но твердо.

– Хорошо, я смотрю на тебя как на взрослого и согласен отпустить тебя на честное слово. Будь же точен.

Через несколько минут после ухода молодого Лысенко в комнату вошел Сергей Семенович Зиновьев.

– Ты один? – удивленно спросил он. – Я не хотел мешать тебе, но только что увидел, как Осип быстро пробежал через сад. Куда это он отправился так поздно?

– К матери, проститься с нею.

Зиновьев остолбенел от удивления при таком известии.

– С твоего согласия? – быстро спросил он.

– Конечно, я позволил ему.

– Какая неосторожность! Ты только что по опыту узнал, как Станислава умеет поставить на своем, а теперь опять оставляешь сына на ее произвол.

– На какие-нибудь полтора часа. Я не мог отказать ему в этом прощальном свидании. И чего ты боишься? Уж не насилия ли с ее стороны? Осип не ребенок, которого можно отнести на руках в экипаж и увезти, несмотря на его сопротивление.

– А если он не будет сопротивляться?

– Он дал мне слово возвратиться через два часа… – выразительно сказал Иван Осипович.

Зиновьев пожал плечами.

– Слово шестнадцатилетнего мальчика…

– Который воспитан для военной службы и потому знает, что такое честное слово. Это совсем не беспокоит меня, мои опасения клонятся совсем в другую сторону.

– Сестра сказала мне, что вы наконец поладили… – заметил Сергей Семенович, бросая взгляд на сильно омраченное лицо друга.

– На несколько минут, а потом мне опять пришлось быть строгим, суровым отцом. Именно этот час показал мне, какая трудная задача покорить и воспитать такую необузданную натуру; но что бы там ни было, а я пересилю его.

Сергей Семенович подошел к окну и стал смотреть в сад.

– Уже смеркается, – заметил он, – а до лесного пруда, по крайней мере, полчаса быстрой ходьбы. Если это свидание неизбежно, то ты должен был допустить его только в своем присутствии.

– Чтобы еще раз встретиться с Станиславой. Это невозможно. Этого я не хотел и не мог требовать.

– А если это прощанье кончится иначе, нежели ты предполагаешь! Если Осип не вернется?

– В таком случае он был бы негодяем, изменником своему слову, дезертиром, так как он уже состоит на службе. Не оскорбляй меня подобными предположениями, Сергей! Ведь ты говоришь о моем сыне.

– Осип также сын Станиславы. Впрочем, не будем спорить, тебя ждут в столовой. Ты хочешь уехать сегодня же?

– Да, через два часа, – твердо и спокойно отвечал Иван Осипович. – К этому времени Осип вернется, я за это ручаюсь.

Сергей Семенович печально улыбнулся, но не сказал ничего. Оба друга отправились в столовую.

На полях и в лесу уже ложились серые тени летних сумерек. Вдоль берега лесного пруда беспокойно двигалась взад и вперед женская фигура, закутанная в теплый плащ.

Станислава Феликсовна не обращала внимания на спускавшуюся сильную росу, все существо ее было полно лихорадочного ожидания. Она напрасно прислушивалась, не раздаются ли шаги. Кругом было все тихо.

С того дня, когда девочки застали их в роще вдвоем и они были принуждены посвятить их в тайну, Станислава Феликсовна назначала свиданья по вечерам, когда около пруда и в роще было совершенно пустынно. Но они все-таки расставались до наступления сумерек, для того чтобы позднее возвращение Осипа не возбудило в ком-нибудь подозрения. До сих пор Осип всегда был аккуратен, а сегодня мать ждала уже напрасно целый час. Задержал ли его случай или же их тайна была открыта?

С тех пор как о ней знали не они вдвоем, надо было постоянно ожидать катастрофы. Вокруг в роще царствовала могильная тишина, нарушаемая шорохом шагов ходившей тревожно по траве женщины. Под деревьями уже стали ложиться тени, а над прудом, где было еще светло, колебались облака тумана. По ту сторону пруда лежал луг, скрывавший своей обманчивой зеленью топкое болото. Там туман клубился еще гуще, серовато-белая масса его поднималась с земли и, волнуясь, расстилалась дальше. Оттуда несло сыростью.

Наконец послышался слабый звук шагов, сначала совсем вдали, но они приближались к пруду со страшной быстротой. Скоро показалась стройная фигура юноши.

Станислава бросилась ему навстречу. Через минуту сын был в ее объятиях.

– Что случилось? – спросила она, по обыкновению осыпая его бурными ласками. – Отчего ты так поздно? Я уже потеряла надежду видеться с тобою сегодня! Что задержало тебя?

– Я не мог прийти раньше, – с трудом отвечал Осип, задыхаясь от быстрой ходьбы, – я прямо от отца.

Станислава Феликсовна вздрогнула.

– От отца? Так он знает?

– Все!

– Он в Зиновьеве?.. С каких пор? Кто известил его?

Мальчик наскоро рассказал, что случилось. Не успел он кончить, как горький смех матери прервал его.

– Понятно, все они в заговоре, когда дело идет о том, чтобы отнять у меня мое дитя! А отец? Он, конечно, опять сердился, грозил и заставил тебя тяжелой ценой купить страшное преступление – свидание с матерью.

 

Юноша покачал головой.

Воспоминание о той минуте, когда отец привлек его к себе на грудь, было еще светло в его памяти, несмотря на горечь заключительной сцены.

– Нет, – тихо сказал он. – Но он запретил мне видеться с тобою и неумолимо требует нашей разлуки.

– Тем не менее ты здесь! О, я знала это.

В тоне этого восклицания слышалось почти ликование.

– Не радуйся слишком рано, мама, – с горечью произнес мальчик. – Я пришел только проститься с тобою.

– Осип!

– Отец знает об этом, он позволил мне пойти проститься, а потом…

– А потом он снова возьмет тебя к себе, и ты будешь снова потерян для меня? Не так ли?

Мальчик не отвечал.

Он обеими руками охватил мать, и дикое, страшное рыдание вырвалось из его груди, рыдание, в котором было столько же гнева и горечи, сколько страдания.

– Ты плачешь? – произнесла Станислава Феликсовна, крепко прижимая к себе сына. – Я давно все предвидела; даже если дети нас не видели бы, все равно в день отъезда из Зиновьева к отцу ты был бы поставлен в необходимость или расстаться со мной, или решиться.

– Но что решиться?.. Что ты хочешь сказать? – с изумлением спросил сын.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru