Граф Ангулемский искусно разоблачил и, предав суду, наказал лицемерного и подлого священника; этот пастырь, под прикрытием святости, соблазнил собственную сестру, которая от него забеременела.
Графу Карлу Ангулемскому, отцу короля Франциска, человеку благочестивому и богобоязненному, находившемуся в то время в Коньяке, рассказали, что в одной из близлежащих деревень под названием Шерв[124] живет некая девушка весьма строгой жизни, которая, однако, как это ни странно, забеременела. Она этого не скрывала и уверяла всех, что никогда не знала мужчины и понять не могла, как все произошло, и что сотворить это мог только святой дух. Люди легко этому верили и почитали ее за вторую деву Марию, – каждый ведь знал, что с детских лет девушка эта была очень скромна и чуждалась всего мирского. Мало того, что она соблюдала посты, предписанные церковью, она сверх этого постилась еще несколько раз в неделю по собственному желанию и не пропускала ни одной мессы. Поэтому все глубоко ее чтили и каждый взирал на нее с благоговением, как на некое чудо, и бывал счастлив тем, что мог хотя бы коснуться полы ее платья. Приходским священником был ее брат, человек уже в летах и весьма суровой жизни; прихожане его уважали и почитали за святого. К сестре своей он был так строг, что стал после этого случая держать ее взаперти, – чем, однако, народ был недоволен. И вокруг поднялся такой шум, что, как я уже говорил, об этом прослышал и сам граф. Заподозрив, что тут кроется какой-то обман, и желая его рассеять, он послал туда своего капеллана и судейского чиновника – людей, которым он вполне доверял, – дабы узнать истинное положение дела. Те явились в означенную деревню и стали очень осторожно вести там дознание, обратившись прежде всего к священнику, который всем этим был так недоволен, что попросил их присутствовать при расследовании, которое он намеревался произвести на следующий же день.
На другой день утром священник стал служить мессу, на которой присутствовала и его сестра. Беременность ее была уже заметна, но она все же простояла на коленях всю службу. А перед концом мессы священник вознес святые дары и в присутствии всех сказал сестре:
– Скажи, несчастная, перед лицом того, кто страдал и умер за тебя, действительно ли ты девственница, как ты всегда меня уверяла?
Девушка, не задумываясь, ответила, что это так.
– Так как же ты могла забеременеть и в то же время остаться девственницей?
– Я не могу объяснить это ничем, кроме как благодатью святого духа, который поступил со мной так, как ему было угодно, – ответила она, – но я не могу преступить воли Господа, оставившего меня девственницей, и я никогда не собиралась выходить замуж.
Тогда брат ее сказал:
– Под страхом вечного проклятия ты сейчас, причащаясь телом Иисуса Христа, поклянешься, что все, что ты говоришь, – правда, чему будут свидетелями эти господа, присланные сюда монсеньором графом.
Тогда девушка, которой было уже около тридцати лет, поклялась следующими словами:
– Под страхом вечного проклятия я свидетельствую здесь перед Господом Богом, перед вами всеми и перед вами, брат мой, что ни один мужчина не приблизился ко мне больше, чем вы, брат мой!
И с этими словами она приняла святое причастие.
Капеллан графа и судейский чиновник в великом смущении удалились, ибо они думали, что, если девушка могла дать такую клятву, никакой лжи в ее словах быть не может. И они доложили обо всем графу и старались уверить его в том, чему поверили сами. Но граф был человеком умным, он заставил их в точности повторить слова клятвы и, как следует обо всем поразмыслив, сказал:
– В словах ее – правда, но в то же время и ложь, ибо она призналась, что ни один мужчина не приблизился к ней больше, чем брат. Так вот, я думаю, что брат ее и есть виновник всего и что всем этим притворством он хочет скрыть свой собственный грех. Мы ведь знаем, что Христос уже приходил к нам на землю и ждать второго Христа мы не должны. Поэтому возьмите этого священника и посадите его в тюрьму. Я убежден, что там он скажет всю правду.
Они сделали так, как он приказал, но вся округа возмутилась тем, что благочестивого человека подвергли такому позору. Однако, едва только священника привели в тюрьму, он признался в своем грехе и в том, что научил сестру говорить такие речи – и не только для того, чтобы оправдать ту жизнь, которую они вели, но чтобы хитро сплетенною ложью заставить людей еще больше чтить их обоих. Когда же его стали винить в том, что он богохульствовал, заставив ее поклясться телом Господним, он ответил, что никогда не дерзнул бы это сделать и что взял для этого хлеб неосвященный, на котором не было Божьего благословения. Обо всем этом доложили графу Ангулемскому, и тот передал его в руки правосудия. Спустя некоторое время, когда девушка разрешилась от бремени крепким мальчиком, брата и сестру сожгли на костре, и велико было удивление всего народа, который понял, какое страшное чудовище скрывалось под святыми одеждами проповедника и какой великий порок гнездился там, где они все видели только жизнь, исполненную благочестия и святости.
Итак, благородные дамы, наш добрый граф не дал себя обмануть никакими выдумками и не поверил в чудеса, ибо он хорошо знал, что у нас только один Спаситель, который словами «Consummatum est»[125] ясно показал, что никакого другого быть не должно.
– Велика же была дерзость этого священника, – сказала Уазиль, – если он пустился на подобное лицемерие и решил прикрыть такой страшный грех покровом благочестия и святости.
– Я слышал, – сказал Иркан, – что те, кто, делая вид, что выполняют приказы короля, творят жестокости и тиранят людей, бывают наказаны вдвойне за то, что свое неправосудие они прикрывают правосудием короля. Так же бывает и с лицемерами. Хоть им и удается какое-то время благоденствовать под покровом святости и служения Богу, рано или поздно настает час, когда Господь приоткрывает этот покров и они предстают во всей своей наготе. И тогда-то нагота и вся грязь их и мерзость становятся еще более отвратительными именно оттого, что они прикрывали их мнимым благочестием.
– Самое приятное, – сказала Номерфида, – это говорить откровенно, так, как подсказывает сердце!
– Этим люди тоже что-то выгадывают, – ответила Лонгарина, – и я думаю, что слова ваши соответствуют вашему положению.
– Должна сказать, – ответила Номерфида, – что я заметила, что сумасшедшие, если их только не убивают, живут дольше людей, находящихся в здравом уме, и нахожу этому только одну причину: они не скрывают своих страстей. Если они разгневаны – они вас ударят, если они чему-нибудь рады – они смеются, в то время как те, кто считает себя людьми разумными, так стараются скрыть все свои несовершенства, что сердца их всех бывают отравлены ядом.
– По-моему, вы правы, – сказал Жебюрон, – именно лицемерие, в отношении ли Бога, людей или природы, – причина всех наших зол.
– Как было бы хорошо, – сказала Парламанта, – если бы сердце наше было столь полно верой во Всевышнего, который и есть истинное добро и истинная радость, чтобы мы могли свободно открывать его каждому.
– Это случится только тогда, – возразил Иркан, – когда на костях наших не останется плоти.
– Дух Божий сильнее смерти, – сказала госпожа Уазиль, – и он может умертвить в нас плотские желания, оставив плоть нашу неповрежденной.
– Госпожа моя, – вскричал Сафредан, – вы говорите о том даре Господнем, который еще не обрели смертные.
– Он есть у всех, в ком есть вера, – ответила госпожа Уазиль, – область эта недоступна суждениям людей плотских. Спросите лучше Симонто, кому он передаст теперь слово.
– Я передаю его Номерфиде, – сказал Симонто, – в сердце ее столько радости, что рассказ, который мы услышим, не будет печальным.
– И в самом деле, – сказала Номерфида, – раз уж вам хочется посмеяться, я предоставлю вам этот случай – и, чтобы показать вам, сколько вреда могут принести невежество и страх, я расскажу вам, что приключилось с двумя францисканцами из Ниора, которые едва не умерли из-за того, что не поняли значения слов мясника.
Два монаха-францисканца стали подслушивать разговор, который вовсе их не касался, и, не расслышав как следует слов мясника, подвергли свою жизнь опасности.
Между Ниором и Фором[126] есть деревня под названием Грип, принадлежащая сеньору Форскому. Однажды случилось, что два монаха-францисканца, шедшие из Ниора, добрались до этой деревни, когда было уже совсем поздно, и заночевали там в доме одного мясника. А так как между комнатой, куда их поместили, и спальней хозяев была тоненькая перегородка из плохо сколоченных досок, им захотелось подслушать, о чем муж говорит с женою в постели, и оба они приставили ухо к щели у изголовья кровати мужа и стали слушать. А тот, ведя с женой разговор о домашних делах, произнес вдруг такие слова:
– Вот что, дорогая моя, встану-ка я завтра пораньше да займусь нашими монахами, один-то уж больно жирен, надо будет его зарезать. Мы его потом засолим и внакладе не останемся.
И хоть имел он в виду поросят, которых промеж себя они называли монахами, несчастные францисканцы, услыхав этот разговор, решили, что речь идет именно о них, и, дрожа от страха, стали дожидаться рассвета. Один из них действительно был очень жирный и толстый. Толстый решил довериться своему приятелю и сказал, что мясник потерял и страх Божий и христианскую веру и ему ничего не стоит зарезать его так же, как он режет быков или какую другую скотину. А так как монахам нельзя было выйти из своей каморки, не пройдя через спальню хозяев, они уже не сомневались в том, что их ждет смерть и им остается только вверить души свои Господу Богу. Однако молодой монах, который не до такой степени поддался страху, как его товарищ, сказал, что, коль скоро дверь закрыта, им надо попытаться выскочить в окно и что хуже им от этого не будет – все равно ведь их часы сочтены. Старший с ним согласился. Тогда молодой открыл окно и, видя, что оно не так уже высоко над землей, соскочил вниз и пустился бежать со всех ног, не дожидаясь своего товарища, который собирался последовать его примеру. Тот, однако, был тяжел и неповоротлив, он грохнулся на землю и сильно повредил себе ногу.
Увидев, что товарищ его покинул, а сам он не в состоянии бежать за ним, он стал беспомощно озираться и искать место, где можно было бы спрятаться. Но поблизости он увидел только свинарник и с трудом дотащился туда. Когда же он стал открывать дверь, чтобы спрятаться там, оттуда выскочили два больших поросенка. Несчастному оставалось только занять их место и закрыть за собою дверь. Так он и притаился там, надеясь, что, когда кто-нибудь будет проходить по дороге, он сумеет позвать на помощь. Настало утро, и мясник, наточив свои огромные ножи, попросил жену пойти с ним в свинарник и помочь ему резать жирного поросенка. И, придя в загон, где укрывался наш монах, он открыл дверцу и стал громко кричать:
– Выходи-ка скорее, дружок мой монах, выходи скорее, уж и колбас же я из тебя сегодня понаделаю!
Несчастный, у которого так болела нога, что он не мог подняться, выполз на четвереньках из свинарника и стал умолять мясника пощадить его. Но как ни напуган был наш святой отец, мясник и его жена перепугались не меньше: они решили, что прогневили святого Франциска тем, что прозвали поросят своих монахами, и, став на колени перед несчастным толстяком, начали вымаливать прощение у святого Франциска и у всего ордена за учиненное ими кощунство. И вышло так, что монах молил мясника пощадить его, а мясник и его жена молили его о том же, и целых четверть часа ни та, ни другая сторона не могли разобраться, что же, собственно, с ними со всеми приключилось. Наконец монах, убедившись, что мясник не хочет ему зла, рассказал, что заставило его полезть в свинарник, и тогда, забыв всякий страх, мясник и его жена принялись хохотать что есть мочи. Монаху же было совсем не до смеха, так сильно у него болела нога. Мясник отвел его к себе в дом и сделал ему перевязку. А товарищ его, который покинул несчастного в беде, бежал всю ночь, а наутро явился в дом к сеньору Форскому с жалобой на мясника; он сказал, что злодей, верно, давно уже зарезал его приятеля, ведь тот так и не догнал его и пропал без вести. Сеньор Форский тут же послал человека в деревню Грип, чтобы узнать, что за беда приключилась с монахом; когда же выяснилось, что оплакивать его не приходится, рассказал всю эту историю госпоже герцогине Ангулемской, матери короля Франциска Первого.
Вот, благородные дамы, как не надо подслушивать чужие разговоры и, не разобравши, в чем дело, подозревать, что против вас замыслили что-то недоброе.
– Я был уверен в том, что Номерфида не заставит нас плакать и что мы посмеемся, – сказал Симонто. – Мне кажется, теперь все со мною согласны.
– Это только доказывает, – заметила Уазиль, – что мы более склонны смеяться над глупостью, чем над вещами разумными.
– Все дело в том, – сказал Иркан, – что такие вот глупости нам по душе, они ближе нашей природе, которая сама по себе отнюдь не благоразумна. Каждый следует своей склонности: люди легкомысленные увлекаются глупостями, а степенные внимают голосу разума. Но я думаю, – добавил он, – что история эта потешит всех, и степенных и безрассудных.
– Есть и такие, – сказал Жебюрон, – в ком столько серьезности, что ничто не в силах заставить их рассмеяться: радость свою они таят про себя, а внешне всегда так невозмутимы, что, кажется, ничто не может их вывести из равновесия.
– Где это вы таких видели? – спросил Иркан.
– Это философы древности, – ответил Жебюрон, – они почти не чувствовали ни горя, ни радости, так они ценили способность побеждать самих себя и овладевать своими страстями.
– Я тоже считаю, что дурные страсти следует побеждать, – сказал Сафредан, – но что касается естественных человеческих чувств, которые никому не приносят вреда, то, по-моему, побеждать их совершенно незачем.
– Однако древние почитали такую победу за величайшую добродетель, – сказал Жебюрон.
– Но ведь нигде не сказано, что все они были мудры, – возразил Сафредан, – иногда в том, что они говорили, была только одна видимость добродетели и здравого смысла, а в действительности того и другого было совсем мало.
– И тем не менее, как видите, они осуждали все дурное, – продолжал Жебюрон, – и даже Диоген попирает ложе Платона, который, по его мнению, был слишком падок до знаний. Чтобы доказать, что он презирает и повергает под свои стопы самонадеянность и неуемную жадность Платона, он ведь говорит: «Я ни во что не ставлю и презираю гордыню Платона»[127].
– Но вы не договариваете до конца, – сказал Сафредан, – Платон возразил Диогену, что и Диоген сам находится под властью гордыни, хоть и другого рода.
– Ну, уж если говорить правду, – сказала Парламанта, – то мы действительно не в состоянии сами победить свои страсти, не пробудив в себе удивительной гордыни, а это порок, которого каждый должен больше всего страшиться: он ведь губит и сводит на нет все наши добродетели.
– Разве я вам не читала сегодня утром, – сказала Уазиль, – о том, как те, которые считали себя умнее всех остальных, разумом своим дойдя до признания Бога, Создателя всего сущего, приписывали эту заслугу себе самим, а не тому, кому она в действительности принадлежит? Полагая, что добились всего собственными усилиями, они стали не только невежественнее и безрассуднее всех прочих людей, но, больше того, уподобились грубым скотам! Ибо, впав в заблуждение духом и приписав себе то, что принадлежит одному только Богу, они заблуждения свои перенесли и на тело, забыв свой пол и извратив его суть, как то нам указует святой Павел в послании своем, обращенном к римлянам.
– Прочтя это послание, – сказала Парламента, – каждый из нас должен будет признать, что телесные проявления греховности нашей – не что иное, как плоды душевного неустройства, которое, чем больше оно прикрыто добродетелью и чудесами, тем более для нас опасно.
– Что до нас, мужчин, – сказал Иркан, – то мы ближе к спасению чем вы, женщины, ибо, не скрывая поступков наших, мы хорошо знаем их истоки. Вы же боитесь выставить дела свои напоказ и так стараетесь их приукрасить, что сами едва ли знаете истоки той гордыни, которая таится за столь привлекательным обличьем.
– Поверьте, – сказала Лонгарина, – что в тех случаях, когда словом своим Господь не указует нам, сколь ужасно неверие, которое, подобно проказе, забирается в наше сердце, он оказывает нам большую милость тем, что заставляет нас споткнуться и совершить проступок, о котором все узнают и который делает явным сокрытое в нас зло. И блаженны те, кого вера привела к такому смирению, что им не надо испытывать свою греховность подобными средствами.
– Но послушайте, – воскликнул Симонто, – до чего же мы, однако, договорились: мы начали с разговоров о великой глупости, а кончили тем, что пустились в философию и богословие; оставим же эту область тем. кто лучше нас умеет витать в облаках, и давайте спросим у Номерфиды, кому она предоставит слово.
– Я предоставляю его Иркану, – ответила Номерфида, – но прошу его не задевать женскую честь.
– Слова ваши как нельзя лучше к месту, – сказал Иркан, – ибо история, которую я приготовился рассказать, как раз такова, что удовлетворит все вкусы. Услыхав ее, вы убедитесь в том, что природа как женщин, так и мужчин сама по себе подвержена любому пороку, если ее не оберегает тот, которому мы бываем обязаны любою победой; и чтобы, слыша только то, что прославляет вашу честь, вы не возомнили о себе слишком много, я расскажу вам об одном истинном происшествии, которое подтвердит мою мысль.
Некая дама из Пампелуны, полагая, что любовь духовная не может оказаться опасной, попыталась снискать себе расположение одного монаха-францисканца. Но ее благоразумный супруг, не подав виду, что он что-нибудь знает, заставил ее возненавидеть того, кого она больше всего любила, и с тех пор она безраздельно посвятила жизнь свою мужу.
В городе Пампелуне жила одна дама. Она была хороша собой, а добродетелью своей, целомудрием и благочестием снискала к себе всеобщее уважение. Она любила своего мужа и была так ему послушна, что он ей во всем доверял. Эта дама посещала все мессы и проповеди и убеждала мужа и детей следовать ее примеру. Когда она достигла тридцати лет, то есть того возраста, когда обычно перестают говорить о красоте женщин и больше говорят об их скромности и благоразумии, она отправилась в первый день поста в церковь, чтобы помянуть усопших и услыхать там проповедь одного францисканца, которого весь народ почитал святым за его строгий нрав и за беспримерное воздержание, сделавшее его худым и бледным, но не мешавшее ему при этом оставаться красивейшим из мужчин. Дама благочестиво выслушала его проповедь, не спуская с него глаз и внимая всему, что он говорил. И сладость его речей проникла в самое ее сердце и так поразила ее ум, что она была совершенно им очарована. Едва только проповедь окончилась, она постаралась отыскать придел, где монах должен был служить мессу, и когда он возлагал ей на лоб пепел[128], она не могла оторвать глаз от его руки, которая была так тонка и так бела, что ей позавидовала бы любая женщина. И больше, чем на пепел, она смотрела на его руку. Будучи уверена в том, что ни такая вот духовная любовь, ни те наслаждения, которые она приносит, ничем не потревожат ее совести, она стала каждый день слушать мессу и приводила с собою в церковь мужа. Оба они так восторгались проповедником, что дома у себя только об этом и говорили. И пыл любви, которую она считала возвышенной, в действительности был столь плотским, что воспламенившееся сердце стало жечь несчастной все тело; и хоть она долго не замечала, как разгорается огонь, – вспыхнув, он мгновенно охватил ее всю, и страсть овладела ею. И, захваченная врасплох врагом своим Амуром, она дала себя победить, ибо противиться у нее не было сил. Но главная беда заключалась в том, что единственный из смертных, который способен был исцелить ее от этого недуга, ничего о нем не подозревал. И вот, откинув всякий страх, который мешал ей открыть свое безрассудство перед столь рассудительным человеком и выставить напоказ свой порк перед тем, чья жизнь была добродетельна и непорочна, она написала о чувстве, которое она питала к нему, очень осторожно и робко. Письма же свои она поручила маленькому пажу и послала его отнести их во францисканский монастырь, наказав ему не попадаться на глаза ее мужу. Направившись туда кратчайшей дорогой, паж прошел по улице, где как раз в это время в одной из лавок сидел его господин. Тот заметил его: ему захотелось узнать, куда он идет, но, завидев хозяина, паж тут же поспешил укрыться в соседнем доме. Господин его пошел туда и, поймав мальчишку, взял его за руку и спросил, куда это он отправился. А когда он увидел его испуганное лицо и услыхал в ответ какие-то бессвязные извинения, то пригрозил, что побьет его, если он не признается, куда он так спешит. Тогда бедный паж промолвил:
– Худо мне будет, ваша милость, – если я скажу вам, госпожа меня за это убьет.
Дворянин решил, что жена его захотела потихоньку от него что-то купить, и уверил пажа, что если он скажет правду, ему ничего не будет, если же соврет, то он на всю жизнь упрячет его в тюрьму. Тогда маленький паж, чтобы избежать беды и спасти себя, поведал господину своему обо всем и показал ему письма, которые жена его написала монаху. Того это и поразило и огорчило, ибо он всю жизнь был уверен, что жена неспособна его обмануть, – у него ни разу не было повода в чем-либо ее заподозрить. Но, будучи человеком рассудительным, он скрыл свой гнев – и, чтобы доподлинно узнать все помыслы жены, сам написал ей ответное письмо от имени проповедника, в котором писал, что благодарен ей за ее чувства и что сам он к ней питает любовь. Почерк свой он изменил, и паж, поклявшийся действовать со всей осторожностью, отнес это письмо своей госпоже, которая так обрадовалась, что муж заметил сразу же перемену в ее лице: вместо того чтобы похудеть от поста, она стала выглядеть еще более цветущей и красивой.
Пост уже кончался, но дама и на страстной неделе, и на святой по-прежнему писала проповеднику свои неистовые письма. И когда монах обращал глаза в ее сторону, ей чудилось, что все это он делает из любви к ней, и взглядами своими она старалась показать ему, что все это видит. Муж же продолжал писать ей такие же пламенные ответы. А после пасхи он от имени проповедника написал ей, что просит ее указать место и время, где и когда он мог бы с ней втайне встретиться. Ей не терпелось увидеться с ним, и она уговорила мужа поехать в их загородные поместья. Тот обещал, а сам вместо этого спрятался в доме своего приятеля. Дама тотчас же написала проповеднику, что тот может прийти к ней, потому что муж ее отлучился. Решив испытать сердце жены до конца, дворянин отправился сам к проповеднику и попросил его ради всего святого одолжить свое одеяние. Тот, будучи человеком благочестивым, ответил, что это противно церковным правилам и что он никак не может этого сделать. Тогда дворянин заверил монаха, что не причинит ему никакого вреда и что это необходимо для блага его и спасения, и Францисканец, знавший его как человека честного и набожного, согласился. И тогда дворянин положил в башмаки пробки, чтобы стать одного роста с монахом, приделал себе бороду и нос, чтобы походить на него, и прикрыл лицо капюшоном, так что видны были одни только глаза. И вот, в таком виде он явился вечером в комнату жены, которая благоговейно его ожидала. Эта дурочка даже не дождалась, пока он подойдет к ней, но, совсем обезумев, сама бросилась его обнимать. Он же, боясь быть узнанным, наклонил голову и начал креститься, делая вид, что хочет уйти, и повторяя все время: «Искушение! Искушение!».
– Увы, отец мой, вы правы, – сказала влюбленная в него дама, – нет ведь на свете сильнейшего искушения, чем любовь, вы обещали мне исцелить меня от нее, – и теперь, когда настал для этого час, молю вас, сжальтесь надо мной.
Говоря это, она пыталась обнять его, а он бегал по комнате из угла в угол и, отстраняя ее от себя крестным знамением, продолжал кричать: «Искушение! Искушение!». Когда же он увидел, что она готова на все, он вынул из-под рясы толстую палку и так исколотил ее, что отбил у нее всякую охоту к греху, причем она так и не узнала, кто ее бил. После чего он немедленно отдал монаху взятое одеяние и заверил его, что оно принесло ему счастье.
На следующий день он явился домой, как бы возвращаясь из поездки, и нашел жену в постели. Притворившись, что ничего не знает, он спросил ее, чем она больна; она ответила, что простудилась и не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Муж, которому хотелось посмеяться, сдержался, однако, и, чтобы доставить ей удовольствие, сказал ей в конце дня, что пригласил к ужину святого отца. Тогда она неожиданно воскликнула:
– Друг мой, никогда не зовите этих людей к себе в дом, они приносят несчастье всюду, где только появятся.
– Может ли это быть, дорогая, – возразил муж, – вы мне так расхваливали этого проповедника! Что до меня, то я думаю, что на свете нет человека праведнее, чем он!
– Да, люди эти хороши в церкви и когда они проповедуют, а когда они приходят к нам в дом, это сущие антихристы. Прошу вас, друг мой, не заставляйте меня встречаться с ним, я и так больна, а это сведет меня в могилу.
– Что же, раз вы не желаете его видеть, – ответил ей муж, – вы его не увидите, но ужинать с ним я все-таки буду.
– Поступайте, как хотите, – сказала она, – но только чтобы он не попадался мне на глаза; таких людей я ненавижу, как самого дьявола
Угостив святого отца ужином, муж сказал ему:
– Отец мой, Господь так возлюбил вас, что он не откажет вам ни в какой просьбе; поэтому, прошу вас, пожалейте мою бедную жену, которая уже целую неделю одержима злым духом – ей хочется всех кусать и царапать. И ничто не помогает: ни распятие, ни святая вода. Но я верю, что, как только вы возложите на нее руку, дьявол изыдет из нее, и умоляю вас это сделать.
– Сын мой, – ответил монах, – тот, в ком есть вера, может все на свете. Не правда ли, вы ведь верите твердо, что Господь наш благостен и никогда не отказывает тому, кто о чем-нибудь его просит с верой?
– Я в этом убежден, отец мой, – сказал дворянин.
– Поверьте также, сын мой, – сказал монах, – что Господь всесилен и что могущество его не уступает его доброте. Итак, будем крепки нашей верой, чтобы справиться с этим львом рыкающим и вырвать у него добычу, которая принадлежит Господу, ибо Господь пролил за нее кровь сына своего Иисуса Христа.
И дворянин повел проповедника в комнату, где на кушетке лежала его жена. Увидев его, она поразилась, ибо была уверена, что это именно он ее избивал, и пришла в страшный гнев. Но присутствие мужа ее сдержало, она опустила глаза и умолкла. Тогда муж ее сказал святому отцу:
– Пока я около нее, дьявол ее не мучает, но вот я уйду, покропите ее святой водой – и вы увидите, что злой дух примется за дело.
Он оставил его одного с женой, а сам притаился около двери, чтобы посмотреть, что будет. Когда жена его увидела, что, кроме монаха, в комнате никого нет, она начала кричать, как одержимая, называя его злодеем, негодяем, убийцей, предателем. Святой отец, решив, что в нее действительно вселился дьявол, хотел возложить ей руки на голову и прочесть над нею молитвы, но она исцарапала и искусала его так, что ему пришлось отойти и говорить с ней на расстоянии. И, обильно окропив ее святой водой, он стал читать молитвы. Когда муж увидел, что монах исполнил все, что было в его силах, он вошел в комнату и начал благодарить его за труды. Едва только женщина увидела мужа, как она тут же умолкла, ибо боялась его, и смиренно приложилась к распятию. Святой отец, видевший ее исступление и ярость, был уверен, что Господь внял его молитвам и изгнал из нее злого духа. И он воздал хвалу Господу за великое чудо. Что же касается супруга ее, то, видя, что жена его избавилась от своей безрассудной страсти, он не стал рассказывать ей, что он для этого сделал: ему достаточно было того, что благоразумием своим он справился с ее чувством и заставил жену смертельно ненавидеть человека, которого она так любила. И, проклиная себя за былое безумие, она с этих пор вся предалась мужу и с еще большим рвением стала заботиться о нем и заниматься делами по дому.
Итак, благородные дамы, вы можете судить сами, насколько был благоразумен муж и насколько легкомысленна была его жена, и я думаю, что, когда вы как следует заглянете в это зерцало, вы перестанете полагаться на свои собственные силы и будете всякий раз обращаться к тому, в чьих руках находится ваша честь.
– Я очень довольна, – сказала Парламанта, – что вы сделались проповедником и стали поучать дам. И мне было бы еще приятнее, если бы вы обращали такие прекрасные проповеди к каждой, с которой вы говорите.
– Уверяю вас, – сказал Иркан, – что всегда, когда вам угодно будет меня послушать, вы ничего другого от меня не услышите.
– Иркан хочет этим сказать, – поправил его Симонто, – что в ваше отсутствие он будет рассказывать нечто иное.
– Пусть поступает, как ему угодно, – сказала Парламанта, – но для моего собственного спокойствия мне хочется думать, что он и без меня будет говорить то же самое, что при мне. Во всяком случае, пример, который он привел, полезен для тех, кто считает, что любовь духовная не опасна. Мне вот кажется, что она, напротив, опаснее всякой другой.
– А мне кажется, – сказала Уазиль, – что любить человека честного, добродетельного и богобоязненного вовсе не так уж зазорно и что от этого сама становишься лучше.
– Госпожа моя, – сказала Парламанта, – поверьте мне, что нет ничего легче, чем обмануть женщину, которая никогда не любила. Ведь любовь – это такое чувство, которое овладевает сердцем раньше, чем это заметишь сама, и чувство это так приятно, что, если оно еще прикрывается добродетелью, распознать его невозможно до тех пор, пока не случится какая-нибудь беда.
– А какая же может случиться беда, если полюбишь человека честного? – спросила Уазиль.
– Госпожа моя, – ответила Парламанта, – на свете есть немало людей, которых считают порядочными. Но таких, которые были бы порядочны в отношении женщин и превыше всего оберегали их честь, в наше время не найдется ни одного; женщины, которые доверяются им и держатся на этот счет иного мнения, в конце концов бывают обмануты – и, начав с любви, посланной от Бога, кончают другой, которая идет от дьявола. Самой мне пришлось видеть немало женщин, чья любовь начиналась с разговоров о Боге и которые потом уже не могли вернуться вспять, даже если бы хотели, – им было не освободиться от плена, в который их повергало высокое обличье этой любви. Порочная страсть кончается сама собой и не может долго жить в добродетельном сердце, а любовь возвышенная обвивает вас шелковыми сетями, и запутавшиеся в них не сразу их замечают.