bannerbannerbanner
Губернские очерки

Михаил Салтыков-Щедрин
Губернские очерки

Полная версия

ВЫГОДНАЯ ЖЕНИТЬБА

СЦЕНА I

Театр представляет комнату весьма бедную; по стенам поставлено несколько стульев под красное дерево, с подушками, обтянутыми простым холстом. В простенке, между двумя окнами, стол, на котором разбросаны бумаги. У одной стены неубранная кровать. Вообще, убранство и порядок комнаты обнаруживают в жильце ее отсутствие всякого стремленья к чистоте и опрятности.

Дернов. Долго-таки заставил он меня дожидаться: с час времени проморил в передней. Потом выходит, да без парика и без зубов, в какой-то полосатой поддевочке – и не узнал я его совсем. «Ну что ж, говорит, жениться, что ли, хочешь?» – «Точно так-с, говорю я, коли будет от вашего высокородия милость, разрешите». А он мне: «У меня, братец, на этот счет своя идея есть: вам, подьячим, без крайней надобности жениться не следует». – «Сделайте, говорю, ваше высокородие такую милость! кабы не крайность моя, я бы и утруждать не осмелился». – «А что за невестой дают?» – «Пять платьев да два монто, одно летнее, другое зимнее; из белья тоже все как следует; самовар-с; нас с женой на свой кошт год содержать будут, ну и мне тоже пару фрашную, да пару сертушную». – «А из денег: ничего?» – «Ничего», говорю. – «Ну, так и нет тебе разрешенья; вы, говорит, подьячие, все таковы: чуть попал в столоначальники, уж и норовит икру метать. Вашего крапивного семени столько развелось, что деваться некуда». Я было рот разинул, чтоб еще попросить, так куда тебе: повернул спину, да и был таков.

Гирбасов. Что ж ты намерен теперь с этим делать, Саша?

Дернов. А уж, право, и сам не знаю. Пойду завтра к Порфирию Петровичу, паду им в ноги; пусть что хотят со мной делают, а без женитьбы мне невозможно.

Гирбасов. Да, без жены какая же и жизнь!

Несколько секунд молчания.

Дернов. Ты посуди сам: ведь я у них без малого целый месяц всем как есть продовольствуюсь: и обед, и чай, и ужин – все от них; намеднись вот на жилетку подарили, а меня угоразди нелегкая ее щами залить; к свадьбе тоже все приготовили и сукна купили – не продавать же. На той неделе и то Вера Панкратьевна, старуха-то, говорит: «Ты у меня смотри, Александра Александрыч, на попятный не вздумай; я, говорит, такой счет в правленье представлю, что угоришь!» Вот оно и выходит, что теперича все одно: женись – от начальства на тебя злоба, из службы, пожалуй, выгонят; не женись – в долгу неоплатном будешь, кажный обед из тебя тремя обедами выйдет, да чего и во сне-то не видал, пожалуй, в счет понапишут. Нет, уж воля начальства, а не жениться мне никак нельзя – все одно что в петлю лезть.

Гирбасов. Ну, а у Якова Астафьича был?

Дернов. Был.

Гирбасов. Что ж он?

Дернов. Да что он! мычит, да и все тут. Я ему говорю: «Помилуйте, Яков Астафьич, ведь вы мои прямые начальники». – «И, братец! говорит: какой я начальник!..» Такая, право, слякоть!

Молчание.

И ведь все-то он этак! Там ошибка какая ни на есть выдет: справка неполна, или законов нет приличных – ругают тебя, ругают, – кажется, и жизни не рад; а он туда же, в отделение из присутствия выдет да тоже начнет тебе надоедать: «Вот, говорит, всё-то вы меня под неприятности подводите». Даже тошно смотреть на него. А станешь ему, с досады, говорить: что же, мол, вы сами-то, Яков Астафьич, не смотрите? – «Да где уж мне! – говорит, – я, говорит, человек старый, слабый!» Вот и поди с ним!

Гирбасов. Да, уж с этаким начальником маяться не дай господи! Вот и у нас председатель такой был; сядет, бывало, в карты играть – ступить не умеет. С короля козырять начнет, а у партенера туз-от бланк – вот и взъестся на него партнер, особливо если Порфирий Петрович. «Вы, говорит, ваше превосходительство, в карты лапти изволите плесть; где ж это видано, чтоб с короля козырять, когда у меня туз один!» А он только ежится да приговаривает: «А почем же я знал!» А что тут «почем знал», когда всякому видимо, как Порфирий Петрович с самого начала покрякивал в знак одиночества… Ну, а кто у тебя в посажёных будет?

Дернов. А, право, не знаю. Вот старуха говорят, чтоб, по крайности, Якова Астафьича. Оно, коли хочешь, и дело, потому что он все-таки прямой начальник; ну, а знаешь ты сам, как он в ту пору Чернищеву отвечал, как тот его к своей дочери в посажёные звал? «Я, говорит, человек не общественный, дикий, словесности не имею, ни у кого не бываю; деньги у меня, конечно, есть, да ведь это на черный день – было бы с чем и глаза закрыть. Вот, говорит, намеднись сестра пишет, корова там у нее пала – пять целковых послал; там брат, что в священниках, погорел – тому двадцать пять послал; нет, нет, брат, лучше и не проси!» С тем Чернищев-то и отъехал. Одно слово, дрянь – дрянь и есть. Господи! у других начальники как начальники, а у нас, что называется, ни кожи, ни рожи. Я уж удумал к Порфирию Петровичу.

Гирбасов. А не пойдет Порфирий Петрович – градского голову за бока тащи!

Дернов. И то правда. Да что, брат! нонче уж и они рыло воротить стали. Только слава, что столоначальники, а хошь бы одна-те свинья головой сахару поклонилась; нас, мол, Федор Гарасимыч защитит, он наш по всей губернии купечеству сродственник и благо-приятель. Намеднись к откупщику посылал, чтоб, по крайности, хошь ведро водки отпустил, так куда тебе: «У нас, говорит, до правленья и касательства никакого нет, а вот, говорит, разве бутылку пива на бедность»… Такая, право, бестия! Не знаешь, как тут и быть – такие времена настали. Начальство не то чтоб тебя защитить, а еще пуще крапивным семенем обзывает, жалованье на сапоги все изведешь, а работы-то словно на каторге. Уж и подлинно, должно быть, вас ровно блох развелось. Выгоняют-выгоняют нашего брата, выгоняют, кажется, так, что и места нигде не найдешь, а смотришь: все-таки место свято пусто не будет; куда! на одно-то место человек двадцать лезет.

Гирбасов. Да, большую ловкость нужно иметь, чтоб нонче нашему брату на свете век изжить. В старые годы этой эквилибристики-то и знать не хотели.

Дернов. Вот хоть бы про столоначальника! Ты думаешь, задаром мне это место досталось? как бы не так! Иду я это к секретарю, говорю ему: «Иван Никитич! состоя на службе пятнадцать лет, я хоша не имею ни жены, ни детей, но будучи, так сказать, обуреваем… осмеливаюсь»… ну, и так далее. А он, ты думаешь, что мне в ответ? ты! говорит, да я! говорит… Прослезился я, да так и ушел от него, по той причине, что он был на ту пору в подпитии, – ну, а в этом виде от него никаких резонов, окроме ругательства, не услышишь. Вот выбрал я другой день, опять иду к нему. «Иван Никитич, – говорю ему, – имейте сердоболие, ведь я уж десять лет в помощниках изнываю; сами изволите знать, один столом заправляю; поощрите!» А он: «Это, говорит, ничего не значит десять лет; и еще десять лет просидишь, и все ничего не значит». – «Да что ж, говорю я, надобно сделать, я на все готов». – «А знаешь ли ты, говорит, эквилибристику?» – «Нет, мол, Иван Никитич, не обучался я этим наукам: сами изволите знать, что я по третьему разряду». – "А эквилибристика, говорит, вот какая наука, чтоб перед начальником всегда в струне ходить, чтобы ноги у тебя были не усталые, чтоб когда начальство тебе говорит: «Кривляйся, Сашка!» – ну, и кривляйся! а «сиди, Сашка, смирно» – ну, смирно и сиди, ни единым суставом не шевели, а то неравно у начальства головка заболит. Я, говорит, всю эту механику насквозь произошел, так и знаю. Да и считай ты себя еще счастливым, коли тебе говорят: «Кривляйся!» Это значит, внимание на тебя обращают. Вот и выходит, значит, что кривляк этих столько развелось, что и для того, чтоб подличать-то тебе позволили, нужен случай, протекция нужна; другой и рад бы, да случая нет.

Гирбасов. А умный человек этот Иван Никитич, хошь и шельма.

Дернов. Да ты слушай. Высказал он мне все это, да и смотрит прямо в глаза, точно совесть наизнанку выворотить хочет. Вот и поклялся я ему быть в повиновении; и мучил же он меня, мучил до тех пор, пока его самого, собаку, за нетрезвое поведенье из службы не выгнали – чтоб ему пусто было! Напьется, бывало, пьян, да и посылает за мной. «Пляши, говорит, Сашка», или «пой, говорит, Сашка, песни». Делать-то нечего: и пляшешь и поешь, а он-то, со своей развратной компанией, над тобой безобразничает. Однажды растворил это двери на балкон, а жил во втором этаже. «Скачи», – говорит. Я на колени было, так куда? «Скачи, говорит, а не то убью». А глаза-то у него, как у быка, кровью налились – красные-раскрасные. Делать нечего, спрыгнул я, да счастье еще, что в ту пору грязь была, так тем и отделался, что весь как чушка выпачкался. Так вот, брат, какие труды понес! А говорят еще: счастье; без году неделю, мол, служит, а уж столоначальник!

Гирбасов. Это точно, что бестия был этот Иван Никитич: никакого человечества в нем не было. И ведь диво! кажется, сам через все это прискорбие произошел; сам, значит, знает, каково выносить эту эквилибристику-то.

Дернов. То-то вот и есть, что наш брат хам уж от природы таков: сперва над ним глумятся, а потом, как выдет на ровную-то дорогу, ну и норовит все на других выместить. Я, говорит, плясал, ну, пляши же теперь ты, а мы, мол, вот посидим, да поглядим, да рюмочку выкушаем, покедова ты там штуки разные выкидывать будешь.

Входит сторож.

Сторож. Господин Дернов, извольте идти к его высокородию.

Дернов. А зачем?

Сторож. А мне почем знать.

Дернов. Да кто-нибудь есть у него?

Сторож. Была ихняя экономка, а потом старик со старухой приходили, с ними девка была, дочь, что ли, – кто их знает?

Дернов. А зачем приходили – не знаешь?

Сторож. А господь их знает!

Дернов. Ну, а каков он-то?

Сторож. Известно, ругается.

Гирбасов (Дернову). Однако ж прощай; забеги-ка к нам завтра, расскажи, как у вас там все будет; а Раиса Петровна водочки поднесет – у нас, брат, некупленая.

 

Дернов. Да, я и позабыл спросить тебя про Раису Петровну, как оне себя чувствуют?

Гирбасов. Уж известно, какие у ней чувства; у меня эти чувства-то вот где сидят (показывает на затылок). Что ни девять месяцев – смотришь, ан и пищит в углу благословение божие, словно уж предопределение али поветрие какое. Хочешь не хочешь, а не отвертишься.

Выходят.

СЦЕНА II

Театр представляет комнату с претензиями на великолепие. Мебель уставлена симметрически; посредине диван, перед ним стол и по бокам кресла; диван и кресла крыты ярко-голубым штофом, но спинки у них обтянуты коленкором под цвет. В простенках, между окнами, зеркала, на столах недорогая бронза: лампы, подсвечники и проч. Петр Петрович Змеищев, старик лет шестидесяти, в завитом парике и с полною челюстью зубов, как у щуки, сидит на диване; сбоку, на втором кресле, на самом его кончике, обитает Федор Герасимыч Крестовоздвиженский. Проникнутый глубоким умилением по случаю беседы с Петром Петровичем, Крестовоздвиженский обнаруживает сильное беспокойство во всех оконечностях своего бренного тела, беспрестанно привскакивает и потягивает носом воздух.

Крестовоздвиженский. Осмелюсь уверить ваше высокородие, самый то есть пустейший он человек, просто именно пустейший человек-с!

Змеищев (зевая). Ну, а коли так, разумеется, что ж нам смотреть на него, выгнать, да и дело с концом. Вам, господа, они ближе известны, а мое мнение такое, что казнить никогда не лишнее; по крайней мере, другим пример. Что, он смертоубийство, кажется, скрыл?

Крестовоздвиженский. Никак нет-с, смертоубивство – это другой, это Гранилкин-с. А Овчинину было предписано исполнить приговор над одним там мещанином, розгами высечь-с, так он, вместо того мещанина, высек просто именно совсем другого. Оно, конечно, он оправдывается тем, что по ошибке, потому, дескать, что фамилии их сходные, и призванный, во время экзекуции, не прекословил. Спору нет, что сходные, да ведь, извольте сами согласиться, это и до начальства дойти может… Кто его знает? может, он нарочно и не прекословил, чтоб после жаловаться. У нас уж был такой пример, что мы ограничились одним внушением-с, чтоб впредь поступал осторожнее, не сек бы зря, так нас самих чуть-чуть под суд не отдали, а письма-то тут сколько было! целый год в страхе обретались.

Змеищев. Ну, конечно, конечно, выгнать его; да напишите это так, чтоб энергии, знаете, побольше, а то у вас все как-то бесцветно выходит – тара да бара, ничего и не поймешь больше. А вы напишите, что вот, мол, так и так, нарушение святости судебного приговора, невинная жертва служебной невнимательности, непонимание всей важности долга… понимаете! А потом и повесьте его!.. Ну, а того-то, что скрыл убийство…

Крестовоздвиженский потупляется.

Однако ж?..

Крестовоздвиженский. Оно конечно, ваше высокородие, упущение немаленькое-с.

Змеищев. Какое тут упущение, помилуйте! Ведь этак по большим дорогам грабить будут… ведь он взятку, чай, с убийцы-то взял?

Крестовоздвиженский. Уж куда ему, ваше высокородие, взятку! просто именно от неведенья и простодушия; я его лично знаю-с, он у меня еще писцом служил: прекраснейший чиновник-с, только уж смирен очень; его бы, ваше высокородие, куда-нибудь, где поспокойнее, перевести; хоть бы вот в заседатели.

Входит лакей.

Лакей. Господин Дернов пришел.

Змеищев. Пусть войдет.

Дернов входит и становится у стены.

(Вставая и подходя к нему.) Ну, так ты все еще жениться хочешь?

Дернов. Имея намеренье вступить в законный брак с дочерью коллежского регистратора…

Змеищев. Знаю, знаю; я сегодня видел твою невесту: хорошенькая. Это ты хорошо делаешь, что женишься на хорошенькой. А то вы, подьячие, об том только думаете, чтоб баба была; ну, и наплодите там черт знает какой чепухи.

Крестовоздвиженский (подобострастно улыбаясь). Это справедливо, ваше высокородие, изволили заметить, что приказные больше от скуки, а не то так из того женятся, что год кормить обещают или там сюртук сошьют-с.

Змеищев (смеется). Ну да, ну да. Так ты смотри, меня пригласи на свадьбу-то; я тово… а вы, Федор Гарасимыч, велите ему на свадьбу-то выдать… знаете, из тех сумм.

Дернов низко кланяется.

СЦЕНА III

Комната в квартире господина и госпожи Рыбушкиных. Марья Гавриловна (она же и невеста) сидит на диване и курит папироску. Она высокого роста, блондинка, с весьма развитыми формами; несколько подбелена и вообще сооружена так, что должна в особенности нравиться сохранившимся старичкам и юношам с потухшими сердцами.

Марья Гавриловна. Господи! что ж это и за жизнь за такая! другие, посмотришь, то по гостям, то в клуб, а ты вот тут день-деньской дома сиди. Только и утешенья, как папироску-другую выкуришь. Куришь-куришь до того, что в глазах потемнеет. А все Мишель приучил! Странно, однако, что он на мне не женится. Выходите, говорит, замуж за Дернова, тогда и нам свободно будет. Свободно? а кто его знает, свободно ли? в душу-то к нему никто не ходил. Вот прошлого года Варенька выходила замуж, тоже думала, что будет хозяйка в доме, а вышло совсем напротив. Запер ее, да еще колотит. А это одно каково мученье – такого плюгавого целовать-то – даже вчуже тошно. Да уж хоть бы этот поскорее женился – все бы один конец, а теперь сиди вот дома, слушай все эти безобразия, да еще себя наблюдай. Все говорят: красавица, красавица, а что в этом проку-то! А какие, право, эти мужчины смешные! Намеднись, вечером, была я у Марьи Петровны; ну, конечно, декольте; подходит это Трясучкин, будто разговаривает, а самого его так и подергивает, и глаза такие масляные-премасляные, словно косые. Вот и Змеищев давеча: глядел-глядел, мне даже смешно стало. «Вы, говорит, украшение Крутогорска; Дернов недостоин обладать таким розаном». Да, розан, – держи карман! Нынче, верно, не розан нужен. Вот тоже третьева дни сижу я вечером у окна, будто погодой занимаюсь, а сама этак в кофточке и волосы распущены. Подходит этот прапорщик – как бишь его? ну, да все равно. «Как вы, говорит, прелестны, сударыня». – «А вам что за дело?» – говорю я. «Я, дескать, не могу без волненья видеть». – «А коли не можете, так женитесь», – говорю я. Так куда тебе, – навострил лыжи, да и не встречается с тех пор… Господи! скука какая! хоть бы поскорее все это кончилось.

Входит Бобров, очень молодой человек, высокого роста и цветущий здоровьем; на нем коротенькое серое пальто, которое в приказном быту слывет под названием зефирки; жилет и панталоны пестроты изумительной. Под мышкой у него бумаги.

Бобров. Вы одне, Машенька?

Марья Гавриловна. Ну да, одна; насилу-то ты пришел.

Бобров. Нельзя было – дела; дела – это уж важнее всего; я и то уж от начальства выговор получил; давеча секретарь говорит: «У тебя, говорит, на уме только панталоны, так ты у меня смотри». Вот какую кучу переписать задал.

Марья Гавриловна. Ну, а Дернова видел?

Бобров. Видел, как же; у него все кончено; на свадьбу пятьдесят целковых дали; он меня и в дружки звал; я, говорит, все сделаю отменным манером.

Марья Гавриловна. Да, дожидайся от него. Ну, а тебе поди, чай, и не жалко, что я за Дернова выхожу.

Бобров. Посудите сами, Машенька-с, статочное ли мне дело жениться. Жалованья я получаю всего восемь рублей в месяц… ведь это, выходит, дело-то наплевать-с, тут не радости, а больше горести.

Марья Гавриловна. Удивляюсь я, право; такой ты молодой, а говоришь – словно сорок лет тебе.

Бобров. Ничего тут нет удивительного, Марья Гавриловна. Я вам вот что скажу – это, впрочем, по секрету-с – я вот дал себе обещание, какова пора пи мера, выйти в люди-с. У меня на этот предмет и план свой есть. Так оно и выходит, что жена в евдаком деле только лишнее бревно-с. А любить нам друг друга никто не препятствует, было бы на то ваше желание. (Подумавши.) А я, Машенька, хотел вам что-то сказать.

Марья Гавриловна. Что еще?

Бобров. А вы поцелуйте меня.

Марья Гавриловна. Ах ты дурачок! а я думала, что он и взаправду дело скажет.

Целуются.

Бобров. Ах ты, господи! (Вздыхает.)

Марья Гавриловна. Ну, чего вздыхаешь-то?

Бобров. Да как же-с; ведь вот, кажется, целый бы век сидел тут подле вас да целовался.

Марья Гавриловна. Это ты не глупо вздумал. В разговоре-то вы все так, а вот как на дело пойдет, так и нет вас. (Вздыхает.) Да что ж ты, в самом деле, сказать-то мне хотел?

Бобров. А вот что-с. Пришел я сегодня в присутствие с бумагами, а там Змеищев рассказывает, как вы вчера у него были, а у самого даже слюнки текут, как об вас говорит. Белая, говорит, полная, а сам, знаете, и руками разводит, хочет внушить это, какие вы полненькие. А Федор Гарасимыч сидит против них, да не то чтоб смеяться, а ровно колышется весь, и глаза у него так и светятся, да маленькие такие, словно щелочки или вот у молодой свинки.

Марья Гавриловна. Ну, так что ж?

Бобров. А як тому это, Машенька, говорю, что если вы не постоите, так и Дернову и мне хорошо будет. Ведь он влюбен, именно влюблен-с; не махал бы он этак руками-то, да и Дернову бы позволения не дал. (Ласкается к: ней. Марья Гавриловна задумывается.)

Марья Гавриловна (томно). Однако ты добру меня тут учишь.

Бобров. Ведь оно только спервоначала страшно кажется, а потом и в привычку взойдет… Что ж вы так задумались, Машенька?

Марья Гавриловна. Ах, отстань, пожалуйста!

Бобров. Вот вы какие! а еще говорите, что любите.

Марья Гавриловна. Ну, ну, полно вздор-то говорить; а ты расскажи лучше, что ты вчера делал, что тебя целый день не видать было.

Бобров. Поутру, известно, в присутствии был, а по вечеру в городской сад с Трясучкиным ходил. Идем мы, Машенька, по аллее, а впереди нас Змеищева экономка с квартального женой. Идем мы по аллее, а экономка-то оглядывается, все на меня посматривает, да и говорит квартальной-то: «Ктой-то это такой красивый молодой мужчина?» – а жена-то квартального: «Это, говорит, Бобров; он у вас служит». – «А должно быть, интересный мужчина, – говорит экономка-то, – и как себя хорошо держит». А Трясучкин-то злится; пот, говорит, счастье тебе! завтра же куплю, говорит, себе новой материи на брюки.

Марья Гавриловна. А ты, чай, и обрадовался?

Входит Рыбушкин в нетрезвом виде; за ним Дернов.

Рыбушкин (поет). Во-о-озле речки, возле мосту жил старик… с ссстаррухой… Дда; с ссстаррухой… и эта старруха, чтоб ее черти взяли… (Боброву.) Эй ты, пошел вон!

Дернов. Да вы, папенька, не извольте убиваться так. Марья Гавриловна, позвольте ручку-с!

Марья Гавриловна. Это вы его так накатили? нече сказать… Господи! да когда ж все это кончится? (Дает Дернову руку, которую тот целует.)

Дернов. Что ж мне, Марья Гавриловна, делать, когда папенька просят; ведь они ваши родители. «Ты, говорит, сегодня пятьдесят целковых получил, а меня, говорит, от самого, то есть, рожденья жажда измучила, словно жаба у меня там в желудке сидит. Только и уморишь ее, проклятую, как полштофика сквозь пропустишь». Что ж мне делать-то-с? Ведь я не сам собою, я как есть в своем виде-с.

Марья Гавриловна. Ладно, ладно; безобразничайте с ним.

Рыбушкин. Цыц, Машка! я тебе говорю цыц! Я тебя знаю, я тебя вот как знаю… вся ты в мать, в Палашку, чтоб ей пусто было! заела она меня, ведьма!.. Ты небось думаешь, что ты моя дочь! нет, ты не моя дочь; я коллежский регистратор, а ты титулярного советника дочь… Вот мне его и жалко; я ему это и говорю… что не бери ты ее, Сашка, потому она как есть всем естеством страмная, вся в Палагею… в ту… А ты, Машка, горло-то не дери, а не то вот с места не сойти – убью; как муху, как моль убью…

Марья Гавриловна (Дернову). Хоть бы увели вы его!

Рыбушкин. Увести! меня увести! Сашка! смотри на него! (Указывая на Боброва.) Это ты знаешь ли кто? не знаешь? Ну, так это тот самый титулярный советник… то есть, для всех он писец, а для Машки титулярный советник. Не связывайся ты, Сашка, с нею… ты на меня посмотри: вот я гуляю, и ты тоже гуляй. (Поет.) Во-о-озле речки…

Марья Гавриловна. А вот погодите, я мамаше скажу; она вам даст титулярного советника… Да уведите же его, Александра Александрыч.

Дернов. Полноте же, папенька, вы лучше усните…

Бобров. Да вы что на него смотрите, Александр Александрыч. Известно, пьяный человек; он, пожалуй, и ушибет чем ни на есть, не что с него возьмешь.

 

Рыбушкин (почти засыпает). Ну да… дда! и убью! ну что ж, и убью! У меня, брат Сашка, в желудке жаба, а в сердце рана… и все от него… от этого титулярного советника… так вот и сосет, так и сосет… А ты на нее не смотри… чаще бей… чтоб помнила, каков муж есть… а мне… из службы меня выгнали… а я, ваше высоко… ваше высокопревосходительство… ишь длинный какой – ей-богу, не виноват… это она все… все Палашка!.. ведьма ты! ч-ч-ч-е-орт! (Засыпает; Дернов уводит его.)

Марья Гавриловна. Вот этакие-то штуки кажный день слушать!

СЦЕНА IV

Квартира Дерновых; после свадьбы прошло две недели. По комнате разбросаны юбки и другие принадлежности женского туалета. Общий беспорядок.

Дернов (один). Ну, вот и женился. Вместо того чтобы встать пораньше да на базар сходить, а она до сих пор в постели валяется! я, говорит, не кухарка тебе далась, вот и разговаривай с ней. Мне бы теперича на службу уж пора, а до сих пор самовару нет; пожалуй, и без чаю уйти придется. (Задумывается.) А какая она, однако ж, белая да полная, я и не ожидал. Оно, конечно, с первого разу было видно, что не сухарь, а все-таки… Только не нравится мне этот Бобров; ну, чего он сюда каждый день таскается! Попросить разве Ивана Васильевича, чтоб арестовал его сутки на трои. Вот и его высокородие тоже на свадьбе сконфузили: сели около Маши, да и не отходят… А те-то, дурачье, и из комнаты вон повышли, а и случится которому надобность по комнате пройти, так все норовит по стенке, словно они зачумленные. Впрочем, и самому мне будто совестно стало; думаю, невежливо его высокородие одних оставлять, а подойти не смею. Да и его высокородие увидели, что я все около двери стою: «Ступай, говорят, любезный, я тебя не стесняю». Так и просидели они весь вечер вдвоем. А уж папенька-то, Гаврило Осипыч, что ж это и за человек такой! не успели мы из церкви приехать, а он уж нализался, и кричит тут! И диви бы штоф, а то одну рюмку выпьет, и уж не годится. Хорошо еще, что маменька их в чулан заперли, а то, кажется, они и стекла-то бы все повышибли!

Входит купец Скопищев, человек немолодых лет. В продолжение разговора он испускает частые и продолжительные вздохи.

Дернов. А, Егор Иваныч! добро пожаловать! садись, брат, гость будешь!

Скопищев вздыхает.

Да ну, садись! чего вздыхаешь-то!

Скопищев (садится). Ох!.. что садиться-то! я за делом.

Дернов. Знаю, что за делом, да ведь не стоя же нам разговаривать. Что ж ты скажешь?

Скопищев. Что сказать-то? ты скажи прежде сам.

Дернов. Хорошего-то, брат, не много; ведь он просьбу подал…

Скопищев. Ну?

Дернов. Сбавляет против тебя сто целковых…

Скопищев. Ну?

Дернов. Чего ж тебе еще? стало быть, утвердить за тобой нельзя никоим манером.

Скопищев. А торги?

Дернов. Мало ли что торги! тут, брат, казенный интерес. Я было сунулся доложить Якову Астафьичу, что для пользы службы за тобой утвердить надо, да он говорит: «Ты, мол, любезный, хочешь меня уверить, что стакан, сапоги и масло все одно, так я, брат, хошь и дикий человек, а арифметике-то учился, четыре от двух отличить умею».

Скопищев. Ох!.. так как же?..

Дернов. Делать нечего, подавай и ты прошение; сбавь хошь полтину против его цены – ну, и утвердим за тобой.

Молчание, в продолжение которого Скопищев рассчитывает и усиленно вздыхает.

Скопищев. Ну, а просьбу-то, чай, на гербовой?

Дернов. А то на простой! Эх ты! тут тысячами пахнет, а он об шести гривенниках разговаривает. Шаромыжники вы все! Ты на него посмотри; вот он намеднись приходит, дела не видит, а уж сторублевую в руку сует – посули только, да будь ласков. Ах, кажется, кабы только не связался я с тобой! А ты норовишь дело-то за две головы сахару сладить. А хочешь, не будет по-твоему?

Скопищев (с испугом). Что ты? что ты? а кто же тебе кровать-то подарил под свадьбу?

Дернов. То-то кровать! Подарил кровать, да и кричит, что ему вот месяц с неба сыми да на блюде подай. Все вы, здешние колотырники [42], только кляузы бы да ябеды вам сочинять… голь непокрытая! А ты затеял дело, так и веди его делом, широкой, то есть, рукой.

Входит Марья Гавриловна, заспанная и растрепанная, в одной кофте.

Марья Гавриловна (мужу). Ты еще не ушел на службу? а-а-а! (Зевает и потягивается.)

Дернов. Когда ж было уйти; я чаю хочу.

Марья Гавриловна. Ну, ну, пожалуйста, комедий-то не разыгрывай! Ишь граф какой выискался! без чаю ему жить невозможно! (Скопищеву.) А ты, борода, какую кровать-то прислал?

Скопищев. Какую? известно какую!

Марья Гавриловна (передразнивая). Известно какую! Пошевелиться нельзя, на весь дом скрипит.

Дернов. Это точно, что скрипит.

Марья Гавриловна. Катерина! а Катерина!

Является кухарка.

Приготовь ты водки да закуски подай, балычку, что ли.

Дернов. Это зачем?

Марья Гавриловна. А у меня Бобров будет.

Дернов. Нет, уж это тово… я чаю не пил, так вы эти закуски-то до завтрева оставьте… Я этого Боброва по шеям вытолкаю, я ему бока переломаю… да что тут? я и тебя, слякоть ты этакая, так отделаю, что ты… (Воодушевляясь.) Да ты что думаешь? ты что думаешь? я молчать буду?..

Марья Гавриловна. А ты не храбрись! больно я тебя боюсь. Ты думаешь, что муж, так и управы на тебя нет… держи карман! Вот я к Петру Петровичу пойду, да и расскажу ему, как ты над женой-то озорничаешь! Ишь ты! бока ему отломаю! Так он и будет тебе стоять, пока ты ломать-то их ему будешь!

Скопищев. А ты бы, Александра Александрыч, попреж ее-то самоё маленько помял… У меня вот жена-покойница такая же была, так я ее, бывало, голубушку, возьму, да всю по суставчикам и разомну… (Вздыхает.) Такая ли опосля шелковая сделалась! Кровать, вишь, скрипит! а где ж это видано, чтоб кровать не скрипела, когда она кровать есть!

Дернов (жене). Слышишь ты у меня! чтоб здесь бобровского и духу не пахло… слышишь! а не то я тебя, видит бог, задушу! своими руками задушу!

Входит сторож.

Сторож. Ваше благородие! пожалуйте, Яков Астафьич в присутствие зовет.

Дернов. Чего там ему еще нужно?

Марья Гавриловна. Ладно, ладно, ступай-ка! там еще увидим, как это ты меня задушишь! Вишь, храбрец! откуда это выехать изволили! (Скопищеву.) А ты, борода, у меня припомнишь, припомнишь, припомнишь!

СЦЕНА V

Квартира Змеищева. Марья Гавриловна стоит у окна. Змеищев входит в халате и с шапочкой на голове.

Змеищев. Ну, вот вы и пришли, душенька…

Занавес опускается.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru