«Государыня, проснитесь!.. Свет в Зимнем дворце. Ваше Величество… какие-то дерзкие люди забрались в тронный зал!..»
Гедвига не могла докончить. Ее зубы стучали, мысли путались…
Минуты две тому назад она ворвалась сюда вихрем, промчавшись мимо изумленных статс-дам, дежуривших эту ночь подле спальни государыни, и направилась прямо к постели Анны Иоанновны. Статс-дамы и фрейлины, привыкшие к тому, что императрица часто звала к себе дочь Бирона и разрешала ей приходить во всякое время, без всяких затруднений, не решились остановить мчавшуюся девочку, тем более, что это была дочь Бирона.
Гедвига, между тем, забыв всякий этикет, бесцеремонно будила, тряся за руку, только что уснувшую немощную императрицу.
– Проснитесь, государыня, проснитесь! – лепетала девочка, в то время как испуганные фрейлины, не зная, остановить ли дерзкую девочку или нет, толпились у дверей.
Императрица открыла глаза.
– Что тебе, дитя, и зачем ты тревожишь меня в этот поздний час? – спросила она.
Сбивчивым, взволнованным голосом Гедвига рассказала, в чем дело.
Анна Иоанновна слушала ее молча. Равнодушная ко всему, что творилось вокруг нее, она в первую минуту не придала никакого значения словам девочки. Но постепенно какой-то страх обуял ее. Откуда, в самом деле, глухою ночью мог взяться свет в тронном зале? Не заговорщики ли собрались там и совещаются, каким путем лишить ее престола?.. Нет! Нет! Это не может быть!.. Заговорщикам не пробраться в Зимний дворец, который находится под строгим наблюдением верных ее слуг… Нет, что-нибудь другое… Но что?.. И как это узнать? Какие принять меры?.. Она, Анна, так привыкла, чтобы за нее решал все дела и вопросы Бирон, что не могла ничего придумать… Разве велеть разбудить герцога?.. Нет! достаточно будет распорядиться, чтобы не выпускали оттуда никого до утра, а утром сам Бирон все разберет…
– Отрядить караул гвардейцев в Зимний дворец и приказать, чтобы никого оттуда не выпускали до моего приказания… – коротко произнесла Анна Иоанновна.
– Как?! – вся встрепенувшись, вскричала Гедвига, – вы, государыня, не пожелаете сами убедиться, кто дерзкие люди, забравшиеся в тронный зал? В зал, куда никто не смеет вступить без вашего разрешения! Вы не убедитесь лично, кто там и что они там замышляют?!
– Малютка права, – произнесла после недолгого раздумья императрица, – я должна знать, кто участники этой злой шутки, и наказать виновных. Пока ни слова герцогу и дежурной свите. Прикажите заложить сани и велите караулу следовать за мной. Я сама поеду во дворец узнать, в чем дело, – заключила повелительным тоном государыня.
С быстротою молнии дежурные фрейлины кинулись исполнять приказание Ее Величества. Через четверть часа сани уже стояли у подъезда дворца. Караульные гвардейцы, во главе с офицером, выстроились в стройном порядке.
На половине герцога в это время все спали мирным сном и не подозревали, что предпринимает в эту ночь императрица.
Когда окруженная статс-дамами Анна Иоанновна села в большие сани, с трех сторон оцепленные караульными, к ней поспешно подбежала закутанная в платок Гедвига.
– Возьмите и меня с собою, государыня! – прошептала она, – я хочу с вами быть там, – прибавила она, мотнув головкой по направлению Зимнего дворца, светящегося своими окнами, – я хочу быть подле вас, государыня. Возьми меня, танте Анхен, возьми! Я хочу разделить все тревоги с тобою. Я так люблю тебя!
И, поймав в темноте руку императрицы, она прижала ее к своим губам.
Анна Иоанновна как будто колебалась: исполнить ли желание девочки или нет, а затем сказала:
– Будь по-твоему, дитя, садись со мною!.. Дайте ей место в санях! – приказала она окружающей свите.
Маленькая горбатая фигурка проворно юркнула вперед и заняла место между потеснившимися фрейлинами.
Сани тронулись. Караульные солдаты-гвардейцы почти бегом со своим офицером побежали за ними.
Шибко бились сердца у Анны Иоанновны и окружающих ее, когда, миновав ряд пустынных, словно вымерших в эту полночную пору, улиц, они остановились у подъезда Зимнего дворца.
Караульный у ворот с недоумением, почти со страхом взглянул на подъезжающие сани, но, узнав государыню, отдал ей воинскую честь и по первому же слову открыл ворота, входные двери и хотел уже побежать будить придворную прислугу, но Анна Иоанновна повелительным жестом дала ему понять, что никого звать не надо.
Все окна дворца были темны, один только тронный зал поражал своим ярким освещением.
Тихо, бесшумно двигалась по темным сеням к громадным хоромам императрица, крепко держа руку своей любимицы Геди. В этой маленькой ручонке преданной горбуньи государыня как бы искала себе поддержку в охватившем ее волнении. За нею следовали насмерть испуганные фрейлины. Караульная команда шла в некотором отдалении от них. Длинными, огромными, темными горницами, освещенными теперь лишь светом ручного фонарика, находящегося в руках караульного офицера, молчаливое шествие подошло к дверям тронного зала. Из дверной щели его вырывалась яркая световая полоса. Полная тишина царствовала в зале. Никакого голоса не раздавалось там. Все присутствующие замерли и в трепете ждали рокового момента…
Государыня первая протянула руку к дверной скобке. Легкое усилие… и дверь широко распахнулась. Анна Иоанновна и ее свита переступили порог и замерли на месте, охваченные ужасом.
Посреди огромного белого зала возвышался трон. На троне, в роскошной горностаевой мантии, с Андреевской лентой через плечо, в золотой короне, осыпанной драгоценными камнями, со скипетром и державой в руках, сидела большого роста, смуглая и рябая женщина с мрачно горевшим зловещим взглядом. Ее голова медленно повернулась в сторону вошедшей в зал небольшой группы людей, и горящий взор остановился прямо на лице императрицы и впился в ее сонные глаза…
Испуганный крик вырвался из груди всех присутствующих. Все глаза обратились к сидевшей на троне женщине. Ужас сковал всех, мучительный ужас, заставивший леденеть сердца и волосы подниматься дыбом…
И не без причины.
В тронном зале в эту минуту были две государыни, две императрицы, две Анны Иоаныовны: одна бледная, испуганная насмерть, стоявшая на пороге дверей, другая – величественная, строгая и грозная, сидевшая на троне и освещенная невидимым светом со всех сторон…
Минуту, другую длилось молчание, пока, наконец, чуть слышно раздался дрожащий детский голос:
– Государыня… танте Анхен… ради Бога вели прогнать ее… Вели прогнать эту чужую женщину, осмелившуюся сесть на твое место. Вели прогнать, государыня! Скорей! скорей!..
Это говорила Гедвига Бирон.
Детский голос разом нарушил оцепенение ужаса. Он как бы вернул бодрость остальным. Сама императрица встрепенулась, провела рукой по глазам, как бы отгоняя этим ужасное видение.
– Ребенок прав, – произнесла она вслед за этим твердым голосом, – чего вы испугались?.. Мои верные гвардейцы! Проучите дерзкую, вздумавшую изобразить меня… Ей не должно быть пощады!.. Ваша государыня велит вам стрелять!..
Едва только успела императрица вымолвить последние слова, как солдаты уже навели ружья, прицеливаясь, и оглушительный залп потряс белые стены тронного зала.
Клубы дыма наполнили огромную комнату. Несколько минут ничего нельзя было в ней разобрать. Но когда дым рассеялся, взоры всех присутствующих, как по команде, снова обратились к трону.
И новый крик ужаса потряс своды зала… Женщина, сидевшая на троне, осталась невредимой… Несколько десятков пущенных в нее пуль не сразили ее… Она медленно поднялась со своего места и, вся исполненная величия, стала тихо спускаться по обитым сукном тронным ступеням… Вот ее полная фигура двигается, словно плывет, прямо к дверям навстречу оцепеневшим от ужаса присутствующим… Вот она уже близко, близко, в двух шагах от самой императрицы.
Две женщины, как две капли воды похожие друг на друга, две императрицы Анны стоят одна против другой, одна потрясенная, другая – олицетворенная кара и гнев…
Последняя медленно поднимает руку и большим белым прозрачным пальцем, какой можно только видеть у мертвеца, строго грозит государыне… Потом медленно и тихо, в том же безмолвном величии, проходит мимо ошеломленной, помертвевшей от ужаса свиты и скрывается за дверью…
Грозный призрак исчез. Исчез и таинственный свет вместе со страшной женщиной. Темнота воцарилась в зале.
И среди непроглядной тьмы испуганный голос Гедвиги громко вскричал:
– Государыне дурно! Государыня падает! Сюда, ко мне, скорее!
В ту же минуту императрица Анна Иоанновна тяжело грохнулась, без чувств, на пол.
– Простите, граф, что я врываюсь к вам так внезапно, но положение дел требует вашего мудрого вмешательства… Вы знаете, ваше сиятельство, что государыня очень плоха, что врачи потеряли надежду сохранить ее жизнь… Россия накануне страшного удара… Назначенный императрицею государь-наследник, принц Иоанн Антонович, еще младенец… Невольно возникает вопрос о том, что до его совершеннолетия надо передать власть в твердые руки. Надо подумать о регентстве…
И, закончив свою взволнованную, сбивчивую речь, герцог Бирон впился глазами в своего собеседника, сидевшего или, вернее, лежавшего в огромном кресле с ногами, вытянутыми на приставленном к нему табурете, укутанными платками и обложенными подушками.
Это был вице-канцлер граф Андрей Иванович Остерман.
Граф был болен и всячески старался показать это. Он то охал и стонал, то нервно потирал себе ноги, то в невозможных гримасах дергал свое серое, рыхлое, обрюзгшее лицо, то поправлял зелейый зонтик, закрывавший его глаза, не выносившие будто бы света.
– Подагра… проклятая подагра одолела… Вы не поверите, ваша светлость, как она дает себя чувствовать в эти осенние дни…
«Ладно, подагра! Знаю я эту подагру, хитрая лисица! – мысленно выругался Бирон, – у тебя всегда подагра, когда приходится принимать какое-либо ответственное решение. Ну, да меня не проведешь, я тебя раскусил вполне, лукавый ворон!»
И герцог почти с ненавистью глянул на коверкавшееся перед ним, обрюзгшее лицо вице-канцлера.
«Нет, я вижу, мой милейший, с тобою надо действовать решительно!» – произнес он мысленно и, помолчав минуту, спросил громко:
– Ее Величество, государыня императрица не сегодня-завтра преставится. Что мы будем делать?
– Дай, Господи, долголетия Ее Величеству! – набожно скрестив на груди руки, произнес барон, – молю Бога денно и нощно о здравии моей благодетельницы.
– Но она на пороге вечности! – чуть не закричал герцог, потеряв всякое терпение, – войска уже, как вы сами знаете, приводятся к присяге новому императору.
– Дай, Господи, долголетия Его Величеству государю Иоанну Антоновичу! – снова возвел очи горе под своим зеленым зонтиком Остерман.
– Но государь-то в пеленках… Он грудной младенец… Нужно поэтому выбрать регента, чтобы управлять Россией… Кого же следует выбирать?
И Бирон почти преклонял голову к коленям, чтобы умудриться заглянуть под зеленый зонтик, за которым Остерман скрывал свои лукавые глаза. Но под зеленым зонтиком ничего не было видно. Зеленый зонтик бросал длинную тень на лицо, и разобрать выражение этого лица не было никакой возможности.
Тогда, едва сдерживая свое нетерпение, герцог спросил не совсем твердым голосом:
– Кого же мы выберем в регенты, ваше сиятельство? – и, тяжело переводя дух, ждал ответа.
Тут Остерман снова неожиданно заохал, застонал и схватился за ногу:
– Ох! ох! Эта боль… Врагу не пожелаю… убивает она меня окончательно, ваша светлость, не дает возможности дышать, не говоря уже о службе Ее Величеству. Приходится совсем оставлять службу… Да уж и не удел я, впрочем, все последнее время, ваша светлость. Ох, ох! Умирать пора!
– Кого мы выберем в регенты? – вторично произнес герцог, пропустив мимо ушей жалобы и стоны Остермана.
Тут хитрый Остерман понял, что ему не отвертеться, что он прижат к стене. Зеленый зонтик чуть-чуть приподнялся над его морщинистым лбом. Лукавые глаза блеснули.
– Кому же, как не матери государя, поручить регентство? Ведь она ближе всех стоит к престолу. Ее Высочеству принцессе Брауншвейгской подобает быть правительницей.
И граф Остерман впился своими змеиными глазками в лицо Бирона.
Герцог вспыхнул. Его кулаки сжались.
«Опять эти Брауншвейгские! Опять в их лице преграда моему величию и власти!» – мысленно произнес он и сейчас же добавил уже вслух, громко:
– Это невозможно, граф. Принцесса-мать еще слишком молода, чтобы принять на себя правление. Она не подготовлена для такой великой роли… Ей не под силу будет это, в особенности теперь, когда государство, больше чем когда-либо, нуждается в зрелом и твердом правителе… Не можете ли вы, граф, указать на такого именно твердого, энергичного регента?
И снова глаза Бирона впились в бесстрастное, болезненное лицо вице-канцлера.
Несколько минут длилось молчание, пока герцог уже много настойчивее не спросил:
– Кому же быть российским регентом, ваше сиятельство? – Снова молчание.
– Достойному человеку, ваша светлость, – прозвучал наконец тонкий ответ, заставивший герцога позеленеть от злости.
Поняв, что от Остермана не добиться ответа, Бирон быстро встал и, едва пожав пухлую руку своего собеседника, стремительно выбежал из кабинета.
– Государыне худо! Государыня умирает!
И Бенигна-Готлиб с красными глазами и опухшим от слез лицом бросилась навстречу своему светлейшему супругу.
– Бестужев здесь? – спросил ее Бирон мимоходом.
Но герцогиня не успела ответить. Алексей Петрович Бестужев, как из-под земли, вырос перед своим покровителем.
– Собрал подписи? – коротко бросил ему герцог.
– Так точно, ваша светлость. Около двухсот человек, чающих видеть вас государем-регентом, поставили свои имена на сем листе.
И Бестужев передал герцогу какую-то бумагу.
– Прекрасно, – кивнул тот головою, – я никогда не забуду твоей услуги. А теперь слушай: мои сани стоят у ворот дворца. Садись в них и поезжай к Остерману. Дай понять старой лисице, что большинство желает видеть регентом меня, а не принцессу Брауншвейгскую. Если эта каналья согласится пристать к нам, то можно считать наше дело улаженным. Ступай.
С низким поклоном Бестужев бросился исполнять приказание, в то время как Бирон прошел в спальню государыни.
Миновало уже около двух недель с того дня, когда императрица, во время совместного обеда с семьей герцога Курляндского, упала в обморок. Бесчувственную государыню отнесли в постель, и с тех пор она стала медленно угасать.
В тот день она почувствовала, что правая нога ее отнялась, и, предвидя близкую смерть, приказала созвать всех близких и родных в свою опочивальню. Был вызван и Бирон.
Когда герцог вошел туда, все уже были в сборе. Бирон молча протиснулся вперед и встал у изголовья государыни.
В опочивальне присутствовали все особы императорского дворца: цесаревна Елизавета, принц и принцесса Брауншвейгские, герцогиня Бенигна-Готлиб с дочерью и сыновьями, многие высшие сановники, статс-дамы и фрейлины.
Государыня забылась часа на два, потом открыла глаза, окинула всех присутствующих взглядом, остановила его на герцоге и сделала знак рукою, точно желая дать понять, что хочет ему что-то сказать.
Как раз в это время за дверью послышался шорох, и дежурные пажи ввели под руки в усыпальницу государыни графа Остермана.
В руках графа была бумага. Он подошел к кровати, склонился перед Анной Иоанновной и подал ей принесенный с собою лист, на котором крупным почерком было написано всего несколько строк.
Слабеющими глазами умирающая пробежала строки, потом знаком потребовала перо. Кто-то подал его ей, вложил в руку.
– Кто писал это? – спросила она тихим голосом.
– Я, недостойный раб ваш! – послышался ответ Остермана, почтительно склонившегося к больной.
Чуть передвигая пальцами, государыня, с большими усилиями, начертила на листе свое имя.
Это был манифест, которым Бирон назначался регентом русской Империи.
Вслед затем Анна Иоанновна закрыла глаза, тяжело вздохнула и голова ее тяжело упала на подушки…
Началась агония. Императрица уже не узнавала никого…
Потянулись мучительные часы… Умирающая то металась, стоная, то стихала. Ее лицо, мертвенно-темное, то корчилось в судорогах, то без движения лежало на подушке.
Только к вечеру Анна Иоанновна открыла глаза. Взор ее встретился с глазами Миниха, стоявшего в ногах ее постели.
– Прощай, фельдмаршал! – произнесли ее помертвевшие губы.
Она тяжело вздохнула и… отошла в вечность.
В комнате усопшей поднялись стоны, слезы, стенания. Но громче всех рыдала Бенигна-Готлиб Бирон.
Она, в порыве отчаяния, рвала волосы на себе, металась в руках державших ее фрейлин и громко вопила:
– Улетел наш ангел-хранитель! Умерла наша государыня! Что мы будем делать без нее? Что станется со всеми нами?! Сироты мы, сироты! Каждый может обидеть теперь нас и не у кого будет искать защиты…
В другом углу усыпальницы тихо плакала принцесса Брауншвейгская. Слушая громкие причитания герцогини, она думала в эту минуту, что если кто вправе жаловаться теперь, так это она, потому что со смертью тетки она должна бояться, что Бирон и его сторонники будут всячески притеснять ее.
Подобно герцогине Бенигне-Готлиб и принцессе Брауншвейгской, все остальные заливавшиеся слезами лица только и думали в эти минуты о себе, думали о том, что со смертью Анны Иоанновны они теряют свое благополучие…
Одна только маленькая фигурка, припавшая к ногам усопшей, не думала о себе. Она вся отдалась своему горю. Эта маленькая фигурка – Гедвига Бирон – не плакала, не стонала. Ее горе было слишком для этого велико. Она более всех здесь собравшихся любила покойную императрицу. За последние дни болезни государыни она похудела, осунулась до неузнаваемости. Лицо ее стало прозрачно-бледным, худым. Черные глаза казались огромными. Они впивались теперь в лицо мертвой сухим, пылающим горячечным блеском взглядом, в то время как пересохшие губы повторяли с тоской:
– Зачем ты умерла, танте Анхен? Ах, зачем?
Кроме маленькой тринадцатилетней Гедвиги в усыпальнице был еще один человек, который не мог плакать и рыдать над холодеющим трупом императрицы, несмотря на то, что горе его было велико. Этот человек был Бирон. В лице императрицы Анны герцог Курляндский терял высокую покровительницу, поднявшую его на высшие ступени людских почестей и величия. А почести герцог Бирон любил больше семьи и себя самого, больше всех радостей земных, больше государыни. Стоя у изголовья кровати умирающей, герцог успел уже пробежать подписанный ею манифест, и теперь сердце его наполнилось безумным тщеславием и восторгом и заставило забыть тяжелую утрату… И лишь только первый момент потери был пережит, Бирон поспешил удалиться от праха императрицы. Он сделал несколько шагов вперед, окинул принца и принцессу Брауншвейгских злым, торжествующим взором и с высоко поднятой гордой головой прошел в соседний зал.
Там появления его уже ждали все высшие сановники: граф Остерман, князь Черкасский, граф Левенвольде, фельдмаршал Миних, Бестужев, граф Головкин, князь Трубецкой, князь Куракин и другие.
– Господа, вы поступили, как древние римляне! – произнес Бирон с напускной торжественностью и общим величавым поклоном поблагодарил всех, способствовавших его назначению на высокий пост.
И все головы склонились перед только что назначенным регентом русской Империи.
Стройно и мелодично звучит звонкая бандура. Стройно и мелодично вторит ее серебристым струнам сочный, прекрасный голос певца.
Высокий, со смуглым точено-прекрасным лицом и черными, огромными, как черешни, глазами, певец-бандурист не сводит глаз с цесаревны Елизаветы Петровны, примостившейся в уголку дивана.
Взор Елизаветы устремлен куда-то вдаль, поверх головы красавца-певца.
Невесел взор этот. Невесела царевна. Нерадостные мысли у нее в голове.
Две недели прошло со смерти государыни, а уже новые опасения за свою участь мелькают у нее в голове. Правда, герцог-регент добр и любезен с нею. Он назначил ей пятьдесят тысяч ежегодной пенсии и отдает ей открыто предпочтение перед принцессой Анной и ее супругом, которых он буквально сживает со свету своими преследованиями. Но в этой любезности кроется нечто еще более страшное, нежели гонение и вражда. Она слышала мельком о планах герцога. Бирон спит и видит во сне о том, как бы навязать ей в мужья своего безусого сына Петра, того самого Петра, которого с такой ненавистью отстранила принцесса Анна. И цесаревна знает, что Бирон не простит этого Анне никогда, ни за что. Он уже начал свое мщение, и житья от него нет Брауншвейгской фамилии. А ведь они родители самого императора, значит, уж с нею, Елизаветой, он, доведись что, еще менее поцеремонится, нежели с теми. Но, с другой стороны, как смеет этот дерзкий курляндец-выскочка думать о том, что она, цесаревна Елизавета, дочь Великого Петра, и этот вчерашний конюший могут породниться! О!
И гневом закипает сердце цесаревны, и глаза ее, затуманенные было печалью, гордо сверкают.
А бандура плачет, звучит… И в тон ей нежно, мелодично тает-поет голос красавца-певца. Синим небом Украины, вишневым садочком, теплым южным солнцем веет от этой песни… Сам певец – типичный представитель того сильного племени, «чернобриваго», «черноглазаго», которое умело так лихо биться в рядах Запорожской Сечи, так ловко откалывать «бисов гопак» в мирное время… Типичный хохол этот Алеша Разум, которого три года тому назад цесаревна увидела случайно. Нет, не увидела, а услыхала, вернее. Был тогда день рожденья покойной императрицы Анны. Она присутствовала в числе других приглаженных в придворной капелле на торжественном богослужении. Служил архиерей величаво, пышно. Певчие выводили тончайшие рулады своими молодыми голосами. Один голос особенно поразил слух цесаревны. Бархатный, нежный, он прямо в душу вливался мелодичной волной…
Взглянула цесаревна на клирос, чтобы увидеть удивительного певца, да так и обмерла от неожиданности: два знакомых, сверкающих беспредельной преданностью и готовностью жизнь пожертвовать за нее глаза так и впились в нее… Прекрасное, смуглое лицо певчего облилось румянцем счастья, уловив на себе ее пристальный взгляд.
«Алеша Шубин! Господи! Да откуда? И впрямь Алеша! Или похож только?.. Но как похож, Господи Боже!..» – даже испугалась тогда Елизавета. После службы подозвала она обер-гофмаршала Левенвольде, расспросила его о красавце-певце. Оказался он простым казачьим сыном Алексеем Разумом из Черниговской губернии, из самого сердца Малороссии, из деревни Лемешей, откуда взяли его сначала за хороший голос в соборные певчие в ближний город, а оттуда уже перевели в столицу. Все это подробно доложил цесаревне граф, и тут же она упросила Левенвольде уступить ей Разума. С этой минуты и поселился во дворце цесаревны Алеша в качестве бандуриста-певца, испытывая готовность, как и все окружающие ее люди, умереть по первому ее приказу. А она в этой преданности, в этой песне соловьиной, да в мелодичном звоне сладкозвучной бандуры черпала себе утешение…
Тихо, тихо поет Алеша Разум. Громко нельзя петь – тело государыни еще не предано земле. Цесаревна незаметно задремала под эту песню.
Вдруг смолкла бандура. Затих певец.
– Серденько-царевна, до тебе идуть! – послышался над нею мелодичный голос.
– Что тебе надо, Алексей Григорьевич? Зачем разбудил? Только ведь и забудешься, когда уснешь малость! – проговорила цесаревна, открывая сонные глаза, и сейчас же замолчала.
Шум голосов послышался за дверью, и в комнату вбежал Лесток. Лицо его было взволновано, движения быстры. За ним следовали два брата Шуваловых, Александр и Петр, камер-юнкеры цесаревны, и ее камергер Михайло Илларионович Воронцов. Между ними появилась пышная, полная фигура цесаревниной любимицы Мавруши, превратившейся за это время в настоящую, степенную, но все еще молодую, свежую и бойкую Мавру Егоровну. Вслед за ней проскользнула тоненькая, подвижная фигурка Андрюши Долинского.
Словом, вся маленькая свита Елизаветы была здесь в сборе.
– Что случилось? Почему вы так всполошились? – недоумевающе вскинула глазами на своих друзей Елизавета.
– А вот то, матушка, что ты вот тут песенками тешишься, – с обычной своей грубоватой манерой подступила к своей повелительнице Мавра Егоровна, – а за тебя люди на дыбе корчатся.
– Кто? Кто опять на дыбе? – так и встрепенулась цесаревна.
Лицо ее смертельно побледнело, глаза потухли. Ее кроткая, мягкая душа всегда мучительно страдала при одном слухе о казнях и пытках.
– Вот то-то и дело – кто! Послушай-ка, что тебе дохтур натявкает… Не зря он, прости меня Господи, как пес бездомный, по улицам с утра до ночи шлепает, – тем же грубоватым голосом роняла Мавра.
– Что же такое? Да говорите же! Говорите, не мучьте меня, Лесток! – прошептала, едва держась от волнения на ногах, цесаревна.
– Ваше Высочество, ужасная новость! – произнес последний. – В Кронштадте во время присяги малолетнему императору матрос Толстой публично говорил о том, что не немецкой отрасли следует быть на престоле, а настоящей русской цесаревне. А в гарнизонном полку на Васильевском острове армейский капрал Хлопов громко изъявил то же желание видеть на троне, Ваше Высочество, цесаревну Елизавету…
– Ну, и что же? – так и впилась цесаревна глазами в рассказчика.
– Их схватили… привели к Бирону… Сам регент занялся этим делом. Несчастных заперли в его дворце… Их будут, конечно, пытать…
– Пытать за меня! О, как это жестоко! – схватившись за голову, прошептала Елизавета. – Когда же кончится все это? Когда прекратятся эти ненужные жертвы? Надо узнать, во что бы то ни стало, что ждет этих несчастных! И если… если… Нет, я сама поеду к Бирону и буду умолять его отменить казнь.
– Еще что! – резко вскричала Шепелева, – русская царевна пойдет унижаться перед этой курляндской лисицей!
– Тише, тише, Мавра Егоровна! – остановил расходившуюся девушку Петр Иванович Шувалов. – Курляндская лисица – ныне регент Российской Империи.
– Опомнись, батюшка! Что мне за дело, регент он или нет? Знаю я одного государя-императора, да солнышко мое, цесаревну, а до всего прочего мне дела нет!
– Это ужасно, ужасно! – повторяла между тем Елизавета. – Надо узнать, что с ними, выведать все и спасти, непременно спасти… Ведь из-за меня пошли они на дыбу!
– Да, да, надо помочь им и как можно скорее! – произнес всегда готовый одолеть всякие препятствия смелый и решительный Воронцов.
– Но как? Как? – в один голос произнесли братья Шуваловы, Мавра и цесаревна.
– Оба молодца сидят под караулом во дворце регента. Чтобы узнать о них, надо проникнуть во дворец. Нам, как лицам вашей свиты, этого нельзя. Нас тотчас же арестуют, как шпионов, – произнес с уверенностью Лесток.
– Вы правы, доктор. Нам идти нельзя, – согласился Воронцов.
– Но оставить так тоже нельзя! Нужно же помочь! – отозвался Александр Шувалов, у которого так и закипала кровь при известии о новых казнях ненавистного курляндца.
– Но как пробраться во дворец к регенту? – произнесла цесаревна, – как проникнуть к несчастным?
– Я проникну! – послышался молодой голос, и Андрюша Долинский, сверкая глазами, выступил вперед.
– Ты? – проронили в один голос присутствующие, изумленные заявлением юного пажа.
– Да, я, если ты мне позволишь, матушка-цесаревна! – произнес отважный мальчик, обращая горевшие неизъяснимой преданностью и любовью глаза в лицо Елизаветы.
– Но они арестуют, они погубят тебя! – в волнении произнесла цесаревна.
– Нет! Погубить не погубят, – успокоительным тоном проговорил Лесток, – не такой же зверь Бирон, чтобы учинять над детьми кровавую расправу. И потом мальчик не так глуп, чтобы отдаться им в руки… Не правда ли? – обратился он к Андрюше.
Тот только блеснул глазами в ответ.
В его отважной голове уже зрели планы.
– Отпусти меня к этим несчастным, матушка-цесаревна! – заговорил он с мольбою, – я проберусь к ним, я успокою и обнадежу их. Они узнают от меня, что цесаревне Елизавете, для которой они не призадумались отдать жизнь, ведомо об их преданности, и она благословляет их… Я знаю, как это должно их утешить… А они нуждаются в утешении, цесаревна. Их участь не весела! У них, может быть, маленькие дети… Мой отец подвергнут был той же участи и, в память отца, я пойду к этим несчастным!
Не просьбою, а твердою решимостью звучали последние слова Андрюши. Горячая кровь прилила к его лицу. Глаза с нежностью смотрели на цесаревну. Но не робкая мольба сияла теперь из этих твердых, смелых, прекрасных глаз.
– Пусти его, Ваше Высочество! Видишь, сам не свой, рвется мальчишка. Не простак наш Андрей, не осрамит! – произнесла Мавра Егоровна, – а не пустишь, все едино убежит! – прибавила она, махнув рукою. – Убежишь, Андрюша? Ведь правда?
– Убегу, Мавра Егоровна! Убегу, чтобы все вызнать и потом успокоить цесаревну нашу! – смело тряхнул кудрями мальчик.
Елизавета наградила своего пажа долгим ласковым взглядом.
– Бог с тобой, мальчик! Ступай! Сам Бог тебя посылает на доброе дело! – проговорила она, любовно гладя своими нежными пальцами припавшую к ее руке чернокудрую головку.
Андрюша радостно вскрикнул и осыпал эти пальцы градом горячих поцелуев.