Я вырываю сейчас куски из памяти своей,
Они хранились шесть десятков лет,
Куски событий тех ужасных дней,
Что в жизни мне оставили неизгладимый след.
И вот, погожий летний день – войны начало,
На даче в Вырице нам хорошо жилось,
Родителей на поезд провожала и на перроне я узнала,
Что что-то страшное вдруг началось.
Как гром небесный нам на голову свалилась
Такая ужасающая весть,
У всех на лицах сразу отразились
Печаль и мужество, и вероломным – месть.
Сначала мы осталися на даче,
Не знали, как всем лучше поступить,
Быть в городе иль как-нибудь иначе
Хотя бы детям жизни сохранить.
А в это время, мимо нас, над головами,
Железная армада, вся в крестах,
На город мой свой смертоносный груз кидала,
И рушились дома, и гибли люди, и возникал невольно страх.
Кругом все дачники уехали,
И мы остались, будто в пустоте,
На берегу на Оредеже смотрели,
Как аэродром бомбили вдалеке.
Когда последним паровозом и вагоном
Приехали обратно мы домой,
Наш город показался мне суровым,
Кругом окутанным войной.
Над городом висели аэростаты,
Пытались от разбойников прикрыть,
Но это плохо получалось,
И продолжали нас бомбить.
А фронт все приближался к городу,
И в Лигово мы ездили окопы рыть,
Мешки песком активно наполняли,
Старались от осколков историю прикрыть.
Эвакопункты были на пределе,
Детей и стариков старались вывозить,
И только те, кто не хотели,
Остались в Ленинграде жить.
Фонд обороны развернулся,
Сдавали люди все свое добро,
И мы все сдали – все что было,
С иконы даже сняли серебро.
Самозащита в звенья собиралась,
И основных их было три:
Пожарники и санитары были, плюс химзвено,
Вот и защита наша – другой было не дано.
А мама с папой на «казарме» были,
Я с тетками и бабушкой жила,
Училась химзащите, начальником звена была.
Иприты, люизиты проходили,
Готовы были ко всему, и лозунг наш:
«Бороться, не сдаваться на милость нашему врагу».
Окошки клеила крест-накрест,
Чтобы не вышибло волной,
И маскировкой занималась,
Чтоб луч не падал световой.
И два снаряда в дом наш угодили,
Волною окна распахнув,
А крестики окошки сохранили,
Все стеклышки бумажками прикрыв.
На чердаки таскали мы песок и воду,
Чтоб зажигалки было чем тушить,
И думали – теперь уж все готово,
Любое лихо можно пережить.
Суперфосфатом мазали стропила —
От зажигалок дом свой сохранить,
Три раза крышу пробивало,
И мы кидались их тушить.
А в сентябре мы очутилися в кольце,
К зиме мы вовсе были не готовы,
Морщины сразу появились на лице,
И лица стали вдруг суровы.
Не различали мы ни тыла и ни фронта,
Кругом для нас была война.
И в самое лихое время
Я тоже вместе с городом была.
Бадаевские склады – там жизнь для города хранилась,
Упорно немцы их бомбили и очень скоро своего добились.
Горели долго эти склады, народ смотрел,
На лицах отражались
И блики пламени, и чувство горя и досады.
Ведь каждый ясно сознавал, что там НЗ хранились
И очень ценного мы все лишились.
И там, у этого кострища, вдруг ясно стало —
Что в городе таится враг и непременно,
Мы пока не знали как, но мы его отыщем.
Зима суровой оказалась очень,
Еще и голод наступил,
Паек в 125 каких-то граммов,
И сразу человека в немощь превратил.
За хлебом я всегда ходила
И как зеницу ока берегла,
Все карточки мне доверялись —
Я пошустрее всех родных была.
И только раз, когда мы с тетей были,
У нас довесок вмиг схватили
И, не успели глазом мы моргнуть,
Его мгновенно съели.
Вы догадались, что мы пережили,
Ведь в это время каждой крошкой дорожили.
Ни света, ни воды и ни тепла —
Такое зло обрушилось на нас,
Судьба тогда, наверно, нас спасла,
Но был неровен час.
Буржуйку папа притащил с завода,
Ее топили чем могли,
И чтоб нагреть немного воду,
Мы стулья жгли и даже книги жгли.
А воду – с тетей брали санки
И черпали из проруби Фонтанки.
И медленно везли, чтоб не пролить, не расплескать,
Чтоб этот адский труд не повторять.
А в долгой ночи мы с коптилкой были,
Лампадки зажигали у икон,
Вот так и жили-были,
Не видя света из окон.
А нечистоты выливалися во двор
И замерзали тут же вмиг,
И был проход среди вонючих гор,
И надолбов, и пик.
А люди шли, ползли куда-то в стужу
И тут же умирали на ходу,
Был человек – теперь он никому не нужен,
И трупы мерзли на снегу.
Дружинники их утром подбирали,
Могилы братские копали
И отправляли их в последний путь.
А тех, кто дома умирал,
Родные их на саночках возили,
И видеть это было – просто жуть.
Еще я помню: по панели не ходили —
Боялись, что затащат нас в подвал,
Тогда упорно говорили,
Что кто-то часто пропадал.
И у покойников бывало,
Что части тела кто-то вырезал.
Но жизнь совсем не замирала,
А виденное силы придавало,
Чем можешь городу помочь – так помоги,
И из последних сил старайся,
Ногами и руками шевели.
Покой и отдых ощущали,
Когда в «тарелке» стукал метроном,
Как только замолкал, тревожно ждали —
Гудки сирены нам поведают о чем?
Чего нам ждать: бомбежки иль обстрела,
Куда идти дежурить нам,
В бомбежку – на чердак, там было дело,
В обстрел стояли у ворот, прижавшися к домам.
Я помню свист, когда летела бомба,
И этот звук к земле нас прижимал,
Когда мы слышали шипение снаряда,
То, значит, он поблизости упал.
Мы различали типы самолетов,
Когда летели юнкерсы – плохи были дела,
И от «стервятников», от их полетов
Одна судьба защитою была.
В ту пору мне пятнадцать было,
Братишке только девять лет,
И папа с мамой молодые —
Всего по 38 лет.
И эти годы помогали
Руками беды разводить,
Надежды на победу не теряли —
Мы непременно будем жить!
Декабрь – темный месяц,
И в городе хоть выколи глаза,
И, чтобы не наткнуться друг на друга,
Был «светлячок» приколот у плеча.
А «светлячки» и ромбом, и квадратом были,
Их фосфорили,
Чтоб издали и в темноте светили.
Другие под ноги фонариком светили,
Тогда еще фонарики с жужжалкой были.
Когда нас здорово зажало,
Отец забрал нас на завод,
В убежище там семьи ночевали,
И всем к той пайке солод добавляли,
И очень он поддерживал народ.
Там на «Баварии» жил папин друг с семьей,
Мы с ними подружились и днем у них пристанище имели.
Сложивши руки не сидели и занималися работой кой-какой.
Мы территорию в порядок приводили
И зажигалки бегали тушили,
Себе на суп ловили воробьев,
Уклейку в проруби ловили.
Там воздух был, и был простор,
не то, что на Обводном, где мы жили.
Мы помогали морякам – в сушилки хлеб таскали,
И за работу нам всегда по сухарю давали,
А иногда «шрапнелью» угощали – так крупную перловку называли.
А каждый вечер в семь часов сирены душу надрывали,
Свечу на парашюте опускали
И, осветив наш город, бомбежку начинали,
А днем обстрел, еще обстрел, и передышки не давали.
Я попадала много раз и под бомбежку, под обстрелы:
Мы с тетей шли, и начался обстрел, нас сразу на землю свалило,
Кого-то рядом тут осколками убило, а мы осталися живыми.
Пошла знакомую я провожать, она с дочуркой на руках,
И вдруг «бабах»! – и их не стало, и лишь куски кровавые
И одеяло… висеть остались на ветвях.
Я крестную и крестника бежала навещать, и вдруг
Бомбежка на пути меня застала, и на моих глазах
Скользнуло что-то рикошетом, и половины комнаты у них не стало.
И я опешила – такого не видала,
На Лермонтовском и пыль, и гарь, а я столбом стояла.
На Невском в кинотеатре «Нева» показы фильмов возобновили,
И мы, конечно, сразу же решили пойти в кино и «Пышку» посмотреть.
Мы по частям ее смотрели, и без конца сирены выли,
Кругом бомбили и нам не дали досмотреть.
Когда мы вышли, так рвануло, что на земле мы очутились,
Известкой, пылью мы чуть-чуть не подавились,
Ощупали себя, ну, богу слава, опять мы целы и ничего в нас не попало.
У нас овчарка Ллойд была, и в голод мы ее в охрану сдали,
И на «Баварии» в охране их на цепях держали.
И как-то зажигалка упала прямо перед ним,
Пес заметался, завизжал и нас увидел, на помощь лаем призывал.
Пока мы подбежали и зажигалку в бочку отправляли,
Он жалобно глядел на нас,
И слезы крупные собачьи катились у него из глаз,
Тогда мы видели его в последний раз.
Так голод был для всех, кормежки не имели,
И, выпросив у нас «добро», охранники собак поели.
Но, несмотря на все это, кругом работа шла.
Работали заводы и дружины, работали госпиталя.
Ох, как всем трудно было! Но мысль одна была —
Враг не войдет в наш город, ведь под ногами нашими своя земля!
Работники на радио проводниками были,
Чтоб нам артисты песни пели, чтобы знали все,
Что не сломить нас, что мы все еще живы.
И в осажденном Ленинграде стихи и музыка звенели,
И Шестакович, и Оленька Берггольц в холодной стуже нам души грели.
Зиме как будто не было конца, и вот, когда пришла весна,
Ее мы ждали и боялись – мы нечистоты вывозили со двора,
Чтобы инфекции за нас не взялись.
Потом мы с папой заболели – он воспалением, а я цингой.
Он слег с температурой, а помощи ведь нету никакой.
Он с финской инвалидом был по легким, не мог такой болезни пережить,
И вот, 8 марта поздравил нас он с Женским днем,
Потом прилег и приказал всем долго жить.
Дорога жизни – паутинка связи, как рады ей мы были!
И многим жизнь она спасла, а как ей трудно было,
И как ее бомбили!
Машины, груз топили, но не сломили мужество, задор.
С поклоном им слова из песен посвящают:
«Сквозь пургу, огонь и черный дым
Шли мы дни и ночи,
Трудно было очень,
Но баранку не бросал шофер».
И дядя Петя, папин друг, он на Дороге жизни шоферил,
8 марта нам в подарок кусок конины,
Несколько картошек – тогда бесценным тот подарок был.
Когда мы в спешке с дачи уезжали,
Оставили кастрюльку с супом там,
И в ней кусок хороший мяса на целый с лишком килограмм.
И вот, в лихое время, он нам покою не давал, да и потом,
Он часто, часто в нашей памяти всплывал.
Потом весной собрали в школе класс один восьмой,
Поехали мы в Колтуши на огороды.
Сажали что-то и пололи, не ждали милость от природы.
В июле месяце за мной явилась тетя и сообщила новость для меня,
Что мама ждет ребенка и срочно выехать должна.
И вот мы трое уезжаем – братишка с мамой, я,
А тетю с бабушкой в блокаде оставляем.
На катере мы Ладогу удачно переплыли,
А в Гриве нас по-дикому бомбили,
Как говорится, в «хвост и в гриву» получили,
И наши вещи, что мы взяли, растеряли, разбомбили.
И нас пустыми в поезд посадили, и мы поехали
В неведомые дали, а там нас всех совсем не ждали.
Мы треть блокады пережили, уехав, много потеряли,
Как лучше было поступить, тогда мы ничего не знали,
Но бабушку и тетю потеряли.
Ну, вот и все, я книжек про блокаду не читала,
А здесь пишу, что видела сама, и что сама переживала,
И что мне память подсказала.
После завершения учебного года (я закончила седьмой класс и перешла в восьмой) мы отправились за Вырицу на дачу, которую на лето выделил Коке Бумтрест, где он тогда работал. Из-за болезни ног бабушка ходила плохо, поэтому поехали на бортовом грузовике. Бабушку посадили в кабину, а сами, загрузив вещи, разместились в кузове в полном составе: Кока с тетей Аней, папа с мамой и я с братом Алькой.
Дача оказалась недавно смонтированным щитовым финским домиком, разделенным на две половины. Одну занимал директор треста, а другую, такую же, – мы. В нашем распоряжении были большая комната, кухня, кладовка, веранда и терраса, на которой стояли вазоны с цветами и шезлонги.
Располагался домик на самом берегу Оредежа, причем окна нашей половины смотрели на реку. Вокруг рос молодой сосняк, в жаркий день не дающий тени, а лишь усиливающий зной. Но загорать там было просто прекрасно. На сосны повесили гамаки, качавшиеся над брусничником и черничником. Погода в июне стояла замечательная, так что я быстро загорела.
Вверх по течению Оредежа, к пионерским лагерям, наш берег понижался, образуя травянистый пляж, куда все ходили купаться. Многочисленные подводные ключи и течение делали воду освежающей даже в самую жару.
Спуститься к реке можно было и прямо от нашего дома по крутой тропке, которая вела к источнику с замечательно вкусной водой. Этот родник я расчистила, обложила камешками и ходила к нему за водой. А на тропке для удобства сделала ступеньки.
Постоянно на даче жили мы с бабушкой и Алька. Родители приезжали к нам на выходной, изредка по будням оставалась тетя Аня. Муку, крупы, консервы доставили на машине сразу на все лето. Другие продукты привозили из города родители. Забыла уже, что именно, запомнились только конфеты и лимонад.
Коварство Оредежа проявилось довольно быстро. На пляже возле пионерских лагерей купалась подвыпившая компания. Одна женщина шутя стала топить мужчину, а тот вдруг ушел под воду и не показывался. Компания всполошилась, сбегали за пожарниками. Те баграми и крючьями долго обшаривали реку, но безрезультатно.
Обнаружили его мы с подругой, когда стали подниматься вдоль берега домой. Он почему-то сидел на корточках, и, как нам показалось, голова его была над водой. Но когда прибежали на наш призыв, то оказалось, что вода покрывала его полностью и он был мертв.
Второй жертвой Оредежа стала моя подруга Лиза. Причем незадолго до этого невесть откуда пришедшая цыганка нагадала ей, что она утонет. А в день ее 16-летия мы – несколько девочек – стайкой побежали на реку.
Переплыв Оредеж, что делали всегда, не желая находиться в сумятице довольно многолюдного пляжа, мы стали купаться у другого берега. В том месте на дне была яма, а над ней под водой лежало скользкое бревно, по которому мы частенько ходили для развлечения.
Спохватившись через некоторое время, что Лизы нет, мы подняли крик, на который к нам приплыли двое взрослых парней. Узнав, в чем дело, они стали нырять. Обнаружить ее удалось еще до подхода лодки пожарников. Кто-то вспомнил о яме, и один из парней нырнул. Когда он вновь показался на поверхности, было видно, что ему явно не по себе.
– Нашел, – сказал охрипшим вдруг голосом.
– Так вытаскивай ее скорее! – закричали мы.
Он выдернул ее за ногу из ямы, где она находилась вниз головой. Откачать Лизу не смогли ни подоспевшие к тому времени пожарники, ни врач из пионерлагеря.
Третий неприятный эпизод, связанный с Оредежем, произошел уже со мной. Вниз по течению возле лесопилки и пожарки был перекинут наплавной бревенчатый мост с перилами шириной около метра, под который мы ныряли. Я это делала с закрытыми глазами и однажды потеряла ориентацию.
Как ни пытаюсь вынырнуть, все стукаюсь головой о бревна! Набранный воздух уже на исходе. Хорошо, что я не впала в панику и вспомнила, что бревна моста уложены вдоль. Так, перебирая бревна руками, добралась до края и вынырнула уже на пределе дыхания.
На воскресенье, 22 июня, приехали родители, которым мы с Алькой очень обрадовались. День был погожий и пролетел незаметно. Вечером я пошла их провожать на третью платформу, до которой от нас было около двух километров. Придя, мы сразу заметили какое-то странное волнение в толпе, ожидавшей поезда.
– Что-нибудь случилось? – спросил отец.
– Как, вы ничего не слыхали? – повернулось к нам сразу несколько лиц. – Объявили по радио, что началась война с Германией.
Сразу на душе стало неспокойно. Еще свежа была в памяти финская война, в которой принимал участие и мой отец. Вспомнилось, как мы волновались за него. Правда, та война закончилась довольно быстро, поэтому мы успокаивали себя, что так же будет и на этот раз.
В городе на семейном совете решили, что нам лучше оставаться на даче. Так будет безопаснее. Немцы пока далеко, Ленинград, возможно, будут бомбить, а деревню не станут.
Между тем остальные дачники уехали, и мы остались втроем на все шесть наших домиков. Вывезли из лагерей и пионеров, и стало еще безлюднее. Родители по-прежнему приезжали к нам на выходные. Двадцать девятого июня моему брату Олегу исполнилось девять лет, но в памяти не осталось – отмечали его день рождения или нет. А подарок он получил – самокат.
Лето было в разгаре, и порой я даже забывала, что идет война. Но вскоре ощутила первое ее дыхание. Однажды я качалась в гамаке, как вдруг послышался гул самолетов. Еще не видя их как следует, по гулу почему-то сразу решила – чужие. И действительно, когда они прошли на небольшой высоте в сторону Ленинграда, я ясно различила на их крыльях кресты.
А потом начались бомбежки военного аэродрома в Сиверской, который с нашего высокого берега было хорошо видно, хотя до него было более десяти километров. Так и стоит перед глазами картина одной ночной бомбежки. Взрывы бомб сотрясали наш домик, что-то горело, разлетались в стороны пылающие обломки. Багряные отсветы метались по нашей комнате, дребезжали оконные стекла и посуда, дрожали стены и поджилки.
Война приближалась, напоминая о себе все чаще. Как-то раз, намереваясь спуститься к источнику, я была остановлена звуками чужой речи. Осторожно выглянув, увидела двух немцев, брившихся стоя по пояс в реке. Как выяснилось потом, это были фашистские парашютисты.
Отпрянув назад, я побежала и рассказала об этом маме. Наказав нам не высовываться, она пошла сообщить об этом на лесопилку. Но пока мама ходила, немцы довольно быстро убрались, так что – я не знаю, поймали их или нет.
Завершилось наше пребывание на даче в августе самым решительным образом. Бабушка, сварив бульон из хорошего куска мяса и поставив кастрюлю на стол в кладовке, принялась мыть голову. Внезапно к нам ворвалась запыхавшаяся старшая сестра мамы – тетя Аня:
– С ума сошли! Немец рядом, а она здесь голову намывает. Давайте быстро собирайтесь.
Нагнав панику, она не дала возможности что-либо захватить с собой. Остался в кладовке и сваренный кусок мяса, который позднее, в голодное блокадное время часто вставал в памяти. Брошенные запасы муки и крупы не вспоминались, а мясо почему-то – да.
Путь до станции превратился в сущий ад для нашей бабушки. И так плохо ходившая, она несколько раз падала, зацепившись за корни. Совсем выбившись из сил, она молила нас:
– Оставьте меня здесь.
– Не говори глупости, мама!
Когда наконец-то мы дотащились до станции, выяснилось, что если и будет поезд, то, очевидно, последний. После томительного ожидания подали состав из паровоза и нескольких теплушек. По пути в Ленинград он часто останавливался, подбирая таких же задержавшихся, как и мы. Так что в город вагоны пришли плотно набитыми. К счастью, обошлось без бомбежек.
Если на даче о войне напоминали в основном немецкие самолеты, летящие бомбить Ленинград или Сиверский аэродром, то в городе ее приметы были более заметны – аэростаты воздушного заграждения, зенитные позиции, постоянно встречающиеся военные и, конечно, бомбежки. Ленинградцы имели озабоченный вид, а внутренняя тревога накладывала на их лица особый отпечаток. Город готовился к уличным боям – в нашем доме оборудовали пулеметную огневую точку, забетонировав для этого подвал. Подобные сооружения я видела и в домах по Измайловскому.
Отец и мама были на казарменном положении. Мама служила на лакокрасочном заводе имени Менделеева, который находился на Международном (Московском) проспекте в районе Средней рогатки. Отец же работал на «Красной Баварии». Пока не сомкнулось блокадное кольцо и не начались артобстрелы, я несколько раз ездила к матери на работу на трамвае 29-го маршрута. Позднее маму перевели на слюдяную фабрику на Обводном канале, а артобстрелы и бомбежки превратили цеха лакокрасочного завода в руины. В отсутствие родителей в доме руководили тетя Аня и бабушка. Жили мы по-прежнему на втором этаже дома номер 5 по 12-й Красноармейской улице, по 11-й Красноармейской он числился под номером 4. Живущая в этой же квартире тетя Муся, средняя из сестер, работала посменно телефонисткой на «Ленжете» и в не свои смены ночевала дома.
После возвращения в Ленинград я, как председатель класса, сразу же помчалась в свою родную школу на Лермонтовском проспекте. Здесь тоже чувствовалось дыхание войны. Часть здания отвели под ополчение. Наш классный руководитель математик Григорий Наумович Лейбман сформировал из моих одноклассников пожарное звено для дежурств на крыше школы. Кроме меня, в него вошли Тоня Денисова, Маша Дубровская, Олег Остапенко, Женька Долгоруков. Но наше звено при школе действовало недолго, поскольку военные заняли все здание. Кроме того, мы заклеивали в школе бумажными полосками окна, чтобы их не разбило ударной волной при бомбежке. Таким же образом я заклеила стекла в нашей квартире, а сами окна при бомбежках и артобстрелах снимала с запоров. Ударной волной окна распахивались, а стекла оставались целыми. Но как-то меня не было дома, а домашние забыли снять створки с запоров, и стекла разлетелись. А ведь до этого один снаряд попал в первый этаж под нами, а два – над нами, и ничего. После этого окна забили фанерой.
Григорий Наумович жил в комнате при школе. Ему было около 30 лет, роста был высокого, худощав, с пышной шевелюрой темных курчавых волос. На фронт его не брали, поскольку один глаз у него был искусственным. Ко мне Григорий Наумович относился очень хорошо, так как по математике я училась на пятерки, а по другим предметам – на пятерки и четверки. До войны я занималась в математическом кружке при Дворце пионеров, участвовала в олимпиадах по математике и нередко побеждала. В коридоре нашей школы висели портреты выдающихся ученых, и Григорий Наумович говорил мне:
– Галина, твой портрет должен появиться здесь.
Однако жизнь все решила иначе. Ученым я не стала, а Григорий Наумович умер в блокаду. Я еще несколько раз осенью навещала его, он мне говорил:
– Галя, уезжайте к моим в Свердловск, они примут вас как родных.
Но в Свердловске я так никогда и не была.
Попытку уехать мы предприняли в начале сентября. Руководство города распорядилось эвакуировать стариков и детей. На Московский вокзал я приехала вместе с мамой и братом Олегом, а также с крестной и ее внуком Олегом. Подали состав, а он оказался уже заполненным. Как говорили, какие-то евреи решили забрать с собой редкую и дорогую антикварную мебель. Наводившие порядок матросы с матюгами полезли выкинуть эту мебель, но их остановил командир, сказав, что проблему нужно решать законным и мирным путем. Однако собравшийся на перроне народ не стал ждать этого решения и начал набиваться в состав. А из-за них мебель выбросить уже было невозможно. Многие, не поместившиеся, остались на перроне, и мы в их числе. Мама с крестной переживали, а я была рада, так как уезжать совсем не хотела. А вскоре сомкнулось блокадное кольцо.
К началу сентября также относится и лиговская эпопея. Молодежь со всего района собрали и послали в Лигово рыть окопы. Целый день мы копали противотанковый ров. Почва в том месте была песчаная. Вынутым песком мы наполняли мешки, которые отвозили в город для укрытия памятников. Нам сказали, что их отправляли на Исаакиевскую площадь, чтобы защитить конный памятник Николаю I. Наработавшись, мы легли отдыхать, но в начале ночи в помещение ворвался человек и закричал:
– Лежите здесь! А в поселок уже вошли немцы!
В панике все бросились спасаться. Бежали ночью, лесом, так как боялись двигаться по дороге. К счастью, нам удалось не заблудиться и благополучно добраться до Ленинграда. Как стало позднее известно, не всем так повезло.
Другим значимым событием начала сентября стал пожар на Бадаевских складах, который всколыхнул весь город и имел весьма печальные последствия. Склады находились от нас всего в нескольких трамвайных остановках, поэтому пожар был хорошо виден. Печально – горела жизнь ленинградцев. Потом мы даже мотались на место пожара и видели, как некоторые брали землю с пепелища. Говорят, что эту землю растворяли в воде и процеживали, добывая тем самым ушедший в землю расплавленный сахар. Мы подобным не занимались.
Война накатывалась на город. При ЖАКТе была создана дружина самообороны, начальником которой стала моя тетя Аня – Анна Илларионовна Скакунова, а я, конечно, вошла в ее состав. Меня послали учиться на курсы командиров химзвена. Дежурили мы вместе с ребятами из пожарного звена – моей подругой Лерой Смирновой, сыном дворника Васей Андреевым, Ваней Федотовым, Ритой Соболевой, Людой Шваревой. Эти ребята были старше меня года на два. Собирались мы в помещении ЖАКТа, а санзвено – в бомбоубежище, находившемся под средним флигелем нашего дома. Там женщины из санзвена пили во время бомбежек валерьянку, а нам по молодости все было нипочем.
Для тушения зажигалок на чердаке установили металлические бочки с водой, завезли песок. На чердак мы его сами поднимали со двора в коробках, для просушки рассыпали по полу тонким слоем, чтобы зимой он не смерзся. Просушенный песок затем собрали в кучу. Кроме того, имелись щипцы и рукавицы. Когда во время налета выходили на крышу, видели, как по небу метались лучи прожекторов, выискивающих фашистских «стервятников», трассы зениток, отсветы пожаров. Зрелище одновременно завораживающее и пугающее.
Моя первая зажигалка пробила крышу и густо задымила весь чердак. Из-за этого дыма я никак не могла определить ее местонахождение. Тогда я вспомнила, как мама локтем определяла температуру воды, когда купала маленького Альку. Заголив локоть правой руки, я сделала ею плавное круговое движение и почувствовала, откуда идет жар, и так нашла зажигалку, обезвредив ее, как учили. Потом я повторяла этот прием.
В одно из первых дежурств я поднималась на чердак и вдруг услышала там громкий разговор. Невольно остановившись, я прислушалась, но слов разобрать не могла. Осторожно поднявшись и заглянув на чердак, я увидела голубей. Мы жили на втором этаже, поэтому прежде я не знала, что они могут так громко ворковать. Но уже в октябре все голуби были пойманы и съедены.
Брат Алька в начале сентября ходил в школу на 10-й Красноармейской. Не знаю – учились они там или же их просто чем-то занимали. А при объявлении воздушной тревоги детей уводили в ближайшее бомбоубежище. Так Алька вырывался, по переулку бежал домой и за руку с тетей Аней шел в бомбоубежище в нашем доме. Ему не раз говорили, чтобы он так больше не делал, но Алька все равно бежал домой. Бабушка не могла спускаться в бомбоубежище, поэтому при бомбежках и артобстрелах она выходила в коридор и там пересиживала тревогу. Иногда вместе с бабушкой оставался Алька. В сентябре 6-го числа у мамы и 30-го числа у папы был день рождения – им исполнилось 37 лет. Но из-за войны мы это никак не праздновали. 8 октября мне исполнилось 15 лет, и это событие мы тоже не отмечали.
Бомбежки и артобстрелы меняли облик города. Как-то я пошла к школе и находилась возле хлебозавода, когда началась бомбежка. В створе 11-й Красноармейской на Лермонтовском проспекте стоял шестиэтажный дом (по-моему, номер 49), в котором жила моя крестная Редькина. Ее муж был старостой церквушки, находившейся рядом с их домом. Фугасная бомба срезала фасад их дома на несколько верхних этажей, обнажив ряд квартир, в том числе и крестной, жившей на четвертом этаже. Бросились в глаза уцелевшие кровать и буфет, стоявшие в разрушенной комнате. В запале я бросилась по лестнице, засыпанной битым кирпичом и известкой, в их квартиру, но на третьем этаже лестница была разрушена, так что до крестной я не добралась. Хорошо, что их в это время дома не было. Их потом поселили на втором этаже в том же доме, но по другой парадной. А некоторое время спустя зажигалка вызвала сильнейший пожар в доме на углу Лермонтовского проспекта и 11-й Красноармейской улицы. Огонь был такой, что корежил стальные балки перекрытий.
С наступлением холодов отец принес небольшую буржуйку, необходимость в которой была очевидна. У нас имелось печное отопление, и с прошлого года остался небольшой запас дров, который быстро бы улетучился, топи мы большую печку. А так расход дров был существенно меньше. Тем не менее к концу зимы в ход пошли стопки газет, стулья и даже книги. Кроме того, буржуйка использовалась и в качестве плиты, например, чтобы вскипятить чайник. Трубу от буржуйки мы вывели в печку, а не в окно, как многие другие. Обязанность приносить дрова легла на меня. Поскольку поленья были слишком длинными – для большой печки, мне приходилось их распиливать с помощью ножовки, а затем колоть топором. Подготовленные таким образом поленья я в мешке приносила домой. Топили буржуйку обычно мои тетушки, иногда бабушка.
На Ленинград надвигался голод. И другой моей обязанностью стало выкупать хлеб по карточкам. Их ввели еще летом, но к их отовариванию меня почему-то не привлекали. А вот когда по карточкам стали давать только хлеб, я стала главным действующим лицом. В этой операции были свои особенности и правила. В первую очередь нужно было взять и спрятать довесок, поскольку на него нередко покушались. Однажды мы с тетей Мусей выкупали хлеб, она замешкалась, и какой-то мужчина схватил довесок и тут же отправил в рот. Наученные горьким опытом, мы таких промашек уже не допускали. На нашу семью выходила целая буханка и довесок. Выкупленный хлеб я прятала за пазуху и так несла домой. Карточки прикреплялись к определенной булочной, а в другой выкупить по ним хлеб было нельзя. С этой целью на карточке ставился штамп этой булочной. Наша находилась на углу Измайловского проспекта и 12-й Красноармейской улицы. Разного типа карточки отличались по цвету, например, для иждивенцев были не такие, как для рабочих. Смертельного голода я не испытывала, поэтому бывало, что делилась своей долей с братом Алькой. В ноябре норма для иждивенцев стала самой маленькой за все время блокады – 125 граммов.
Хотя из города было эвакуировано много людей, он совсем не выглядел безлюдным. Во-первых, его оживляли военные. Но и оставшихся в городе жителей нужда заставляла выходить на улицу – нужно было выкупить хлеб по карточкам, принести воду… Поскольку водопровод не работал, приходилось наполнять ведра из ленинградских рек. Мы ходили за водой на Фонтанку, она находилась ближе всего. Канализация также не работала, так что вода в Фонтанке была довольно чистая. За водой я ходила обычно с тетей Мусей и почти каждый день. Воду мы черпали трехлитровым бидоном, а затем выливали в восьмилитровые ведра. С наступлением холодов ступени, ведущие к воде, покрывались льдом. Поэтому я прихватывала с собой топорик для рубки мяса, которым скалывала лед со ступенек. Иначе запросто можно было угодить в прорубь. Путь от Фонтанки до нашего дома был довольно порядочным, и мы шли с передышками, держа ведра в руках. А когда выпал снег, ведра с водой возили уже на санках.
В ноябре и декабре люди стали умирать от истощения. Первыми обычно умирали мужчины – старики и дети. Одна история связана с моим одноклассником – Борькой Карповым. В последнем предвоенном учебном году его посадили со мной за парту для исправления, поскольку он был дворовым балованным мальчишкой. У нас с ним пошла война. Если он себя плохо вел, то я сбрасывала его с парты в проход. В отместку он со старшими мальчишками подкарауливал меня по дороге к дому, а жил он также на 11-й Красноармейской, но ближе к школе, и в мой адрес выкрикивал вместе с ними разные дразнилки, например:
Я тоскую даже в школе и на расстоянии —
Без тебя, моя черешня, жить не в состоянии…
Черешня – потому что на моем школьном шкафчике для переодевания была нарисована именно она. А в самое голодное время ко мне вдруг прибежала сестра Борьки и сказала, что тот зовет меня к себе. Я ей ответила, что никуда не пойду. На это она заявила, что нельзя отказывать умирающему. Пришлось идти. Оказалось, что Борька хотел попросить прощения за то, что когда-то меня обижал. Блокадные дни он не пережил. Умер и Борька Филиппов, хотя мы всем звеном ходили его спасать и приносили по маленькому кусочку от своей пайки. Увы, спасти его не удалось. Из тех, кто учился со мной в седьмом классе, а в нем было более 30 человек, после войны я встречала Витю Конькова, Лену Минину, Нину Соколову, Галю Васильеву, Майю Тэска. Судьба остальных одноклассников мне неизвестна. Из тех же, с кем я училась в младших классах, после войны я виделась с Марком Позельским, Клавой Веремей, Соней Явец и Галей Аверьяновой.