– Я позвал пятерых!
И, называя девушек одну за другой, он указывал дома, где они жили.
– Дочь Шиммии, дочь Сгуаста, Фаветта, Сплендоре, дочь Гарбино.
Звуки этих имен произвели на Джиорджио приятное впечатление. Ему показалось, что все духи весны врывались в его душу. Его охватила свежая волна поэзии. Может быть, эти девушки вышли из сказок, чтобы усеять цветами путь Прекрасной Римлянке?
В ожидании приезда возлюбленной он предался приятно-тревожному чувству, спустился вниз и спросил:
– Где они рвут цветы?
– Вон там, – ответил Кола ди Шампанья, указывая на холм, – они в дубовой роще. Ты найдешь их по пению.
С холма действительно доносились изредка звуки женского пения. Джиорджио отправился по склону искать майских певуний. Извилистая тропинка шла по роще молодых дубков. В одном месте она разветвлялась на множество тропинок, терявшихся вдали. Все эти узкие дорожки, пересекаемые бесчисленными корнями, прильнувшими к земле, составляли что-то вроде альпийского лабиринта, где щебетали воробушки и распевали дрозды. Джиорджио шел верной дорогой, руководясь пением и запахом дрока. Действительно, он скоро нашел девушек.
Они собирали цветы на площадке, где кусты дрока были так густо покрыты цветами, что представляли одну сплошную великолепную желтую мантию. Пять молодых девушек собирали цветы, наполняли ими корзины и громко распевали протяжные песни. Доходя до конца стиха, они выпрямлялись из-за кустов, чтобы звуки свободнее выливались из их расширенной груди, и долго-долго тянули последнюю ноту, глядя друг другу в глаза и протягивая руки, полные цветов.
Увидя чужого, они замолчали и наклонились над кустами. Плохо сдерживаемый смех пробежал по желтым цветам.
– Которая из вас Фаветта? – спросил Джиорджио. Одна девушка со смуглым, как оливки, лицом ответила удивленным и почти испуганным тоном:
– Это я, синьор.
– Ты ведь первая певица в Сан-Вито?
– Нет, синьор, это неправда.
– Правда, правда, – воскликнули подруги. – Заставь ее петь, синьор.
– Нет, неправда, синьор. Я не умею петь.
Она отказывалась петь, смеясь и краснея, и крутила в руках передник. Подруги уговаривали ее. Она была маленького роста, но хорошо сложена, с широкой грудью, развитой пением. У нее были волнистые волосы, густые брови, орлиный нос; что-то дикое проглядывало в движениях ее головы.
После непродолжительного отнекиванья она согласилась. Подруги взялись за руки и окружили ее. Их фигуры возвышались над цветущими кустами, а кругом них жужжали прилежные пчелы.
Фаветта запела сперва неуверенным голосом, но с каждой нотой ее чистый, звонкий и хрустальный, как ручей, голос становился все увереннее. Она пела двустишие, а подруги хором подпевали ей и тянули последние ноты, сближая головы, чтобы образовать одну волну звуков, и их протяжное пение напоминало литургию.
Ипполита приехала. Она прошла по цветам, как Мадонна, явившаяся совершить чудо; она прошла по целому ковру цветов. Она явилась наконец и переступила порог Обители!
Усталая и счастливая, она безмолвно предоставляла теперь губам возлюбленного свое мокрое от слез лицо, отдаваясь всецело его ласкам, и плакала, и улыбалась под его бесчисленными поцелуями. Куда девались воспоминания о том времени, когда его не было? Что значили теперь все несчастья, неприятности, беспокойство, утомительная борьба против неумолимо жестокой жизни? Что значили все огорчения в сравнении с этим возвышенным счастьем? Она жила, она дышала в объятьях возлюбленного и чувствовала себя горячо любимой. Она знала только то, что она горячо любима. Все остальное исчезало и не существовало теперь для нее.
– О Ипполита, Ипполита! О дорогая моя! Как я стремился к тебе. Ты приехала. Теперь ты долго, долго останешься со мной. Если ты бросишь меня, я умру…
Он ненасытно целовал ее губы, щеки, шею, глаза, вздрагивая всем телом каждый раз, как он встречал ее теплые и горячие слезы. Ее улыбка, слезы, выражение счастья на ее изнуренном от усталости лице, мысль, что эта женщина не колебалась ни секунду пойти на его зов, сделала длинное утомительное путешествие и плакала теперь под его поцелуями, не будучи в состоянии вымолвить слова от наплыва чувств, – все эти страстные и нежные впечатления облагораживали его чувства и стремление к ней, вызывали в нем чувство почти чистой любви и возвышали его душу. Он сказал, вынимая длинную булавку, которой были приколоты ее шляпа и вуаль:
– Ты, по-видимому, очень устала, моя бедная Ипполита! Ты страшно бледна.
Вуаль ее была поднята на лоб, и она не успела еще снять дорожного плаща и перчаток. Он привычным движением снял с нее шляпу и вуаль и освободил ее прекрасную темную голову, покрытую гладкими волосами; они напоминали плотно надетую каску, не нарушали чистой и изящной линии затылка и оставляли открытой шею.
Джиорджио снова стал покрывать ее поцелуями и нашел на ее шее под левым ухом две родинки. К ее платью был пришит белый кружевной воротничок, и узенькая черная бархатная ленточка прелестно выделялась на ее бледной шее. Из-под открытого плаща виднелся суконный костюм с мельчайшими черными и белыми полосками, сливавшимися в серый цвет; это был памятный костюм из Альбано. Платье ее было пропитано знакомым слабым запахом фиалок.
Губы Джиорджио становились все более страстными или, как она выражалась, ненасытными. Он перестал целовать ее, помог ей снять плащ и перчатки и прижал ее голые руки к своим вискам, охваченный безумным желанием чувствовать ее ласки. Прижимая руки к его вискам, она притянула его к себе и стала осыпать его лицо медленными горячими поцелуями. Джиорджио узнавал ее божественные, несравненные губы; сколько раз ему чудилось, что они прижимаются к поверхности его души, и это наслаждение превышало всякое чувственное удовольствие и затрагивало высшие струны существа.
– Я умру, – прошептал он, дрожа всем телом, как струна, и чувствуя у корней волос резкий холод, спускавшийся вниз по спине. И в глубине души он ощутил неясное инстинктивное чувство ужаса, замеченное им еще прежде.
– Теперь прощай, – сказала Ипполита, оставляя его. – Где моя комната? О Джиорджио, как нам хорошо будет здесь!
Она с улыбкой оглядывалась кругом, сделала несколько шагов в сторону двери, наклонилась поднять с полу несколько цветков и стала с видимым наслаждением вдыхать их запах. Она была все еще взволнована и почти опьянена этой царской почестью, этой наивной и милой встречей, устроенной ей по дороге. Может быть, это был сон? Неужели это была она, Ипполита Санцио, в этом незнакомом месте, в этой волшебной стране, окруженная и воспетая этой чудной поэзией? И слезы опять появились на ее глазах. Она бросилась на шею возлюбленному и сказала:
– Как я благодарна тебе!
Ничто не опьяняло ее так, как эта поэзия. Она чувствовала, что идеальный свет, которым окружал ее возлюбленный, возвышал и облагораживал ее существо, чувствовала, что живет другой, более возвышенной, жизнью, которая влияла на ее душу, как кислород на легкие, привыкшие дышать испорченным воздухом.
– Как я горда, что принадлежу тебе! Ты – моя гордость! Мне достаточно пробыть в твоем присутствии одну минуту, чтобы почувствовать себя совершенно иной женщиной. Ты сразу меняешь мой дух и мою кровь. Я перестала быть Ипполитой. Зови меня теперь иначе.
Он сказал:
– Душа!
Они обнялись и крепко поцеловались, точно хотели вырвать с корнем поцелуи, открывавшиеся на их губах. Ипполита повторила, освобождаясь из его объятий:
– Теперь прощай. Где моя комната? Покажи ее…
Джиорджио обнял ее за талию и провел в соседнюю комнату. Это была спальня. Она воскликнула от удивления при виде брачной постели, покрытой большим желтым цветистым одеялом:
– Но мы заблудимся в ней…
Она, смеясь, обходила кругом монументальную кровать.
– Самое трудное будет взобраться на нее.
– Ты поставишь ногу сперва на мое колено по старинному местному обычаю.
– Сколько святых! – воскликнула она, увидя на стене у изголовья постели ряд священных изображений.
– Надо закрыть их.
– Да, конечно…
Оба говорили с трудом и изменившимся голосом; оба дрожали под влиянием неудержимого желания, почти теряя сознание при мысли о предстоящем блаженстве. Кто-то постучался в дверь на лестницу. Джиорджио вышел на балкон.
Это была Елена, дочь Клавдии. Она пришла сказать, что завтрак готов.
– Что ты хочешь делать теперь? – спросил Джиорджио, в нерешимости обращаясь к Ипполите и еле сдерживаясь.
– Право, Джиорджио, я не голодна. Мне совсем не хочется есть. Я пообедаю вечером, если ты ничего не имеешь против…
Обоих занимала теперь одна только мысль, и они понимали, что все остальное было немыслимо для них теперь. Джиорджио сказал как-то порывисто:
– Пойдем в твою комнату. Ты найдешь все готовым для мытья. Пойдем.
И он повел ее в комнату, уставленную огромными простыми циновками.
– Видишь, твой багаж и чемоданы уже здесь. Прощай. Приходи скорее. Помни, что я жду тебя, и каждая лишняя минута прибавит мне мучений. Помни это.
Он оставил ее одну. Через несколько времени до его слуха донесся плеск воды, стекавшей в чашку с огромной губки. Он знал приятную свежесть ключевой воды и представлял себе, как вздрагивает стройное тело Ипполиты под освежающими струями. И снова он стал неспособен думать о чем-либо другом, кроме обладания ею. Все остальное исчезло в его глазах. Он слышал только плеск воды на ее чудном обнаженном теле. И когда этот шум прекратился, он так сильно задрожал, что зубы его застучали, точно в смертельной лихорадке. Он видел расширенными глазами чувственности, как женщина сбрасывала купальный халат и стояла свежая и нежная, как золотистое изваяние.
– Ипполита, Ипполита! – закричал он, не помня себя. – Приходи так, как есть. Приходи, приходи!
Почти выбившись из сил после безумных ласк Джиорджио, Ипполита понемногу засыпала теперь. Улыбка на ее губах становилась все бессознательной и, наконец, совсем исчезла. Губы на секунду сжались, потом медленно раскрылись, и под ними показались белые влажные зубы.
Джиорджио глядел на нее, приподнявшись на локте, и любовался ее красотой.
«Всегда ли, – думал он, – всегда ли, когда я имел счастье от нее, она имела счастье от меня? Сколько раз она ясными, бесстрастными глазами глядела на мое безумие? Сколько раз моя пылкая любовь была непонятна ей? – Волна сильных сомнений ворвалась в его душу при виде спящей. – Истинное, глубокое единство в области чувственности тоже только одно воображение. Чувства моей возлюбленной так же темны для меня, как ее душа. Я никогда не буду в состоянии заметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, неулегшееся раздражение. Я никогда не буду знать различных ощущений, которые одна и та же ласка вызывает в ней в разное время. Ее чувственность крайне изменчива из-за ее истеричности, достигавшей прежде высшей степени развития. Больной организм, как у нее, проходит в течение дня целый ряд физических состояний, не имеющих между собой ничего общего, а иногда даже противоречащих одно другому. Самый проницательный ум не может разобраться в такой неустойчивости чувств. Ласки, которые заставляли ее утром стонать от удовольствия, позже могут быть ей неприятны. Ее нервы могут стать враждебны мне. Под моим долгим поцелуем, доставляющим мне высокое наслаждение, в ее душе может зародиться неприязненное чувство. Но неестественность и скрытность в области чувств свойственны всем женщинам, любящим и нелюбящим. Даже любящие, страстные женщины более склонны держаться неестественно и скрытно в физическом отношении, так как боятся огорчить любимого человека, показывая, что не разделяют его наслаждений, мало отзывчивы на его ласки и не склонны всецело отдаваться ему. Кроме того, страстные женщины часто любят преувеличивать мимику страсти, понимая, что они этим увеличивают возбуждение человека и льстят его мужской гордости. И, действительно, невыразимая гордая радость наполняет мне сердце, когда она наслаждается и упивается счастьем, которое я в состоянии дать ей. Она счастлива (я вижу это), что чувствует себя побежденной и находится в моей власти, и знает, что мое тщеславие – тщеславие молодого человека – состоит в том, чтобы заставить ее просить передышки, вырвать у нее судорожный крик, оставить ее почти неподвижной и бессильной на подушке. Сколько же в ее поведении искренности и сколько страстного преувеличения? Может быть, ее пылкая страсть есть только чисто внешняя привычка нравиться мне? Может быть, она часто уступает моему желанию, не стремясь ко мне сама? Что, если ей приходится иногда подавить в себе зарождающееся отвращение? В ней очевидно желание нравиться мне, удовлетворять мои желания, исполнять все мои капризы. За эти два года нашей любви она дошла до того, что понемногу сократила мою инициативу в отношении любви и приобрела, так сказать, привилегию на ласки. Она счастлива, когда может сама возбудить мою чувственность. Она действительно изнежила меня. Ей нравится возбуждать мою чувственность. Это как бы отместка за ее неопытность в первые месяцы нашей любви. Зная, что больше нравится ее учителю, она счастлива, что может удовлетворять его вкус. Но сходимся ли мы во вкусах? Какое впечатление производит на нее моя сильная дрожь? Она кажется на вид счастливой и уверяет, что страшно счастлива. Однажды она призналась мне, что выше всего для нее не непосредственное чувственное удовольствие, а вид моего безумного страстного опьянения, вызванного только по ее инициативе, ее чудными ласками. Вполне ли искренно она сказала это? Мне кажется, да. Разве это постоянная мания самоотверженности, постоянное подавление эгоизма – не самые возвышенные и своеобразные проявления любви? Она – драгоценная возлюбленная, она – мое создание».
Джиорджио приподнял край одеяла, чтобы увидеть ее всю с ног до головы.
Она лежала на правом боку в усталой позе. Ее тело было стройно и длинно, может быть, слишком длинно, но полно змеиного изящества. Узким тазом она напоминала мужчину. Бесплодный живот сохранил первоначальную девственную чистоту. Груди были маленькие и крепкие, точно из нежного алебастра, и необычайно выдающиеся соски были окрашены в розово-фиолетовый цвет. Всей задней частью тела от шеи до ног она тоже напоминала мужчину; это был образец идеального человеческого типа, запечатленный природой на одном из индивидов среди всей массы обыкновенных типов, которые образуют род человеческий. Но самой выдающейся особенностью в глазах Джиорджио был чрезвычайно редкий колорит ее кожи, совершенно не похожий на обычный колорит смуглых женщин. Сравнение с золотистым алебастром, освещенным изнутри, давало только смутное понятие о божественной красоте ее кожи. Казалось, что какая-то неосязаемая золотая и янтарная краска разлилась по ней, отливая всевозможными оттенками, гармоничная, как музыка; у ребер и спинного хребта она становилась темнее, а на груди и в складках кожи – нежнее и светлее. Разбросанные по телу родинки, напоминавшие светлые зерна, еще лучше выделяли красоту этого сокровища, которому Джиорджио посвятил самое благородное из пяти человеческих чувств.
Джиорджио вспомнил слова Отелло: «Я предпочел бы быть жабой и жить в сырой пещере, чем оставить в любимом создании одну точку для других людей».
Ипполита пошевелилась во сне с мимолетным страдальческим выражением лица. Она откинула голову назад на подушку, и на ее вытянутой шее слегка вырисовывались артерии. Ее нижняя челюсть немного выдавалась вперед, подбородок был длинноват, ноздри широки. В профиль эти недостатки выступили яснее, но не произвели на Джиорджио неприятного впечатления, потому что он не мог представить себе их правильными, не отнимая у лица глубокой выразительности. Выразительность, то нематериальное, что светит в материи, эта изменчивая и неизмеримая сила, которая проникает в черты лица и изменяет их, эта внешняя душа, которая придает чертам лица символическую красоту, более возвышенную, чем реальная чистота и правильность линий, – выразительность была главной притягательной силой Ипполиты Санцио и служила постоянной пищей для любви и мечтаний страстного мыслителя.
«И такая женщина, – думал он, – принадлежала прежде другому, а потом мне. Она лежала с другим человеком и спала с ним в одной кровати и на одной подушке. Во всех женщинах чрезвычайно сильно развита так называемая физическая память, т. с. память об ощущениях. Помнит ли она, какие ощущения возбуждал в ней тот человек? Могла ли она забыть человека, который сделал ее женщиной? Что она испытывала под ласками мужа? – Эти вопросы, которые он ставил себе в тысячный раз, вызывали в его душе хорошо знакомую ему тоску. – О, почему мы не можем сделать так, чтобы существо, которое мы любим, умерло и потом воскресло с девственным телом, с чистой душой?»
Он вспомнил слова, которые Ипполита сказала ему в час высшего упоения: «Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви».
Ипполита вышла замуж весной за год до начала их любви. Через несколько недель у нее началась упорная и жестокая болезнь матки, уложившая ее в постель и продержавшая ее долго между жизнью и смертью. Но, к счастью, болезнь спасла ее от дальнейших сношений с отвратительным человеком, овладевшим ею, как бессильной добычей. Когда же она, наконец, поправилась, то отдалась страстной любви, как мечте, и слепо, неожиданно, без раздумья полюбила незнакомого молодого человека, который странным и ласковым голосом говорил ей никогда не слышанные прежде слова. Она не солгала, сказав ему: – «Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви».
Все события начала их любви ясно, одно за другим, встали в памяти Джиорджио. Он стал перебирать мысленно свои чувства и ощущения того времени.
Они познакомились с Ипполитой 2 апреля в церкви, а 10 апреля Ипполита согласилась прийти к нему на дом. О, незабвенный день! Она не могла сразу отдаться ему вся, потому что не успела еще совсем поправиться после болезни; это продолжалось около двух недель, в течение целого ряда их свиданий. Она позволяла этому человеку, в котором желание дошло до безумного отчаяния, неудержимо ласкать себя и отдавалась его безумным ласкам с неопытностью, незнанием, глубоким смущением и иногда даже испугом, являя перед возлюбленным сильное и божественное зрелище агонии стыдливости, побежденной страстью. Много раз она теряла сознание в эти дни; с ней случались припадки, делавшие ее похожей на труп, или судороги, сопровождавшиеся мертвенной бледностью, стучанием зубов, сведением пальцев, исчезновением зрачка под веками. В конце концов она была в состоянии отдаться ему вся! Первый раз она была инертна и холодна и, казалось, с трудом сдерживала отвращение. Два или три раза на ее лице мелькнуло выражение боли. Но постепенно в ее онемевших от болезни фибрах начала пробуждаться скрытая чувствительность; она, может быть, чувствовала еще боль от нервных судорог и находилась под влиянием враждебного инстинкта против акта, показавшегося ей отвратительным в брачные ночи. И в один майский день под пылкими ласками Джиорджио, повторявшего одно страстное слово, она получила, наконец, внезапное откровение высшего наслаждения. Она вскрикнула и вытянулась на постели, бессильная и переродившаяся, и две слезы заблестели на ее глазах, подобно двум жемчужинам.
Это воспоминание заставило Джиорджио пережить часть прежнего упоения. Он чувствовал себя тогда создателем.
Какая глубокая перемена произошла с того дня в этой женщине! Что-то новое, неуловимое, но реальное проникло в ее голос, жесты, взгляд, акцент, движения, во всю ее внешность. Джиорджио присутствовал при самом упоительном зрелище, о котором может мечтать интеллигентный человек. На его глазах любимая женщина изменилась наподобие его, приобрела от него мысли, суждения, вкусы, настроение – одним словом, то, что дает уму особый отпечаток, особый характер. В разговоре Ипполита стала употреблять его любимые выражения, произносить некоторые слова с его акцентом. Она даже старалась подражать его почерку. Никогда еще влияние одного человека на другого не было так быстро и сильно. Ипполита правильно заслужила от возлюбленного определение: gravis dum suavis.
Ипполита снова переменила положение во сне, слабо застонала и вытянулась. Легкий пот увлажнял ее виски; из полуоткрытого рта вырвалось немного ускоренное и почти неровное дыхание; ее брови иногда хмурились. Она видела сон. Но какой сон?
Охваченный беспокойством, которое быстро перешло в непонятное волнение, Джиорджио стал следить за мельчайшими изменениями в выражении ее лица, надеясь обнаружить в них что-нибудь. Но что именно? Он был не в состоянии рассуждать и подавить в себе безумный наплыв подозрений и страшных сомнений.
Ипполита вздрогнула во сне, вся съежилась, точно под сильными руками невидимого человека, державшего ее за бедра, и откинулась назад в сторону Джиорджио со стонами и криком – Нет; нет! – Потом она два или три раза глубоко и судорожно вздохнула и опять задрожала.
Охваченный безумной тревогой, Джиорджио пристально глядел на нее и прислушивался, боясь услышать еще другие слова или какое-нибудь имя, мужское имя! Он ждал в невероятном волнении, точно под угрозой удара молнии, который должен был в одну секунду уничтожить его.
Ипполита проснулась, туманным испуганным взором поглядела на него и почти невольным движением крепко прижалась к нему.
– Что тебе снилось? Скажи, что тебе снилось? – спросил изменившимся голосом, в котором, казалось, отражалось биение его сердца.
– Не знаю, – ответила она в полусне, прижимаясь щекой к его груди и опять засыпая. – Я не помню…
И она снова уснула.
Но Джиорджио продолжал неподвижно лежать под нежным давлением ее щеки; в его душе шевелилась глухая злоба, и он чувствовал себя чужим, одиноким, бесцельно любопытным и понимал, что он – не одно со спавшим на его груди созданием. Горькие воспоминания шумным роем закружились в его уме. Он не мог ничего противопоставить ужасным сомнениям, давившим его душу и делавшим голову возлюбленной на его груди тяжелой как камень.
Ипполита опять вздрогнула, застонала и зашевелилась, точно под новым насилием. Она испуганно открыла глаза и застонала:
– О, Боже мой!
– Что с тобой? Что тебе приснилось?
– Не знаю…
Ее лицо судорожно подергивалось.
– Ты, верно, давил меня, – продолжала она. – Мне казалось, что ты толкаешь меня и причиняешь мне боль.
Видно было, что она страдает.
– О, Боже мой! Мои прежние боли…
Она страдала иногда остатками нервной болезни. С ней случались еще иногда непродолжительные припадки и судороги, вырывавшие у нее стон или крик.
Она обернулась к Джиорджио и, поглядев ему в глаза, заметила в его зрачках следы бури и поняла, в чем дело.
– Ты делал мне так больно! – повторила она тоном ласкового упрека.
Джиорджио вдруг схватил ее в свои объятия, отчаянно сжал и стал душить ласками.
Погода была почти летняя, и Джиорджио предложил пообедать на открытом воздухе.
Ипполита согласилась, и они пошли вниз.
Спускаясь по лестнице, они держались за руки, медленно переставляя ноги с одной ступеньки на другую, останавливаясь посмотреть на цветы и оборачиваясь одновременно поглядеть друг другу в лицо, точно они виделись в первый раз. Их глаза казались им больше, глубже, выразительнее, и под ними были почти неестественные темные круги. Они молча улыбались под влиянием неясного ощущения: им казалось, что их существа стали легкими, как дым, и рассеивались в бесконечном пространстве. Так они дошли до парапета и стали глядеть на море и прислушиваться к шуму.
То, что они видели, было необычайно величественно, но им казалось, что оно освещается каким-то особенным светом, как бы сиянием их душ. То, что они слышали, было необычайно возвышенно, но казалось им тайной, открытой им одним.
Прошло несколько мгновений! Они встрепенулись не от дуновения ветра, не от плеска волны, не от мычания коровы, не от лая собаки, не от человеческого голоса, но от прежней тревоги, вновь проснувшейся, несмотря на их радостное настроение. Несколько мгновений уже безвозвратно прошли! Оба чувствовали, что жизнь идет дальше, время бежит, все делается чужим, душа по-прежнему становится тревожной, а любовь несовершенной. Оба понимали, что минута высшего забвения, единственная минута, прошла бесповоротно.
– Как далеко! – прошептала Ипполита под впечатлением царившей кругом тишины и одиночества. Она ощущала какой-то смутный страх перед этим широким пространством, перед чистым небосклоном, постепенно бледневшим горизонтом.
Место, где они дышали теперь, казалось обоим необычайно далеким от знакомых им мест, уединенным, неизвестным, недоступным, почти вне мира сего. И несмотря на то, что их заветное желание было исполнено, оба ощущали в глубине души какой-то страх, точно они предчувствовали, что полнота новой жизни не удовлетворит их. Они молча простояли еще несколько минут рядом, но не держась друг за друга, любуясь холодно-свинцовой Адриатикой, на которой назревавшие волны пенились ярко-белым цветом. Свежий ветерок шелестел иногда листвой акаций и разносил по воздуху их чудный аромат.
– О чем ты думаешь? – спросил Джиорджио, искусственно оживляясь, точно он хотел отогнать от себя упорно овладевшую им грусть.
Он стоял теперь наедине со своей возлюбленной, он жил и был свободен, но сердце его не было удовлетворено. Может быть, его отчаяние было безутешно? Чувствуя себя снова отделенным от безмолвного создания, он взял ее за руку и взглянул ей в глаза.
– О чем ты думаешь?
– О Римини, – ответила Ипполита с улыбкой.
– Опять прошлое! Воспоминание из прошлой жизни в этот момент! Да ведь это было тоже Адриатическое море. – Враждебное чувство зашевелилось в его душе против бессознательно пробуждавшей в нем воспоминания Ипполиты. Но сейчас же в его памяти засветились и заблестели все наиболее возвышенные моменты из прошлого его любви и отдаленные события, окутанные волнами музыки, перерождавшими их и показывавшими их в ином свете. Перед ним мелькнули лирические моменты его страстной любви, окруженные самой благоприятной обстановкой, среди величественной природы и искусства, облагородивших его счастье. Почему же теперь, при сравнении, бледнели настоящие минуты? В его глазах, как бы ослепленных быстрой молнией, бледнело теперь все окружающее. И он заметил, что это уменьшение света причиняло ему какие-то неопределенные физические страдания, точно внешнее явление было в непосредственной связи с жизненным элементом.
Он стал искать какие-нибудь слова, чтобы привлечь к себе внимание женщины, привязать ее к себе какими-нибудь чувствительными нитями, как бы вернуть себе потерянное сознание действительности. Но найти такие слова было крайне трудно; мысли его путались и производили хаос в его голове. Услышав стук тарелок, он спросил:
– Ты не голодна?
Этот вопрос, внушенный ему мелкой житейской надобностью и произнесенный с неожиданной детской живостью, заставил Ипполиту улыбнуться.
– Да, немного, – ответила она.
Они поглядели на накрытый стол под дубом. Через несколько минут обед должен был быть готов.
– Тебе придется удовольствоваться тем, что есть, – сказал Джиорджио. – Здесь очень простой, почти деревенский стол.
– О, с меня довольно одной зелени… Она с веселым видом подошла к столу и с любопытством стала разглядывать скатерть, приборы, хрусталь, тарелки, находя все необычайно изящным и радуясь как ребенок при виде голубых цветов, украшавших белый тонкий фарфор.
– Все мне нравится здесь.
Она наклонилась над большим круглым, еще теплым хлебом с красивой румяной коркой и с наслаждением стала вдыхать в себя его аромат.
– Как чудно он пахнет!
Она с детской жадностью отломила кусочек от хрустящего рая.
– Какой чудный хлеб!
Ее крепкие и чистые зубы блестели, откусывая хлеб; все движения губ живо выражали получаемое ею удовольствие. Ее внешность при этом дышала искренней и свежей грацией, которая прельщала Джиорджио, как неожиданная новость.
– На, попробуй, как вкусно!
Она протягивала ему начатый кусок хлеба с влажными следами зубов и проталкивала его Джиорджио в рот, смеясь и передавая ему свою веселость.
– Попробуй!
Он нашел его превкусным и отдался мимолетному очарованию, казавшемуся ему новым. Его охватило внезапно безумное желание заключить в свои объятия очаровательное создание и умчаться с ней, как с добычей. Его сердце наполнилось неясным стремлением к счастливой, почти дикой жизни, к физической силе, цветущему здоровью, к простой и нетребовательной любви, к великой первобытной свободе. Он почувствовал потребность немедленно сбросить с себя свою прежнюю оболочку, давившую на него, войти в новую жизнь совершенно обновленным, свободным от прежних страданий и обременявших его недостатков. Перед ним засияло светлое видение будущего: он освобождался от своих фатальных привычек, от всякого постороннего влияния, от печальных заблуждений и глядел на вещи, точно видел их в первый раз, и весь мир лежал перед ним как на ладони. Отчего бы эта молодая женщина, отломившая и разделившая с ним кусок хлеба на каменном столе под крепким дубом, не могла совершить этого чуда? Отчего бы не начаться действительно с этого дня Новой Жизни?