– Орвието? Ты никогда не была там? Представь себе песчаную гору, возвышающуюся над печальной равниной, и на вершине ее пустынный город, производящий впечатление необитаемого. Окна закрыты, в темных переулках растет трава, одинокий капуцин переходит площадь; перед больницей останавливается черная закрытая карета, дряхлый служитель появляется у дверцы, и из кареты выходит епископ. Башня выделяется на сером, дождливом небе, медленно бьют часы, и вдруг в конце улицы ты видишь чудо: собор!
– Какое спокойствие! – сказала Ипполита немного задумчиво, точно перед глазами стояло видение безмолвного рода.
– Я видел его в феврале в такую же неопределенную погоду, как сегодня, – то дождь, то солнце. Я пробыл там один день и уехал с грустью, унося с собой тоску по мирной тишине. О, какое там спокойствие! Я был один и думал:
«Как хорошо было бы приехать сюда с подругой или лучше с подругой, любящей меня, как сестра, и глубоко набожной и прожить здесь целый месяц, апрель месяц, немного дождливый и туманный, но теплый и с проблесками солнца! Проводить долгое время в соборе, перед ним и около него, собирать розы в садах монастырей, есть варенье у монахинь, пить Est Est Est из этрусских чашечек, много любить и спать мягкой девственной постели под белым пологом…» Слушая его мечты, Ипполита улыбалась счастливой улыбой и сказала чистосердечным тоном:
– Я набожная. Свези меня в Орвието. Она крепко прижалась к ногам любимого человека и взяла его руки в свои. Она испытывала приятное чувство, предвкушая это спокойствие, беспечное существование и тихую печаль.
– Расскажи мне еще об Орвието.
Он с искренним волнением крепко поцеловал ее в лоб и долго глядел на нее.
– Какой у тебя чудный лоб! – сказал он с легкою дрожью.
В настоящий момент Ипполита отвечала его идеальному представлению о ней, которое он лелеял в своем сердце. Она являлась доброй, нежной, покорной, от нее дышало тихой и благородной поэзией, и, как он характеризовал ее, – gravis dum suavis – она была серьезна и нежна.
– Говори! – прошептала она.
Слабый свет вливался в комнату с балкона. Изредка дребезжали стекла в окнах, и капли дождя падали с глухим шумом.
– Мы насладились в мечтах лучшей частью удовольствия, пережив мысленно самые приятные ощущения, и я думаю, что нам лучше отказаться от этого опыта. Мы не поедем в Орвието. – И Джиорджио выбрал другое место: Альбано Лациале.
Он не знал ни Альбано, ни Ариччиа, ни озера Неми. Ипполита в детстве гостила в Альбано в доме тетки, которой теперь не было в живых. Таким образом, это место имело для Джиорджио прелесть новизны, а в душе Ипполиты оно возбуждало давнишние воспоминания. Новое красивое зрелище часто обновляет и возвышает любовь. Воспоминание девственного возраста всегда производит на душу живительное и благотворное влияние.
Они решили выехать второго апреля с часовым поездом. В условленный час они были на вокзале. Среди толпы оба чувствовали в глубине души радостную тревогу.
– Заметит нас кто-нибудь? Как ты думаешь? – спрашивала Ипполита, полусмеясь, полудрожа. Ей казалось, что все взгляды устремлены на нес. – Сколько времени осталось еще до отхода поезда? Боже мой, как я дрожу!
Они надеялись, что будут одни в купе, но, к их великому неудовольствию, им пришлось примириться с присутствием трех спутников. Джиорджио поклонился какому-то господину с дамой.
– Кто это? – спросила Ипполита, наклоняясь над ухом друга.
– После скажу.
Она с любопытством стала разглядывать их. Господин был старик с длинной, почтенной бородой и огромным желтым черепом, совершенно лысым, на котором красовалась глубокая впадина, напоминающая знак, оставляемый большим пальцем при нажимании на что-нибудь мягкое. Лицо дамы, закутанной в персидскую шаль, было худое и задумчивое; своей внешностью и выражением лица она напоминала английскую карикатуру на синий чулок. Но в голубых глазах старика отражалась какая-то странная живость; они блестели внутренним огнем, как у энтузиаста. Вдобавок он ответил на поклон Джиорджио Ауриспа с высшей степени приветливой улыбкой.
Ипполита рылась в своей памяти. Где она встречала эту пару? Она никак не могла вспомнить этого, но смутно чувствовала, что эти две странные старческие фигуры играли каую-то роль в истории ее любви.
– Скажи мне, кто это? – повторила она на ухо другу.
– Мартлет, мистер Мартлет с женой. Они принесут нам счастье. Знаешь, где мы их встретили?
– Не знаю, только я, несомненно, где-то видела их.
– Они были в часовне на улице Бельсиана второго апреля, когда я в первый раз увидел тебя.
– Ах, да, да, помню.
Ее глаза заблестели. Эта встреча показалась ей счастливой, и она снова чуть не с нежностью поглядела на стариков.
– Какое удачное предзнаменование!
Она откинулась назад и отдалась воспоминаниям, охваченная тихой грустью. В ее уме снова предстала маленькая уединенная церковь на улице Бельсиана, окутанная голубым полумраком. Хор молодых девушек стоял на возвышении, напоминавшем изогнутый балкон; внизу перед пюпитрами из светлой березы стояло несколько музыкантов со струнными инструментами; кругом на дубовых стульях расположились немногочисленные слушатели, почти все седые или лысые; дирижер отбивал такт. Распространившийся по всей церкви запах ладана и фиалок смешивался с музыкой Себастьяна Баха.
Под впечатлением приятных воспоминаний Ипполита снова наклонилась к другу и прошептала:
– Ты тоже вспоминаешь об этом?
Ей хотелось сообщить ему о своем волнении, доказать ему, о она не забыла даже мельчайших подробностей этого торжественного события. Он тайным движением взял ее руку, спрятанную в широких складках плаща, и крепко сжал ее. Обоих охватила легкая дрожь, напоминавшая приятные ощущения первых времен. И так они сидели в задумчивости, немного взволнованные, немного утомленные жарой. Ровное и постоянное движение поезда укачивало их. Изредка в окне мелькал зеленый пейзаж, окутанный туманом. Небо покрылось тучами, и пошел дождь. Мистер Мартлет дремал в углу; мистрисс Мартлет читала журнал Lyceum. Третий путешественник надвинул шапку на глаза и спал крепким сном.
Когда хор сбивался с такта, мистер Мартлет начинал с яростью отбивать такт вместе с дирижером. В некоторых местах все эти старики начинали отбивать такт, охваченные музыкальным экстазом. В воздухе запах ладана и фиалок. Джиорджио предался целиком упорному наплыву воспоминаний. «Мог ли я представить себе более поэтическую и странную прелюдию к своей любви? Она кажется воспоминанием о каком-то фантастическом повествовании, а на самом деле это воспоминание из моей действительной жизни. Мельчайшие подробности встают передо мной. Это поэтическое начало бросило тень мечты на мою дальнейшую любовь. – Под влиянием легкой жары он останавливался мысленно на неясных картинах. – Несколько капель ладана… букетик фиалок…»
– Погляди, как крепко спит мистер Мартлет, – тихонько сказала ему Ипполита. – Спокойно, как ребенок.
И она добавила с улыбкой:
– Тебя тоже немного клонит ко сну, не правда ли? Дождь не перестает. Какое странное ощущение! У меня веки отяжелели.
И она взглянула на него полузакрытыми глазами из-под длинных ресниц.
«Как мне понравились сразу ее ресницы! – думал Джиорджио. – Она сидела посредине часовни на стуле с высокой спинкой. Ее профиль выделялся на освещенном окне. Когда облака на небе разошлись, свет стал вдруг ярче. Она слегка пошевелилась, и я увидел ее освещенные ресницы во всей их длине. Какие чудные ресницы!»
– Скажи, мы скоро приедем? – спросила Ипполита. Свисток паровоза сообщил о приближении к станции.
– Хочешь держать пари, – добавила она, – что мы проехали мимо?
– О нет, не может быть!
– Хорошо, спроси.
– Сеньи-Палиано, – кричал хриплый голос вдоль вагонов.
Джиорджио подошел к двери немного задумчиво.
– Альбано? – спросил он.
– Нет, синьор, Сеньи-Палиано, – с улыбкою ответил человек. – Вы едете в Альбано? Вы должны были выйти в Чеккине, синьор.
Ипполита так громко расхохоталась, что мистер и мистрисс Мартлет с удивлением поглядели на нее. Ее веселость сейчас же передалась и другу:
– Что нам делать?
– Прежде всего необходимо выйти.
Джиорджио подал человеку ручной багаж, а Ипполита продолжала смеяться искренним и живым смехом, весело принимая это неожиданное приключение. Мистер Мартлет, по-видимому, с веселым добродушием встретил эту волну молодости, похожую на волну солнечного света. Он поклонился Ипполите, а она чувствовала в глубине души какое-то неясное сожаление.
– Бедный мистер Мартлет! – сказала она полушутливым, полусерьезным тоном, глядя вслед поезду, удалявшемуся среди пустынной и голой местности. – Мне жаль расставаться с ним.
– Почем знать, увижу ли я его еще?
И, оборачиваясь к Джиорджио, она сказала:
– А что теперь?
Какой-то человек на станции предупредил их:
– В половине пятого проходит поезд в Чеккину.
– Недурно! – воскликнула Ипполита. – Теперь половина третьего. Но я объявляю, что с настоящего момента я беру в свои руки высшее руководство путешествием. Ты поедешь туда, куда я повезу тебя. Держись за меня крепче, Джиорджио. Смотри не потеряйся.
Она, шутя, говорила с ним, как с ребенком. Оба были веселы.
– Где же Сеньи? Где Палиано?
Вблизи не было видно жилья. Низкие безлюдные холмы зеленели под серым небом. Тонкое и корявое одинокое деревцо качалось в сырости около рельсов.
Накрапывал дождь, и путники пошли укрыться на станции в маленькой комнатке с потухшим камином. На стене висела старая разорванная географическая карта с нанесенными на ней черными линиями; на другой стене висело квадратное объявление о каком-то эликсире. Против потухшего камина стоял обтянутый клеенкой диван, выдыхавший через многочисленные раны свою пеньковую душу.
– Погляди-ка, – воскликнула Ипполита, читая Бедекер, – в Сеньи есть гостиница Гаэтаино.
Это название рассмешило ее.
– Почему бы нам не выкурить папиросы? – сказал Джиорджио. – Теперь три часа. Два года тому назад я входил в это время в часовню…
Воспоминание о великом дне снова всплыло в их памяти. Несколько минут они молча курили, прислушиваясь к шуму усиливающегося дождя. Сквозь запотевшие стекла виднелось тщедушное деревцо, гнувшееся под порывами бури.
– Моя любовь старее твоей, – сказал Джиорджио. – Она зародилась еще до того дня.
Ипполита запротестовала.
– Я помню, как ты первый раз прошла мимо меня, – продолжал он тихим голосом, под влиянием обаяния безвозвратно прошедших дней. – Ты произвела на меня неизгладимое впечатление. Это было вечером, когда на улицы спускается мрак и начинают зажигать огни… Я стоял один перед витриной Алинари и глядел на прохожих, но почти не замечал их. Я находился в каком-то неопределенном состоянии не то усталости, не то грусти и чувствовал смутное стремление ко всему идеальному и желание загладить отвращение. Я не рассказывал тебе этого? Я вышел только что из дома… Как странно, что после самого низкого падения душа стремится ввысь. В тот вечер как раз меня охватила жажда поэзии и стремление ко всему возвышенному, нежному и отвлеченному. Может быть, это было предчувствие?
Он долгое время молчал, и Ипполита не нарушала его молчания в надежде, что он будет продолжать. Она с огромным наслаждением слушала его, окутанная легким дымом папиросы, казавшимся ей покровом, наброшенным на их туманные воспоминания.
– Это было в феврале. Заметь, что именно около этого времени я был в Орвието. Сколько мне помнится, я даже как раз собирался войти к Алинари спросить фотографию собора. И ты прошла мимо меня! Только два или три раза после того я видел тебя такой бледной. Ты не можешь представить себе, Ипполита, как ты была бледна. Я никогда не видел ничего подобного и думал: «Как может эта женщина двигаться? Ведь в ее жилах, по-видимому, нет ни капли крови». Эта сверхъестественная бледность в глубоком полумраке, спускавшемся на тротуар, делала тебя похожей на воздушное создание. Я не глядел на твоего спутника, не пошел за тобой, и ты даже мельком не взглянула на меня. Я припоминаю еще следующую подробность: пройдя несколько шагов, ты остановилась, потому что фонарщик занял весь тротуар. Я как сейчас вижу в воздухе блестящий огонек на конце палки, и фонарь внезапно зажигается и освещает тебя.
Ипполита улыбнулась немного печальной улыбкой; подобная грусть находит на женщин, когда они видят, какими они были прежде.
– Да, я была бледна, – сказала она. – Я за несколько недель до того встала с постели после трехмесячной болезни. Я была близка к смерти.
В окно ударил сильный порыв дождя. Маленькое деревцо отчаянно билось, делая почти круговые движения, точно чья-то рука старалась вырвать его с корнем. Джиорджио и Ипполита несколько минут глядели на эту отчаянную борьбу, напоминавшую проявление сознательной жизни в голой, унылой, безжизненной местности. У Ипполиты явилось даже чувство сожаления к деревцу. Его воображаемые страдания напоминали им об их собственных мучениях. Они глядели на пустынную местность, окружавшую заброшенное здание, мимо которого время от времени проходил поезд, наполненный пассажирами; и, наверно, каждый из этих пассажиров имел свои волнения и заботы. Печальные картины быстро сменялись в их уме, возбуждаемые теми самыми предметами, на которые они только что глядели веселыми глазами. Но эти картины исчезли, и, заглянув в свою душу, Джиорджио и Ипполита нашли в глубине ее невыразимо тягостное чувство: сожаление о безвозвратно минувших днях.
Их любовь имела за собой длинное прошлое и влекла за собой темную сеть, полную безжизненных вещей.
– Что с тобой? – спросила его Ипполита немного изменившимся голосом.
– А с тобой что? – спросил Джиорджио, устремляя на нее пристальный взгляд.
Ни один из них не ответил на вопрос другого. Они замолчали и снова принялись глядеть в окно. Небо, казалось, улыбалось плаксивой улыбкой. Бледные солнечные лучи заиграли на холме, залили его слабым золотым светом и потухли. Новые лучи зажглись и тоже исчезли.
– Ипполита Санцио, – сказал Джиорджио, медленно произнося это имя, точно он желал насладиться им. – Как я задрожал, когда узнал, как тебя зовут. Чего только мне не говорило твое имя! Так звали мою умершую сестру, и это красивое имя было привычно для меня. Я сейчас же подумал, глубоко взволнованный: «Неужели мои губы опять приобретут дорогую привычку?» В течение всего дня воспоминания об умершей смешивались в моем уме с тайными мечтами. Я не искал и не преследовал тебя, не желая быть назойливым, но чувствовал непонятную уверенность в том, что рано или поздно ты узнаешь и полюбишь меня. Какое это было приятное чувство! Я жил вне реального мира и наполнял свой досуг музыкой и возвышенным чтением. Действительно, однажды я увидел тебя на концерте Джиованни Сгамбати, но только в тот момент, когда ты выходила из залы. Ты взглянула на меня. Другой раз ты тоже поглядела на меня (может быть, ты помнишь?). Это было, когда мы встретились в начале улицы Бабуино, как раз перед книжным магазином Пиале.
– Я помню это.
– Ты была с девочкой.
– Да, с моей племянницей Цецилией.
– Я остановился на тротуаре, чтобы пропустить тебя, и заметил, что мы с тобой одинакового роста. Ты была менее бледна, чем обыкновенно. У меня в голове мелькнула гордая мысль…
– Ты догадывался.
Ипполита улыбнулась, но, видя, что он говорит предпочтительно о первых проблесках своей любви, она почувствовала в глубине души некоторое сожаление. Значит, это время казалось ему лучшим? Значит, эти воспоминания были для него самыми приятными?
– Как я ни презираю обыденную жизнь, – продолжал Джиорджио, – но я никогда не мог бы мечтать о таком таинственном и фантастическом убежище, как заброшенная церковь на улице Бельсиана. Ты помнишь это? Дверь на улицу над входными ступеньками была закрыта – закрыта, может быть, уже много лет. К церкви подходили по маленькому переулку, в котором пахло вином; на одном доме красовалась красная вывеска виноторговца. В церковь входили сзади через ризницу, помнишь, такую маленькую, что в ней с трудом помещался один священник и пономарь. Я вошел в царство Мудрости… О, эти старики и старухи, расположившиеся кругом на старинных стульях! Где Александр Мемми нашел свою аудиторию! Ты, мой друг, вероятно, не понимала, что представляешь Красоту в совете философов, любителей музыки. Этот Мартлет, видишь ли, мистер Мартлет – один из наиболее убежденных буддистов наших дней, а жена его написала книгу о философии музыки. Дама, сидевшая рядом с тобой, была Маргарита Траубе Болль, знаменитая женщина-врач, продолжавшая труды своего умершего мужа о функциях органа зрения. Вошедший на цыпочках господин в зеленоватом пальто был спирит, доктор Флейшль, еврей, немецкий врач, великолепный пианист, до фанатизма увлекающийся Бахом. Священник, сидевший у распятия, был граф Кастракане, бессмертный ботаник. Против него сидел другой ботаник – Кубони, бактериолог, занимавшийся микроскопическими исследованиями. Тут же были Яков Молешотт, знаменитый физиолог, высокий, седой, незабвенный старик, и Блазерна, сотрудник Гельмгольца в теории музыки, и мистер Дэвис, художник-философ, прерафаэлит, углубившийся в браманизм… Было еще несколько человек: все редкие умы, посвятившие себя самым возвышенным вопросам современной науки, холодные исследователи жизни и страстные поклонники мечты.
Разве это не кажется невероятным и неправдоподобным? – воскликнул он. – В Риме, в городе умственного бездействия, любитель музыки, буддист, издавший два тома записок о философии Шопенгауэра, позволяет себе роскошь исполнить мессу Себастьяна Баха исключительно для своего собственного удовольствия в уединенной церкви перед аудиторией великих ученых, любителей музыки, дочери которых участвуют в хоре. Разве это не страница из Гофмана? В весенний, немного серый, но теплый день старые философы выходят из своих лабораторий, где они долго трудились, чтобы вырвать у жизни тайну, и собираются в заброшенной часовне, чтобы упиться страстным увлечением, соединяющим их сердца, и возвыситься над обыденной жизнью. И в присутствии всех этих стариков нежная музыкальная идиллия развертывается между родственницей буддиста и другом буддиста, а в конце мессы бессознательный буддист представляет божественной Ипполите Санцио ее будущего друга!
Он засмеялся и встал.
– Мне кажется, что я почтил это событие по всем правилам.
Ипполита сидела в задумчивости и сказала:
– Ты помнишь, это было в субботу, накануне Вербного Воскресенья.
Она тоже встала и, подойдя к Джиорджио, поцеловала его в щеку.
– Не хочешь ли пройтись? Дождь перестал.
Они вышли и стали гулять по мокрой платформе, блестевшей при слабом солнечном освещении. Холодный воздух оживил их. Зеленые холмы, изрезанные светлыми полосами, уступами спускались вниз. Там и сям в огромных лужах слабо отражалось небо с проглядывавшей между разорванными облаками лазурью. Капли дождя на маленьком деревце изредка сверкали на солнце.
– Деревцо запечатлеется в нашей памяти, – сказала Ипполита, останавливаясь поглядеть на него. – Как оно одиноко!
Звонок на станции известил их о приближении поезда. Было четверть пятого. Железнодорожный служащий предложил свои услуги, чтобы пойти взять билеты.
– В котором часу мы будем в Альбано? – спросил Джиорджио.
– Около семи.
– Будет уже темно, – сказала Ипполита, беря Джиорджио под руку. Она немного озябла и радовалась при мысли, что приедет в холодный вечер в незнакомую гостиницу и будет обедать с ним одна перед зажженным камином.
Они оказались совсем одни в купе, закрыли окна, а когда поезд тронулся, бросились друг другу в объятья и стали целоваться, называя друг друга всеми нежными именами, какие они употребляли в течение этих двух лет. Потом они уселись рядом, слабо улыбаясь и чувствуя, что кровь успокаивается в их жилах. В окне мелькал однообразный пейзаж, окутанный бледно-фиолетовым туманом.
– Положи голову мне на колени, – сказала Ипполита, – и вытянись на диване.
Джиорджио повиновался.
– У тебя губы стали сухими от ветра, – сказала она и отвела от них его легкие усы. Он поцеловал ее пальцы; она стала играть его волосами и сказала:
– У тебя тоже очень длинные ресницы.
Она закрыла ему глаза, чтобы любоваться его ресницами, стала ласкать его лоб и дала снова перецеловать все свои пальцы, наклонив к нему голову. Он видел снизу, как ее рот медленно открывался, из глубины его показывались белоснежные зубы. Она закрывала рот; потом опять ее губы медленно раскрывались, подобно цветку из двух лепестков, и между ними вырисовывалась жемчужная белизна зубов.
Они забыли все кругом и упивались ласками. Однообразный шум укачивал их. Тихим счастливым голосом они обменивались нежными словами.
Она сказала с улыбкой:
– Мы путешествуем с тобой в первый раз и в первый же раз находимся одни в поезде.
Ей доставляло удовольствие сознание, что они делали что-то новое. Желание, уже прежде мучившее Джиорджио, теперь давало себя чувствовать еще сильнее. Он привстал, поцеловал ее в шею, как раз в родинки, и прошептал ей несколько слов на ухо. Ее глаза как-то странно вспыхнули, но она с живостью ответила:
– Нет, нет, мы должны вести себя хорошо до сегодняшнего вечера; надо подождать. Зато как будет чудно потом!
Ей снова представилась тихая гостиница, комната со старинной мебелью и с большой кроватью под белым пологом.
– В Альбано в настоящее время, наверное, почти никого нет, – сказала она, желая отвлечь мысли друга. – Как нам будет хорошо совсем одним в пустынной гостинице. Нас примут за молодых.
Она дрожала от холода и, плотнее укутавшись в свой плащ, прижалась к плечу Джиорджио:
– Сегодня холодно, не правда ли? Сейчас же по приезде мы велим затопить камин и выпьем по чашке чаю.
Они с огромным удовольствием предались мечтам о предстоящем счастье и шепотом обменялись пылкими обещаниями. Кровь волновалась в их жилах. Но ожидание будущего счастья усиливало настоящее желание; оно делалось неудержимым. Они замолчали. Губы их слились в долгий поцелуй, и они перестали слышать что бы то ни было, кроме шума своей волнующейся крови. Страстное желание ослепило их.
– Хочешь? – спросил Джиорджио, внезапно падая на колени.
Она не ответила, но отдалась ему.
Обоим показалось после того, что какой-то туман рассеялся перед их глазами, что что-то изменилось внутри них и какие-то чары исчезли. Огонь в камине воображаемой комнаты потух, постель приняла холодный, неуютный вид, тишина в пустынной гостинице стала подавляющей. Чувствуя себя униженной из-за того, что она уступила дикому порыву, не имевшему, может быть, ничего общего с любовью, Ипполита сказала:
– Зачем мы сделали это?
Ее голос был печален, но мягок. Она прислонилась головой к спинке дивана и стала глядеть, как широкий однообразный пейзаж погружался во тьму.
А Джиорджио, сидя рядом с ней, попал во власть своих дурных мыслей. Ужасное видение мучило его, и он не мог отогнать его, потому что видел его глазами души – глазами без век, которых никакая воля не способна закрыть.
– О чем ты думаешь? – спросила его Ипполита с беспокойством.
– О тебе.
Он думал о ее свадебном путешествии и об обычае, общем для всех молодых супругов. Она, конечно, осталась в поезде с мужем наедине, как теперь со мной, и, вероятно, подверглась во время путешествия первому насилию. Должно быть, тяжелое воспоминание об отвратительном факте побудило ее ответить мне теперь с такою живостью: «Нет, нет». И он вспомнил о быстрых приключениях во время хода поезда между станциями, о внезапно волнующих взглядах, о проявлениях чувственности в темных туннелях в душные летние дни.
– Какой ужас! Какой ужас! – И он сильно задрожал.
Ипполита знала, что эта дрожь служит верным признаком болезни, мучившей ее друга, и спросила, взяв его за руку:
– Ты страдаешь?
Он утвердительно кивнул головой и с болезненной улыбкой поглядел на нее. У нее не хватило смелости расспрашивать его, так как она боялась, что он ответит ей резким и оскорбительным словом. Она предпочитала молчать, но долгим обычным поцелуем поцеловала его в лоб в надежде рассеять его тяжелые мысли.
– Вот и Чеккина! – воскликнула она, поднимаясь при свисте паровоза. – Вставай, вставай, мой друг, пора выходить.
Она старалась быть веселой, желая развеселить его, спустила окно и высунула голову наружу.
– Вечер холодный, но приятный. Вставай, мой друг! Сегодня годовщина, и мы должны быть веселыми.
При звуке ее нежного и сильного голоса он отогнал от себя гадкие мысли и, выйдя на свежий воздух, скоро успокоился.
Ясный вечер спустился на насыщенную влагой местность. В прозрачном воздухе блестели последние лучи света. Звезды одна за другой зажигались на небе, как бы на невидимых висячих канделябрах, парящих в воздухе.
– Мы должны быть счастливыми! – Джиорджио повторял про себя слова подруги, и его сердце наполнялось несбыточными мечтами. Тихая комната, зажженный камин и белая постель показались ему слишком ничтожными элементами счастья в эту тихую и торжественную ночь.
– Сегодня годовщина. Мы должны быть счастливыми. – Что он делал и думал два года тому назад в это время? Он бесцельно бродил по улицам, инстинктивно стремясь достигнуть чего-то возвышенного и тем не менее направляя шаги в людные места, где его гордость и счастье казались ему возвышенными перед контрастом обыденной жизни. А городской шум, окружавший его, долетал до его слуха, точно издалека.
От старой гостиницы Людовика Тоньи веяло чуть не монастырской тишиной. Длинный вход был отделан под мрамор, и стены на лестничных площадках были покрыты многочисленными досками с надписями. Каждая вещь носила отпечаток старины. Старомодные формы кроватей, стульев, кресел, диванов, комодов совершенно вышли из употребления. В середине потолков на светло-желтом или голубом фоне красовались гирлянды роз и разные символические изображения – лиры, факелы, колчаны. Цветы на коврах и бумажных обоях побледнели и почти исчезли. Скромные, белые тюлевые занавески у окон висели на потерявших позолоту карнизах. Старинные картины в выцветших рамках, отражавшиеся в зеркалах в стиле рококо, имели мрачный и унылый вид.
– Как мне здесь нравится! – говорила Ипполита, поддаваясь тишине окружавшей обстановки. Она уселась в большое мягкое кресло и прислонилась головой к спинке, на которую была наброшена скромная, белая вязаная салфеточка в виде полумесяца. – Мне даже не хочется двигаться с места.
Она вспомнила свою тетю Джиованну и далекое детство.
Я помню, что у бедной тети был дом, похожий на этот, где мебель веками стояла на одном месте. Я никогда не забуду ее отчаяния, когда я сломала ей стеклянный колпак, знаешь, над искусственными цветами… Я помню, как плакала бедная старушка, и, как сейчас, вижу ее в черной кружевной наколке с белыми локонами на висках…
Она говорила тихим голосом и часто останавливалась, глядя на пылающий огонь и улыбаясь Джиорджио. Под ее усталыми глазами вырисовывались черные круги. С улицы долетал до них ровный непрерывный стук мостивших улицу рабочих.
– В доме был большой чердак с двумя или тремя окошечками, населенный голубями. Туда взбирались по маленькой крутой лестнице. На стенах чердака висели сухие заячьи шкурки с шерстью, натянутые на палках. Я ежедневно ходила кормить голубей. Заслыша мои шаги, они слетались к двери, а когда я входила, они осаждали меня. Я садилась на пол и разбрасывала им принесенный ячмень. Голуби окружали меня; все были белые. Я глядела, как они клюют ячмень. Из соседнего дома слышались звуки флейты – все одна и та же мелодия в один и тот же час. Эта музыка казалась мне очаровательной. Я слушала с открытым ртом, подняв голову в сторону окна, и упивалась звуками. Иногда в окошечко влетал запоздавший голубь, задевая крыльями за мою голову и оставляя у меня в волосах два-три пера. А невидимая флейта играла и играла… Эта мелодия до сих пор не выходит у меня из головы; я могла бы даже пропеть ее. В это время, среди голубей, у меня зародилась страсть к музыке…
Она говорила тихим голосом и часто останавливалась, глядя расширенными глазами на разгоревшийся огонь: казалось, что он притягивал и начинал гипнотизировать ее. А с улицы доносился ровный и однообразный стук мостивших улицу рабочих.
Однажды они возвратились немного усталые с прогулки на озеро Неми. Они позавтракали в вилле Чезарини под тенью роскошных цветущих камелий и с чувством людей, разглядывающих что-то в высшей степени таинственное, полюбовались зеркалом Дианы, холодным и непроницаемым для взгляда, подобно голубому льду.
Придя домой, они по обыкновению заказали чай. Ипполита, рывшаяся в своем чемодане, вдруг обернулась в сторону Джиорджио, показывая ему перевязанный ленточкой пакетик.
– Погляди-ка! Твои письма… Я всегда вожу их с собой. Джиорджио воскликнул с видимым удовольствием:
– Все? Ты все сохраняешь?
– Да, все. Тут и записки, и телеграммы. Не достает только одной записки, которую я бросила в огонь, чтобы она не попала в руки моего мужа. Но я храню обгоревшие кусочки; некоторые слова можно разобрать.
– Покажи мне! – попросил Джиорджио.
Она ревнивым жестом спрятала пакет и, видя, что Джиорджио с улыбкой подходит к ней, убежала в соседнюю комнату.
– Нет, нет, ничего не увидишь; я не хочу.
Она противилась, отчасти шутя, отчасти потому, что ревниво оберегала эти письма, подобно тайному сокровищу, с гордостью и со страхом, и не хотела, чтобы их видел даже тот, кто написал их.
– Пожалуйста, покажи их мне! Мне очень любопытно перечитать письма, написанные два года тому назад. Что я писал тебе?
– Огненные вещи.
– Пожалуйста, покажи.
Она, наконец, согласилась, уступая настойчивым ласкам друга.
– Так подождем, пока подадут чай, и тогда перечитаем их вместе. Не хочешь ли затопить камин?
– Нет, сегодня ведь почти жаркий день.
День был ясный, и серебристый свет разливался в неподвижном воздухе. Дневной свет становился мягче, проникая в комнату через тюлевые занавеси. Свежие фиалки, набранные в вилле Чезарани, наполняли всю комнату своим благоуханием.
– Вот и Панкрацио, – сказала Ипполита, услышав стук в дверь.
Добрый слуга Панкрацио вошел с неизменной улыбкой на губах, поставил поднос на стол, обещал на вечерний обед ранние плоды и вышел из комнаты быстрыми прыгающими шажками.
Ипполита налила чай в чашки; они задымились, подобно кадилам. Затем она развязала пакет; письма лежали в порядке, разделенные на мелкие связки.
– Какое множество! – воскликнул Джиорджио.
– Не так уж много. Здесь двести девяносто четыре письма, а два года состоят из семисот тридцати дней.
Оба улыбнулись и, усевшись рядом за стол, начали чтение. Перед этими документами своей любви Джиорджио почувствовал какое-то странное, нежное и в то же время сильное волнение. Первые письма привели его ум в замешательство. Душевное состояние, проглядывавшее в этих письмах, показалось ему сначала непонятным. Некоторые возвышенные лирические фразы поразили его, а пыл юношеской страсти буквально ошеломил его в окружавшей мирной обстановке тихой и скромной гостиницы. Одно письмо гласило: «Сколько раз мое сердце стремилось к тебе сегодня ночью! Тяжелое тревожное чувство мучила меня даже в краткие промежутки сна, и я открывал глаза, чтобы отогнать призраки, поднимавшиеся из самой глубины моей души. Одна только мысль не покидает и постоянно терзает меня; это мысль о том, что ты можешь уехать далеко. Возможность этого никогда еще так не ужасала меня и не причиняла мне таких безумных страданий, как теперь. В настоящий момент я имею твердую, ясную и очевидную уверенность, что без тебя жизнь для меня невозможна. Когда тебя нет, дневной свет меркнет в моих глазах и земля кажется мне бездонной могилой – я вижу смерть». В другом письме, написанном вскоре после отъезда Ипполиты, стояло: «Я делаю страшные усилия, чтобы держать перо. Силы совершенно оставили меня; я стал безволен и чувствую себя настолько подавленным, что не испытываю к жизни ничего, кроме отвращения. Сегодня душный, невыносимый, почти убийственный день. Время тянется медленно, и мои страдания растут с каждой минутой и становятся все тяжелее и ужаснее. Мне кажется, что в моих жилах течет какая-то ядовитая и безжизненная жидкость. Какие это страдания – нравственные или физические? Я не знаю. Я сижу равнодушный и неподвижный под гнетом тяжести, которая давит, но не убивает меня». В третьем письме он писал: «Я наконец получил твое письмо сегодня в четыре часа, как раз, когда пришел в полное отчаяние. Я много раз перечитывал его, стараясь в нем найти то, чего ты не могла выразить словами, тайну своей души, что-то более живое и нежное, чем слова, написанные на безжизненной бумаге. Я страшно стремлюсь к тебе, но напрасно ищу на бумаге следы твоего прикосновения, дыхания, взгляда. Я не знаю, что бы я дал, чтобы иметь по крайней мере иллюзию твоего присутствия. Пришли мне цветок, который ты долго целовала, или нарисуй круг, к которому ты долго прижималась губами, одним словом, сделай, чтобы я насладился в воображении лаской, присланной мне тобой издалека… Издалека! Издалека! Сколько времени я уже не целую и не обнимаю тебя и ты не бледнеешь в моих объятиях? Год? Или целый век? Где ты теперь? За далекими морями! Я провожу время, ничего не делая, и только думаю. Моя комната стала мрачной, как подземная часовня. Иногда я вижу себя лежащим в гробу, я гляжу на себя, мертвенно-неподвижного. И после этого видения я успокаиваюсь». Подобные крики и стоны вылетали из писем, лежавших на столе, покрытом рукодельной салфеткой, а тут же рядом дымились простые чашечки с невинным напитком.