Слова Заратустры, учившего о Сверхчеловеке Гете, казались Джиорджио самыми благородными и мужественными из когда-либо произнесенных поэтами или философами за последнее время. Джиорджио был слабым, униженным, колеблющимся, больным человеком и с глубоким волнением прислушивался к этому новому голосу, который с таким сарказмом бичевал слабость, раздражительность, болезненную чувствительность, культ страдания, евангелие отречения, потребность верить, унижаться, освобождать и освобождаться, одним словом, все шаткие духовные потребности этой эпохи, смешное и жалкое расслабление европейской души, все чудовищное развитие христианской чумы в пришедших в упадок народах. Джиорджио был одиноким зрителем, бездеятельным созерцателем и со странной тревогой прислушивался к этому голосу, который утверждал жизнь, видел в страданиях дисциплину сильных, отрицал всякую веру, и особенно веру в мораль, объявлял неравенство справедливым, возбуждал сильную энергию, чувство власти, инстинкт борьбы и превосходства, развитие производительных и плодотворных сил, все качества победителя, разрушителя и творца. «Творить!» – говорил Заратустра. «Вот акт, освобождающий от страданий и уменьшающий тяжесть жизни. Но для существования творца необходима помощь страданий и некоторых метаморфоз». И Джиорджио Ауриспа не раз думал о своем болезненно развитом сознании: «Раз мне удалось путем бесчисленных страданий умножить явления своего внутреннего мира, то я должен для полноты своей жизни только отыскать средства сделать свои страдания активными. Наука о необходимом должна естественно приводить к деятельности, к творчеству». Много раз опьяненный сильными страданиями, он вспоминал короля Висвамитру, который приобрел в добровольных тысячелетних страданиях такую уверенность в своей власти и такую веру в себя самого, что собрался построить новое небо. «Но как я могу приобрести веру в самого себя? Сомнения грызут меня, сомнения гложут мою волю и рвут мои мечтания. Я готов терпеть всевозможные пытки, только бы найти в глубине какого-нибудь яда свою энергичную волю, которую я мог бы охватить, чтобы раскинуть над головой свои самые широкие мечты, подобно новому небосклону!»
Заратустра говорил: «Одним словом, я тот, который благословляет и утверждает. Я долгое время был простым атлетом, чтобы иметь, наконец, руки, свободные для благословения. И вот мое благословение: будьте прежде всего такими, как небо над вами, как непоколебимый небесный свод, голубой купол, вечная уверенность. И благословен тот, который так благословляет. Все творения крещены над купелью вечности и стоят выше добра и зла, а добро и зло суть мимолетные тени, дымки печали, туман под ветром».
Он говорил: «Случайность – вот самый древний титул благородства в мире. Я дал его всем вещам, я освободил все вещи от ярма конечности и раскинул эту небесную свободу и ясность над всеми вещами, подобно голубому куполу, утверждая, что ни над ними, ни в них не действует какая-нибудь вечная воля».
Разве в этих словах не заключался великий и чистый смысл возвышенной жизни? Разве не был пророком зари тот человек, который освобождал умы от прошлого и настоящего и толкал их по тысячам мостов и дорог к будущему, к «земле сыновей», к еще неоткрытой земле, на далекие моря, где однажды должно было появиться существо выше человека, сверхчеловеческое существо, сверхчеловек? Как же иначе, как не продолжением рода, можно было достигнуть идеальной формы, к которой стремился род человеческий в своем развитии? «Пусть звездный луч сияет в твоей любви. Да будет твоя надежда: произвести на свет сверхчеловека!»
Джиорджио Ауриспа знал, что его любовь и возбуждение бесплодны, как волнение моря, начинавшего дрожать под вечерним ветром. Ему не суждено было передать своему ребенку печать своего существа, сохранить в нем свой облик, продолжать через него прогрессивное развитие ума. Ему не суждено было выразить в каком-нибудь произведении сущность своего интеллекта, гармоническую силу своих многочисленных способностей, целиком нарисовать свое миросозерцание. Его бесплодность была неизлечима. Его существование сводилось к простому течению ощущений, эмоций, идей и было лишено всякого прочного основания. Его личная жизнь была простой временной ассоциацией явлений вокруг центра, «подобно собаке, привязанной к столбу». Он мог стремиться только к концу и, чтобы положить конец всем мечтаниям, должен был только мечтать о том, чтобы больше не желать мечтать.
Зачем же он призывал в этот летний вечер среди пения жнецов в священный праздник урожая призрак этого последнего восхвалителя жизни?
Золотой свет сумерек почти погас, и сероватый мрак спускался с неба на землю. Только на морском горизонте зеленая, как аквамарин, и необычайно чистая и светлая полоса противилась еще обесцвечивающему мраку и сияла на границе воды загадочной улыбкой. С вершины холма, куда Джиорджио забрел нечаянно, виднелись контуры мысов, казавшихся необычайно крупными во мраке и напоминавших огромное живое существо, глубоко вздыхающее, перед тем как уснуть на берегу моря.
Начиная с той трагической ночи, когда Кандия рассказала своим гостям про нечистую силу, державшую в своей власти рыбака Туркино с семьей, огромный белый скелет на скалах много раз привлекал их взоры и возбуждал их любопытство. Это коварное щетинистое чудовище, казалось, всегда сидело в засаде в маленькой музыкальной бухте, собираясь нарушить приятную тишину. В душные обеденные часы или в мрачные сумерки оно принимало страшный и внушительный вид. Тишина нарушалась тогда только скрипом ворота и всего скелета. В безлунные ночи красные огни факелов отражались в воде.
Однажды после обеда в час тягостного молчания Джиорджио предложил Ипполите:
– Не хочешь ли пойти к рыбакам?
– Пойдем, если хочешь, – ответила Ипполита. – Но как я перейду мост? Я уже раз пробовала…
– Я проведу тебя за руку.
– Он слишком узок.
– Попробуем.
Они пошли, спустились по тропинке и, дойдя до поворота, увидели пренеудобную лестницу, высеченную в скале и ведущую неровными ступеньками вниз к висячему мосту.
– Видишь, как мне быть? – сказала Ипполита огорченным тоном. – У меня начинает кружиться голова при одном виде этого моста.
Вначале мост состоял из одной единственной очень узкой доски, поддерживаемой укрепленными в скалах подпорками; далее он расширялся благодаря маленьким серебристо-белым поперечным дощечкам, старым, сухим, плохо сколоченным вместе и таким тонким, что, казалось, они должны сломаться под малейшим давлением.
– Хочешь попробовать? – спросил Джиорджио Ипполиту, находя странное облегчение в уверенности, что она никогда не будет в состоянии совершить опасный переход. – Видишь, кто-то идет помочь нам.
С платформы бежал полуголый мальчик, гибкий, как кошка, и смуглый, как бронзовая фигура. Дощечки только скрипели и гнулись под его верными шагами. Добежав до приезжих гостей, он оживленно стал приглашать их довериться ему, глядя на них пронизывающим взором хищной птицы.
– Хочешь попробовать? – повторил Джиорджио с улыбой.
Ипполита в нерешительности поставила ногу на качающуюся доску, поглядела на скалы и на воду и отступила назад, не будучи в состоянии побороть свое волнение.
– Я боюсь головокружения, – сказала она. – Я уверена, что упаду.
И она добавила с явным огорчением:
– Ступай, ступай один. Ты не боишься?
– Нет. А ты что будешь делать?
– Я посижу вон там, в тени, и подожду тебя.
И она опять добавила с некоторым колебанием, точно пробовала удержать его:
– Собственно, зачем ты идешь?
– Мне интересно. Я пойду.
По-видимому, ей было больно, что она не может следовать за ним, и она раскаивалась в том, что отпустила его в такое место, куда сама не могла попасть; причиной этой боли и раскаяния было не только то, что она отказалась от интересного зрелища и удовольствия, а что-то иное, неопределенное. Эта временная преграда, готовая втиснуться между нею и другом, эта преграда, непреодолимая для нее, причиняла ей страдание, до того сильна стала в ней потребность постоянно держать друга связанным узами чувственности, быть с ним в постоянном общении, владеть им, властвовать над ним.
– Хорошо, хорошо, ступай, – сказала она с еле заметной тенью упрека в голосе.
Инстинктивное чувство Ипполиты составляло полную противоположность тому чувству, которое Джиорджио заметил в себе: он испытывал облегчение в уверенности, что нашел, наконец, недоступное для Ипполиты место, совершенно изолированное от неприятельницы убежище, защищенное скалами и водой, где он мог найти несколько часов истинного покоя. И в обоих эти чувства, хотя плохо различаемые и приводившие к чуть не детским результатам, но несомненно противоположные, служили прекрасным выражением отношений Джиорджио и Ипполиты: один был сознательной жертвой, предназначенной к гибели, другая – бессознательным и ласковым палачом.
– Прощай, я ухожу, – сказал Джиорджио, и в его голосе и манерах было что-то вызывающее.
Несмотря на то, что он шел, не вполне твердо, он отказался от помощи мальчика и напряг все свои усилия, чтобы принять смелый и свободный вид, нисколько не качаясь на неустойчивой доске. Как только он ступил на более широкую часть моста, он ускорил шаги; взгляд Ипполиты не выходил из его головы, и он инстинктивно старался придать своей внешности какое-то враждебное выражение. Когда он сошел на платформу, ему почудилось, будто он стоит на палубе судна. Свежий плеск волн, ударявшихся о скалы, напомнил ему некоторые эпизоды из его жизни на Дон Жуане, и его охватило внезапное волнение и желание сейчас же выйти в море. «Поднять паруса! Поднять паруса!»
Но он перевел взгляд на окружающие предметы и с обычной проницательностью разглядел все подробности.
Туркино приветствовал его резким кивком головы, не скрашенным ни словами, ни улыбкой, точно никакое событие, даже самое небывалое, не могло ни на секунду заставить его отвлечься от ужасных забот, которые были написаны на его землистом лице почти без подбородка, величиною немногим больше кулака, с длинным и острым, как у щуки, носом между маленькими блестящими глазками.
Те же заботы были написаны на лицах его сыновей, которые тоже молча кивнули Джиорджио и продолжали свое дело в обществе неизменной печали. Им было уже за двадцать лет. Это были худые, иссушенные жарой люди, занятые постоянной мускульной работой. Их движения напоминали судорожные сокращения или вздрагивания; время от времени было видно, как мускулы их лица вздрагивали под кожей.
– Хороший улов? – спросил Джиорджио, указывая на огромные закинутые в воду сети с плавающими на поверхности воды краями.
– Ничего нет сегодня, синьор, – прошептал Туркино со сдержанной злобой в голосе. – Разве что ты принес нам хороший улов, – продолжал он после краткого молчания. – Вытащите-ка сеть и посмотрим. Почем знать!
Сыновья взялись за ручки ворота.
В щели платформы виднелись блестящие и пенящиеся волны. В одном углу платформы была построена низкая хижина с соломенной крышей, украшенной красными черепицами и вырезанной из дубового дерева головой быка с двумя огромными рогами – предохраняющее средство от нечистой силы. На крыше висели и другие талисманы, а также какие-то деревянные круги с приклеенными к ним смолою круглыми, как глаза, кусками стекла.
Ворот скрипел под напором, а весь механизм дрожал под усилиями вертевших; огромная сеть медленно поднималась из зеленой глубины с золотым отливом.
– Ничего! – прошептал отец, когда пустое дно сети показалось на поверхности воды.
Сыновья сразу отпустили рукоятки, и ворот заскрипел сильнее, махая в воздухе своими четырьмя руками, способными разорвать пополам человека. Сеть опустилась в воду. Все замолкли, и тишина нарушилась только легким плеском волн у скал.
Проклятие висело над жизнью этих несчастных. Джиорджио сразу потерял всякое желание расспрашивать и разузнавать, почувствовал, что эти молчаливые и угрюмые люди приобрели теперь в его глазах привлекательность какого-то болезненного сходства с ним. Ведь он сам был жертвой проклятия! И он инстинктивно поглядел на берег, где вырисовывалась фигура Ипполиты на фоне скал.
Джиорджио стал возвращаться к рыбакам почти ежедневно в разные часы дня. Это стало любимым местом для его мечтаний и размышлений. Рыбаки скоро привыкли к его посещениям и оказывали ему почетный прием, держа всегда наготове для него некоторое подобие ложа, состоящее из старого, пропитанного запахом смолы паруса в тени хижины. А Джиорджио всегда был щедр по отношению к ним.
Прислушиваясь к плеску волн, глядя на вершину неподвижно выделявшегося на небесной лазури шеста, он вспоминал свои морские путешествия, переживал мысленно эту бродячую жизнь, полную наслаждений и безгранично свободную, казавшуюся ему теперь необычайно прекрасной и почти нереальной. Он вспоминал свое последнее плавание по Адриатическому морю через несколько месяцев после начала его любви к Ипполите, в период поэтической грусти и восторга, когда он находился под влиянием Перси Шелли, этого божественного Ариеля, преображенного морем во что-то богатое и странное: into something rich and strange. Он вспоминал остановку в Римини, приезд в Маламокко, причаливание к набережной Riva degli Schiavoni, залитой золотом сентябрьского солнца… Где находился в настоящее время его старый спутник Адольф Асторджи? Где был Дон Жуан? Несколько дней тому назад он получил о нем сведения с острова Крита в письме, извещающем о большой посылке восточных конфет.
Адольфо Асторджи относился к Джиорджио чисто по-братски. Это был единственный человек, с которым Джиорджио прожил некоторое время в близком общении, не испытывая неловкости, отвращения и неприятного чувства, как в продолжительной близости с другими приятелями. Как жаль, что он был теперь так далеко! Джиорджио иногда представлял его себе в виде неожиданного освободителя, который появляется со своими парусами в водах Сан-Витто и предлагает ему бежать.
Его неизлечимая слабость и полное уничтожение активной воли приводили его иногда к пустым мечтаниям: он мысленно призывал сильное и властное существо, которое встряхнуло бы его, похитило и увлекло далеко, сразу разорвав навсегда все узы, и привело бы его в далекую страну, где никто не знал его и он не знал никого и должен был либо начать новую жизнь, либо умереть с меньшим отчаянием.
Он должен был умереть. Он знал свой приговор и понимал, что он не может быть отменен, полагая, что конечный акт совершится в неделю, предшествующую пятой годовщине, т. е. в последних числах июля или первых числах августа. После искушения, мелькнувшего перед ним в душный, жаркий день при виде блестящих рельсов ему казалось, что способ смерти уже установлен. Он постоянно прислушивался к шуму поезда и испытывал странную тревогу, когда приближался час его прохода. Так как один из туннелей прорезывал тот мыс, где рыбаки ловили рыбу, то Джиорджио слышал со своего ложа зловещий грохот, производивший сотрясение во всей горе. Иногда, когда он увлекался другими мыслями, этот грохот заставлял его встрепенуться, точно это было напоминание о его судьбе.
Иногда Джиорджио засыпал, убаюканный тихим, мирным шумом моря. Эти краткие промежутки сна служили ему единовременным вознаграждением за бессонные ночи. Он пользовался этой потребностью в отдыхе как предлогом для ухода, чтобы Ипполита не препятствовала ему оставаться у рыбаков, сколько ему нравилось. Он уверял ее, что может спать только на этих досках, укачиваемый музыкальным шумом моря среди прибрежных испарений.
Он со все большим вниманием прислушивался к этой музыке. Теперь знал он все ее тайны и понимал ее значение в разное время. Он знал и понимал слабые удары волн о скалы, напоминающие чавканье утоляющего жажду стада, и громовые раскаты мощных валов, идущих издалека и разбивающих отброшенные от берегов волны, и самые нежные, и самые резкие ноты, и бесконечные промежуточные гаммы, и различные интервалы, и самые простые, и самые сложные аккорды, и всю мощь этого великолепного морского оркестра в звучном заливе.
Волна смеялась, стонала, умоляла, пела, ласкала, рыдала, отчаивалась, угрожала, льстила; она была весела, гибка, покорна, насмешлива, жестока. Она вскакивала на самый высокий утес, чтобы заполнить маленькое круглое углубление на вершине его; она проникала в косую трещину, где размножались моллюски, бросалась на густые и мягкие ковры из водорослей, разрывая их или скользя, как змея во мху. Волна воспроизводила все звуки живой воды на безжизненном камне, и медленное, и ровное капанье, образующее сталактиты в темных пещерах, и мерный плеск фонтанов, напоминающий биение здорового сердца, и глухое журчанье ручейка на голом склоне горы, и зловещий шум потока, запертого между двумя скалистыми стенами, и громовое падение реки с высокой скалы. Волна воспроизводила и нежный шепот в укромном уголке, и вздох смертельной тревоги, и вопли людей, погребенных в глубоких катакомбах, и рыдания великана, и громкое презрение, и вообще все веселые и печальные человеческие звуки, и мычанье, и рычанье. Волна воспроизводила все звуки, внятные только для слуха поэтов; чарующие песни древней сирены, ночные крики духов с воздушными языками, шепот призраков, испугавшихся зари, сдержанный смех злых водяных созданий, спрятавшихся в засаде у входа в пещеру, льстивые голоса в раю сладострастия, танцы фей при свете луны. Хрупкая и бесстрашная, она говорила на всех языках Жизни и Мечты.
Для внимательного слушателя это было чуть ли не воскресеньем целого мира. Величественная морская симфония вновь пробудила в нем веру в безграничную силу музыки. Он удивился, как он мог так долго лишать свой ум этой ежедневной пищи, как он забросил на такое долгое время этот религиозный культ, который он по примеру Димитрия поддерживал с таким увлечением начиная с последних лет детства. Разве музыка не была религией для него и для Димитрия? Разве она не открыла им обоим тайны высшей жизни? Музыка повторила им, только с иным смыслом, слова Христа: «Наше царство не от мира сего».
«Конечно, – думал Джиорджио, – музыка открыла ему тайну смерти и показала ему вне жизни ночное царство, полное чудес. Гармония – элемент более возвышенный, чем время и пространство, указала ему род блаженства в виде возможности освободиться от времени и пространства, сбросить с себя индивидуальную волю, которая постоянно подвергала его грубому влиянию физической жизни. Чувствуя в себе столько раз в часы вдохновения пробуждение мировой воли и испытывая необычайную радость при признании высшего единства всех вещей, Димитрий решил продлить свое существование с помощью смерти и слиться с вечной гармонией Великого Целого. Почему же музыка не откроет этих же тайн и мне?»
Звезды одна за другой зажигались на тихом небе, а возвышенные образы возникали в его уме. Он вспомнил некоторые из своих прежних поэтических мечтаний.
Лирический пыл вдохновлял его. Трагическая кончина Перси Шелли, о которой он много раз с завистью мечтал под тенью паруса, мелькнула перед ним, окруженная поэтическим ореолом. Судьба поэта была величественна и необычайно печальна. Его смерть загадочна и торжественна, как смерть древних греческих героев, которых невидимая сила внезапно поднимала с земли и, преобразив, уносила в царство радости. Как говорится в песне Ариеля, он не исчез, а море преобразило его во что-то богатое и странное. Его юношеское тело горит на костре у подножия Апеннинских гор, на берегу пустынного Тирренского моря, под голубым небосклоном. Оно горит, распространяя кругом благоухания ладана, масла, вина, соли. Пламя шумно взвивается в воздухе и трепещет под лучами солнца, играющими на мраморных вершинах гор. Морская ласточка летает кругом костра, пока тело не истлеет. А когда весь пепел опадет, сердце окажется чистым и нетронутым: cor cordium.
Подобно автору Epipsychidion он, Джиорджио, может быть тоже любил Антигону в прежней жизни?
Под ним и вокруг него симфония моря звучала все громче и громче в сгущающемся мраке, а тишина звездного неба над его головой становилась все величественнее. Но с берега приближался характерный шум, не похожий ни на какой другой. Обернувшись по его направлению, Джиорджио увидел два фонаря поезда, похожие на два пламенных сверкающих глаза.
Быстрый и зловещий поезд с шумом промчался мимо него, потрясая мыс, в одну секунду пролетел открытую часть дороги и со свистом и грохотом исчез в отверстии противоположного туннеля.
Джиорджио вскочил на ноги. Он заметил, что был не один:
– Джиорджио, Джиорджио, где ты?
Это был тревожный крик искавший его Ипполиты – крик беспокойства и отчаяния.
– Джиорджио, где ты?
Ипполита страшно обрадовалась, когда Джиорджио объявил ей о скорой присылке рояля и нот. Как она была благодарна ему за это неожиданное удовольствие! Наконец-то они будут знать, чем заполнить длинные дневные часы и избегнуть искушения…
Она смеялась, намекая на эротическую лихорадку, которую она сама постоянно поддерживала в друге, и на их физическую связь, прерывавшуюся только промежутками усталости или иногда бегством одного из них.
– Теперь, – добавила она, слегка подсмеиваясь над ним, но без малейшего злого чувства в голосе, – теперь ты больше не будешь спасаться от меня к этим несносным рыбакам, не правда ли?
Она подошла к нему, сжала его голову в ладонях и поглядела ему в глаза.
– Сознайся, что ты ходишь туда из-за этого, – прошептала она вкрадчивым голосом, точно желая вынудить его сознаться.
– Из-за чего? – спросил он, чувствуя, что бледнеет.
– Из боязни перед моими поцелуями.
Она произнесла эти слова медленно, почти отчеканивая каждый слог. Голос ее внезапно стал необычайно чистым, а во взгляде отражалось смешанное чувство страстной любви, иронии, жестокости и гордости.
– Правда? – добавила она. – Правда?
Она продолжала сжимать его виски руками, но понемногу ее пальцы стали забираться ему в волосы, слегка ласкать уши, спускаться на затылок – это была одна из многочисленных ласк, в которых она достигла совершенства.
– Правда? – повторила она, вкладывая в голос ласковый оттенок, который, как она знала по опыту, должен был неизменно взволновать друга. – Правда?
Он не отвечал, закрывал глаза и отдавался ей, чувствуя, что жизнь убегает и мир исчезает кругом него.
Опять он был побежден простым прикосновением ее худых рук, опять неприятельница удачно пробовала на нем свою власть. Казалось, что она хотела сказать: «Ты не можешь спастись от меня. Я знаю, что ты боишься меня. Но желание, которое я возбуждаю в тебе, сильнее этого страха. И когда я читаю этот страх в твоем взгляде и замечаю его в твоем дрожащем теле, то я испытываю величайшее наслаждение».
Она стала такой опытной и уверенной в действиях, была так изобретательна и грациозна в позах и движениях, с такой безумной страстью отдавалась Джиорджио, что он не узнавал в ней прежнего малокровного больного и забинтованного создания, которое принимало его смелые ласки с покорной растерянностью и невежеством и развернуло перед ним чудное, божественное зрелище агонии стыдливости, побежденной сильной страстью.
Он подумал однажды, глядя на спящую Ипполиту: «Истинное глубокое единство в области чувственности – тоже только одно воображение. Чувства моей возлюбленной так же темны для меня, как ее душа. Я никогда не буду в состоянии заметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, неулегшееся раздражение. Я никогда не буду знать различных ощущений, которые одна и та же ласка вызывает в ней в разное время». И что же? Теперь Ипполита приобрела эти значения и усвоила эту науку – она знала теперь самые сокровенные и неуловимые тайны чувствительности своего возлюбленного, не только сумела открыть их, но и поразительно хорошо понимала физическое состояние, к которому они приводили, и их взаимодействие. В организме Джиорджио приятное ощущение, вызванное в одной части тела, стремилось расшириться и усложниться, пробуждая признаки аналогичных, но более возвышенных ощущений и приводя к такому состоянию сознание, которое стремилось само к этому расширению и усложнению ощущений; другими словами, в Джиорджио вследствие его своеобразной способности пользоваться известным, чтобы комбинировать неизвестное, простому, реальному, приятному ощущению почти всегда соответствовало воображаемое сложное и неясное, более тонкое и редкое. Волшебная власть Ипполиты состояла именно в том, что она умела понять это воображаемое ощущение и заставить его чувствительным образом подействовать на нервы Джиорджио. И она действовала в таких случаях только по безмолвному соглашению.
Но в ней самой горело неугасимое желание, зажженное ее возлюбленным. Действуя на него чарующим образом, она сама находилась под впечатлением этого очарования. Сознание своей власти над ним, тысячу раз безошибочно испробованной, опьяняло ее, и это ослепляющее опьянение мешало ей заметить огромную тень, которая с каждым днем все более сгущалась над головой ее слуги. Выражение страха, которое она заметила в глазах Джиорджио, его попытки бежать, его плохо скрываемое враждебное отношение к ней не только не удерживали, но даже возбуждали ее. Возбужденное в ней искусственное стремление ко всему необычайному, к сверхчувственной жизни, к таинственности находило удовлетворение в этих признаках глубокой перемены в Джиорджио. Однажды в разлуке возлюбленный написал ей под влиянием тревожного желания и ревности:
«Неужели это любовь? О нет, какая-то тяжелая болезнь, способная развиться только в моем организме, причиняя мне и горе, и радость. Мне доставляет удовольствие мысль, что ни одно человеческое существо никогда не испытывало подобного чувства». Она гордилась при мысли, что могла возбудить такое чувство в человеке, совершенно не похожем на обыкновенных людей, которых она знала, и приходила в восторг при виде странных результатов ее исключительного влияния на больного друга. Все ее усилия были направлены теперь на то, чтобы проявлять в нем свое тираническое влияние, относясь к нему то легкомысленно, то серьезно и переходя иногда, как в последнем эпизоде, от игры к злоупотреблению.
Иногда на берегу моря, глядя на бессознательно относившуюся к своему положению женщину у ласковых и опасных волн, Джиорджио думал: «Я мог бы погубить ее. На меня не пало бы подозрения, так как преступление носило бы характер несчастного случая. Тогда только у трупа неприятельницы я мог бы разрешить трудный вопрос. Если сегодня она составляет центр всего моего существования, то какая перемена произойдет завтра после ее исчезновения? Разве я не испытывал много раз чувства свободы и спокойствия, представляя себе ее мертвой, навсегда запертой в могиле? Я мог бы, может быть, спастись и вернуться к жизни, погубив неприятельницу и устранив в лице ее препятствие». Он охотно останавливался на этой мысли, старался представить себя самого освобожденным и успокоившимся в будущем без любви; ему нравилось также окутывать сладострастное тело возлюбленной в фантастический саван.
В воде Ипполита была очень робка. Она никогда не решалась заплывать туда, где она не могла достать ногами дна. Страх охватывал ее сейчас же, когда она в вертикальном положении не чувствовала под собою дна. Джиорджио уговаривал ее рискнуть проплыть с его помощью до Внешней Скалы; это была одинокая скалистая масса в небольшом расстоянии от берега, в двадцати шагах от того места, где кончалось дно под ногами. Чтобы доплыть до нее, требовалось самое незначительное усилие.
– Не бойся же! – говорил он, стараясь убедить ее. – Ты никогда не научишься плавать, если не рискнешь раз-другой. Я буду плыть рядом с тобой.
Он окутал ее смертоносной мыслью. Давно уже она приходила ему на ум каждый раз, как он убеждался при купанье, что было крайне нетрудно привести этот замысел в исполнение. Но у него не хватало на это энергии, и он мог только предложить Ипполите эту нетрудную попытку. В его теперешнем состоянии слабости он сам мог подвергнуться опасности, если бы Ипполита в испуге крепко ухватилась за него. Но эта возможность не только не удерживала его от попытки, но даже толкала его на нее и придавала ему смелости.
– Не бойся! Видишь, скала так близка, что, кажется, стоит протянуть руку – и уже дотронешься до нее. Ты не должна думать о дне; плыви спокойно рядом со мной. На скале ты передохнешь. Мы посидим там и будем собирать водоросли. Хочешь? Не бойся же!
Он с трудом сдерживал волнение. Она все не решалась – отчасти от страха, отчасти от каприза.
– А вдруг я ослабею прежде, чем доплыву до цели?
– Я поддержу тебя.
– А если твоих сил не хватит?
– Хватит. Разве ты не видишь, как близко до скалы. Она улыбнулась. Несколько капель воды упало с ее мокрых рук на губы.
– Какая горечь! – сказала она с гримасой.
И, победив последнее отвращение, она вдруг решилась.
– Отправимся. Я готова.
Ее сердце билось не так сильно, как сердце Джиорджио. Море было совершенно спокойно, и вначале плавание пошло прекрасно. Но при неопытности Ипполита вскоре стала торопиться и запыхалась. Первое неверное движение заставило ее захлебнуться; она испугалась, закричала, заволновалась и опять захлебнулась.
– Помоги, Джиорджио, помоги!
Он инстинктивно бросился к ней; она судорожно ухватилась за него. Он был не в состоянии выдержать ее тяжесть и увидел перед собой конец.
– Не держи меня так! – закричал он. – Не держи меня! Оставь мне одну руку свободной!
Грубый жизненный инстинкт придал ему сил. Делая над собой огромные усилия, он проплыл со своим грузом короткое расстояние, отделявшее его от скалы, и в изнеможении уцепился за нее.
– Ухватись за скалу! – сказал он Ипполите, не будучи в силах поднять ее.
Увидя себя спасенной, она нашла силы, чтобы взобраться на скалу, но, усевшись на ней, вся мокрая и запыхавшаяся, она сейчас же разрыдалась.
Она плакала громко, как ребенок, но ее слезы не только не трогали, но даже сердили Джиорджио. Он никогда еще не видел ее плачущей со вспухшими и красными глазами и искривленными губами. Она казалась ему некрасивой и напоминала ребенка. Он чувствовал к ней злое, неприязненное чувство, в глубине которого крылось сожаление о сделанном усилии, спасшем ее. Он представлял себе ее утонувшей, исчезнувшей в море, представлял себе свои собственные ощущения при виде ее гибнущего в воде тела, свое выражение горя на глазах у людей, свою фигуру перед трупом Ипполиты, выброшенным волнами на берег.
Видя, что Джиорджио не утешает ее и предоставляет себе, Ипполита перестала плакать и повернулась к нему.
– Как я вернусь теперь на берег? – спросила она.
– Ты сделаешь вторую попытку? – сказал он с легкой иронией.