– Что это со мной? Я совершенно не способен оставаться здесь сегодня. Пойду-ка вниз. – Но он чувствовал, что не в состоянии видеть страдальческое лицо матери и переносить продолжение этой ужасной сцены. – Я пойду к Христине. – Приятное и в то же время печальное воспоминание о проведенном с милой и доброй сестрой времени в саду побуждало его теперь пойти навестить ее.
Был дождливый вечер. Редкие фонари тускло освещали почти пустынные улицы. Из пекарни доносились голоса работающих пекарей и запах свежего хлеба. В одном ресторане играли на гитаре и распевали народные песни. Свора бродячих собак пронеслась мимо Джиорджио и исчезла в темных переулках. На колокольне пробили часы.
Свежий воздух понемногу успокаивал Джиорджио, и он постепенно начал приходить в себя. Он относился внимательно ко всему окружающему, остановился послушать гитару и подышать запахом хлеба. Кто-то прошел по другой стороне улицы в тени. Ему показалось, что это Диего. Это немного взволновало Джиорджио, но он почувствовал, что относится теперь к брату безо всякой злобы и что к его печали не примешивается никакого дурного чувства. Некоторые слова брата снова пришли ему в голову. «Может быть, в них и есть доля правды? – думал он. – Я никогда ничего не делал для других, а всегда жил только для себя. Я здесь чужой. Может быть, все судят обо мне так же, как Диего. Мать сказала мне: „Теперь ты видишь, что здесь за жизнь? Ты видишь?“ Мне кажется, что если бы она выплакала все свои слезы, я не был бы в силах помочь ей чем-нибудь».
Дойдя до дворца Челаиа, он прошел во двор и поднял глаза. Ни в одном окне не видно было света. В воздухе чувствовался запах гнилой соломы. В углу двора бил небольшой фонтан. Под портиком перед покрытым решеткой образом Богоматери горел маленький фонарик, а перед образом за решеткой лежал букет искусственных роз. Ступеньки широкой лестницы были истерты в середине, как у старых алтарей, и желтоватый камень был как бы отполирован в этих углублениях. Все дышало меланхолией в этом старом фамильном дворце, куда дон Бартоломео Челаиа, оставшийся одиноким на границе старости, привел свою молодую подругу, которая подарила ему наследника.
Поднимаясь по лестнице, Джиорджио представлял себе мысленно эту задумчивую молодую женщину с бледным ребенком где-то очень далеко в уединенной комнате, куда невозможно было проникнуть. В голове его мелькала мысль вернуться обратно, и он остановился в нерешимости посреди белой, высокой и пустой лестницы, снова теряя сознание действительности и чувствуя панический ужас, как недавно в коридоре перед открытой дверью в комнату тетки. Но в этот момент наверху послышался какой-то шум и чей-то громкий голос, точно сверху гнали кого-то; вслед затем по лестнице мимо него промчалась жалкая, облезлая, уличная собака, которую, очевидно, голод и холод загнали во дворец. На площадке лестницы показался лакей, преследующий бедное животное.
– Что случилось? – спросил Джиорджио с видимым волнением.
– Ничего, ничего, синьор. Я только выгонял собаку; она каждый вечер появляется здесь неизвестно каким образом, точно злой дух.
Незначительный факт и слова лакея увеличили в Джиорджио непонятное беспокойство, напоминавшее тревожное, суеверное предчувствие, и под влиянием его он спросил:
– Лукино здоров?
– Да, синьор, слава Богу.
– Он спит?
– Нет еще, синьор.
Предшествуемый лакеем, Джиорджио прошел по огромным комнатам с симметрично расставленной старинной мебелью. Они казались пустыми и имели нежилой вид, точно стояли все время запертыми. Джиорджио пришло в голову, что Христина не любила этого дома, раз она не старалась оживить его своими заботами. Она оставила его почти нетронутым, в таком виде, как нашла его в день своей свадьбы, т. е. как оставила его последняя женщина из дома Челаиа после своей смерти.
Неожиданный приход брата страшно обрадовал Христину. Она была одна и укладывала ребенка спать.
– Ах, Джиорджио, как хорошо, что ты пришел! – воскликнула она в порыве неподдельной радости, обнимая его, целуя в лоб и оживляя своими ласками его угнетенное сердце.
– Лукино, видишь дядю Джиорджио? Что же ты ничего не скажешь ему? Встань же поцелуй его!
Слабая улыбка заиграла на бледных губах ребенка. Он наклонил голову, и его длинные, светлые ресницы заблестели и бросили дрожащую тень на бледные щеки. Джиорджио приподнял его; худоба этой детской груди со слабо бьющимся сердечком болезненно поразила его, и он почувствовал не то страх, не то сострадание к нему, точно эта слабая жизнь могла угаснуть под легким давлением его пальцев. Подобное же чувство он испытал раз, держа в руках испуганную птичку.
– Он легок, как перышко, – сказал Джиорджио с волнением в голосе, и сестра поняла его.
Он усадил его к себе на колени, погладил по голове и спросил:
– Ты меня очень любишь?
Его сердце было исполнено необычайной нежности к мальчику, он чувствовал какую-то болезненную потребность вызвать улыбку на бледных губах бедного маленького страдальца и увидеть хоть слабый мимолетный румянец под его прозрачной кожей.
И не долго думая и желая заинтересовать уже задремавшего ребенка, Джиорджио сказал вдруг:
– Знаешь, я встретил на лестнице собаку… Глаза мальчика широко раскрылись.
– Ах да, Джиованни рассказывал мне… – начала было Христина, но остановилась, увидя испуганные и расширенные глаза ребенка, готового расплакаться.
– Нет, нет, это неправда, – продолжала она, поднимая ребенка с колен Джиорджио и сжимая его в своих объятиях, – это неправда, Лукино, дядя пошутил.
– Да, да, это неправда, – повторил Джиорджио, вставая и не будучи в состоянии слышать плач Лукино, не похожий на слезы других детей; ему казалось, что это бедное создание надорвется от слез.
– Полно, полно, – говорила мать ласковым голосом. – Лукино будет спать теперь.
И она ушла в соседнюю комнату, тихо убаюкивая своего плачущего малютку.
– Поди и ты сюда, Джиорджио.
Он стал глядеть, как Христина раздевала ребенка. Она делала это в высшей степени осторожно, точно боялась ушибить его, и все больше обнажала его худенькое, жалкое тельце, на котором уже начали проявляться признаки неизлечимого рахита. Его тонкая, слабая шейка напоминала завядший стебелек; сквозь прозрачную кожу виднелись грудная кость, ребра и лопатки, оттеняемые образовавшимися около них впадинами. Вспухшие колени напоминали формой два узла. Острые бедра казались еще худее от огромного живота с выдающимся пупком. Когда ребенок поднял руки, чтобы мать переменила ему рубашку, Джиорджио стало до боли жалко это маленькое нежное создание, для которого даже это движение было так тяжело при смертельной слабости, убивавшей его нежную жизнь.
– Поцелуй его, – сказала сестра, поднося к Джиорджио ребенка, прежде чем уложить его в постель.
Она взяла его руки в свои, сделала его больной рукой крестное знамение от лба к груди и с одного плеча на другое и, сложив его руки, сказала аминь.
В комнате воцарилась мертвая тишина, и этот ребенок в длинной белой рубашке казался маленьким трупиком.
– Спи, мой ангел, спи. Мы здесь.
И соединенные общей грустью брат с сестрой сели у изголовья по обеим сторонам кроватки. Оба молчали. В комнате пахло лекарствами; несколько склянок стояло на столике у кроватки. От стены отделилась муха, с громким жужжанием подлетела к свечке и села на одеяло. В тишине послышался скрип мебели.
Они углубились в созерцание сна ребенка, который напоминал им картину смерти, и находились в каком-то оцепенении, не будучи в состоянии отогнать от себя мысль о смерти.
Время шло.
Вдруг ребенок отчаянно вскрикнул и поднялся на подушке, широко раскрывая глаза, точно перед ним стояло страшное видение.
– Мама, мама!
– Что с тобой? Что с тобой, мой дорогой?
– Мама! Я здесь, мой милый, что с тобой?
– Прогони ее, прогони ее!
За ужином (Диего не показывался в тот вечер) Камилла сказала со вздохом:
– Когда глаза не видят, то и сердце не болит.
«Разве это не обвинение против меня? – думал Джиорджио. – А в словах матери разве не звучало это обвинение уже несколько раз? Как скоро она забыла наш разговор у окна, кончившийся слезами! Все здесь судят обо мне одинаково. Никто не может простить мне наследства от дяди Димитрия и моего добровольного отказа от обязанностей старшинства. По их мнению, я должен был остаться дома смотреть за поведением отца и брата и охранять их семейное счастье. Они думают, что ничего не случилось бы, если бы я оставался здесь. Значит, я виноват в их несчастье. И вот искупление за мою вину».
Он был обижен и крайне возмущен, точно его бранили и несправедливо оскорбили, безжалостно подгоняя его чуть ли не ударами хлыста навстречу спрятавшемуся неприятелю. Он чувствовал себя жертвой жестоких и неумолимых людей, не скупившихся для него ни на какие пытки и мучения. Воспоминание о некоторых словах матери, сказанных ею у окна в день похорон дона Дефенденте, еще более разжигало его горькую иронию. «Нет, нет, Джиорджио, ты не должен огорчаться, ты не должен страдать. Я должна была молчать и ничего не говорить тебе. Прошу тебя, не плачь. Я не могу видеть, как ты плачешь». И тем не менее с того самого дня все окружающие мучили его, как только могли. Это маленькое происшествие не внесло никакой перемены в поведение матери. В последующие дни она только и делала, что сердилась и волновалась в его присутствии, принуждая его выслушивать старые и новые осуждения против отца с тысячью отвратительных подробностей и чуть ли не заставляя его перечислять ей вслух следы пережитых страданий на ее лице. «Погляди, как мои глаза покраснели от слез, – слышалось ему в ее словах, – какими глубокими морщинами покрылось мое лицо, как мои волосы поседели на висках! А сердце я не могу и показать тебе!» Какую же пользу принесли его недавние горькие слезы? Неужели ей было необходимо видеть их, чтобы почувствовать сострадание к нему? Разве она не понимала всей жестокости пытки, которую налагала на него? О, как редко встречаются в мире люди, умеющие страдать молча и с улыбкой жертвовать собой! Под влиянием недавних сцен, в которых ему пришлось быть участником и свидетелем, Джиорджио доходил до того, что осуждал мать за неумение страдать. Кроме того, это мнение поддерживалось в нем неприятным ожиданием конечного акта, который он собирался совершить.
Но по мере того, как он приближался к дому отца (он отказался от экипажа и пошел пешком, чтобы отдалить по желанию решительную минуту, а может быть, и затем, чтобы иметь возможность в крайнем случае вернуться домой или уйти бродить по полям), по мере того, как он приближался к дому отца, неприятное ожидание переходило в непреодолимый ужас и вытесняло в нем все другие мысли и чувства. Одна только фигура отца с поразительной живостью стояла в его сознании; он стал мысленно представлять себе сцену с отцом, обдумывал свое поведение и первые фразы, стал строить разные невероятные предположения и перебирать далекие воспоминания детства и отрочества, стараясь восстановить в памяти свое отношение к отцу в разные периоды пройденной жизни. Он никогда прежде не останавливался мысленно на своей любви к отцу, предпочитая оставлять этот вопрос не освещенным, и никогда не анализировал инстинктивного отвращения, лежавшего даже в самые отдаленные и счастливые времена в основе его отношений к отцу.
«Я, вероятно, никогда и не любил его, – думал Джиорджио, роясь в наиболее отчетливых воспоминаниях и не находя в них проявления доверия к отцу, порывов нежности и искренней и глубокой растроганности; на первом месте стоял страх перед физическим наказанием и резкими словами. – Я никогда не любил его. Димитрий был настоящим отцом, моим единственным родственником».
Он вспомнил тихого и задумчивого человека с мужественным, но грустным лицом; прядка седых волос, начинавшаяся над серединой лба, придавала его лицу какое-то странное выражение.
Было уже за полдень. Безоблачное и ясное небо заливало всю землю своим ярким светом, который проникал повсюду; контуры деревьев стушевались, точно в тумане, сливаясь в одну огромную массу, и глубокая долина с разбросанными по ней мелкими холмами, облитыми голубым светом, напоминала мирную бухту, в которой отражалось небо. Одна только Гора с резкими очертаниями возвышалась над этим голубым пространством, и снежные вершины ее сверкали безукоризненной белизной.
Наконец, среди деревьев показалась вилла; по обеим сторонам ее шли террасы, окруженные решеткой, опиравшейся на маленькие каменные столбы и украшенной терракотовыми вазами; эти вазы имели форму бюстов разных королей и королев, а остроконечные алоэ украшали их головы живыми коронами.
При виде этих грубых красных фигур, залитых голубым светом, в уме Джиорджио опять пробудилось воспоминание о его далеком детстве, неясные воспоминания о его рекреациях на воздухе, об играх и беготне, о сказках, сочиненных про этих неподвижных и глухих королей с глиняными сердцами, в которых укрепились корни цепких растений. Но звуки голосов у решетки заставили его встрепенуться и вернули его к действительности; взглянув на открытое окно с клеткой канарейки между белыми занавесками, он почувствовал прежнее беспокойство, но все было пустынно вблизи, и царившая кругом него тишина нарушалась только отчетливым пением маленького пленника в клетке.
«Они не знают, что я приду сегодня, – думал Джиорджио, волнуясь. – А что, если эта женщина теперь с отцом?» У решетки играло песком двое детей. Не успев хорошенько разглядеть их, он догадался, что это были его незаконные братья, дети сожительницы отца. Когда подошел ближе, дети обернулись и с удивлением, но без малейшего страха стали глядеть на него. У них был здоровый, крепкий, цветущий вид, щеки были покрыты румянцем, и вся их внешность носила ясный отпечаток плебейского происхождения. Джиорджио почувствовал смущение и какой-то непобедимый страх; у него явилось желание спрятаться, вернуться назад, убежать; он взглянул в окно, боясь увидеть между занавесками лицо отца или этой отвратительной женщины, о низости, жадности и постыдном поведении которой он слышал уже много раз.
– О, синьорино, вы здесь?
Это был голос слуги, шедшего ему навстречу. В этот же момент отец окликнул его из окна:
– Джиорджио, это ты? Какой приятный сюрприз!
Джиорджио оправился и принял веселый вид, стараясь держаться как можно свободнее. Он сознавал, что между ним и отцом установились искусственные, чуть не церемонные отношения, которыми оба за последние годы прикрывали свою неловкость при неизбежных и прямых сношениях. Он сознавал также, что его воля была совершенно парализована в настоящий момент и что он был неспособен ясно изложить настоящую причину своего неожиданного посещения.
– Ты разве не поднимешься наверх? – спросил отец из окна.
– Да, да, я иду наверх.
Он хотел показать, что не обратил никакого внимания на детей, и пошел по лестнице, ведущей на одну из больших террас. Отец вышел ему навстречу. Они поцеловались. Для Джиорджио было вполне ясно, что ласковое отношение отца к нему было чисто напускное.
– Как это тебе вздумалось придти сюда?
– Я пошел прогуляться пешком и забрел сюда. Как давно я уже не видел этих мест! Здесь все осталось без перемены…
Он оглядывал асфальтовую террасу и с преувеличенным любопытством стал рассматривать бюсты один за другим.
– Ты теперь почти всегда живешь здесь, не правда ли? – спросил он, чтобы сказать что-нибудь и предчувствуя частые и длинные промежутки молчания в их разговоре.
– Да, я часто приезжаю сюда жить, – ответил отец, и в голосе его зазвучала грусть, крайне поразившая сына. – Мне кажется, что здешний воздух хорошо действует на меня… с тех пор, как у меня появилась эта болезнь сердца…
– Как, ты страдаешь сердцем? – воскликнул Джиорджио искренним тоном, пораженный неожиданной новостью. – В чем же выражаются твои страдания? С каких пор они начались? Я ничего не знал об этом… Никто мне не говорил ничего…
Он стал пристально смотреть в лицо отца, стараясь разглядеть на нем следы смертельной болезни при ярком свете отбрасываемых от стены косых солнечных лучей. И в его сердце опять зашевелилось болезненное сострадание при виде глубоких морщин на лице отца, мутных и опухших глаз, седых, небритых волос на щеках и на подбородке, толстых губ, пропускавших тяжелое дыхание, усов и волос, которым краска придавала не то зеленоватый, не то фиолетовый оттенок, и короткой, налитой кровью шеи.
– С каких пор ты страдаешь? – повторил он, не скрывая своего волнения. Ужасные картины быстро сменялись в его уме. Ему опять представился отец в агонии, сведенный судорогами, и под угрозой смерти его отвращение к этому человеку стало понемногу исчезать.
– Как можно определить, когда это началось? – ответил отец, видя искреннее волнение сына и стараясь придать своему лицу страдальческое выражение, точно он хотел сильнее возбудить его сострадание и извлечь из этого пользу. – Как можно определить начало болезни? Подобные болезни долгое время остаются в скрытом состоянии и в один прекрасный день внезапно обнаруживаются. Тут уже ничем не поможешь. Приходится мириться с печальной действительностью и со дня на день ожидать последнего удара…
Он говорил изменившимся голосом и, казалось, освобождался от своей обычной резкости и отвратительной грубости, превращаясь в слабого, разбитого старика, но во всем его существе было что-то искусственное, преувеличенное и чуть ли не шутовское, что не ускользнуло от проницательности Джиорджио; быстрая перемена в отце напоминала Джиорджио актеров, которые в один миг меняются на сцене, точно снимают одну маску и одевают другую. И так же быстро Джиорджио сообразил, что должно было произойти. Отец, несомненно, догадался о причине его прихода и, обнаруживая свои страдания, старался добиться теперь какого-то нужного результата. Для него было ясно, что отец имел в виду какую-то определенную цель. Но какую цель? Это не вызвало в Джиорджио ни возмущения, ни раздражения; он даже не готовился защищаться против действий отца, и по мере того, как он яснее усваивал себе положение вещей, его безволие даже возрастало, а к волнению стало примешиваться обычное отвращение. Он стал покорно ожидать дальнейшего развития сцены, заранее готовясь подчиниться, какой бы она ни приняла оборот.
– Ты зайдешь ко мне? – спросил отец.
– Как хочешь.
– Лучше зайди, я хочу показать тебе кое-какие бумаги…
Отец пошел вперед, направляясь в комнату с открытым окном, откуда слышалось по всему дому пение канарейки в клетке. Джиорджио последовал за ним, не оглядываясь по сторонам. Он заметил, что отец изменял даже походку, стараясь казаться усталым, и его сердце больно сжалось при мысли, что вскоре ему придется стать свидетелем и жертвой унизительного, неестественного поведения отца. Он чувствовал в доме присутствие сожительницы отца и был уверен, что она спряталась где-нибудь поблизости, чтобы подслушивать и шпионить. «Какие бумаги покажет он мне? – думал Джиорджио. – Чего он захочет от меня теперь? Наверное, денег. Он пользуется неожиданным случаем…» И в его ушах зазвучали предостережения матери и некоторые почти невероятные подробности из ее рассказов. «А что я сделаю? Что я отвечу ему?»
Канарейка звучным и громким голосом распевала в клетке на разные лады; белые занавески раздувались подобно парусам, открывая вид на голубую даль. Ветер шелестел бумагами, которыми был завален стол; в хрустальном пресс-папье, лежавшем на куче бумаг, Джиорджио заметил скабрезную виньетку.
– Какой сегодня ужасный день! – прошептал отец, тяжело опускаясь в кресло, закрывая глаза, с трудом переводя дыхание и делая вид, что его мучает сердечный приступ.
– Тебе больно? – невольно спросил Джиорджио почти робким тоном, не зная, настоящие это или напускные страдания…
– Да… Но ничего, это сейчас пройдет… Всякое волнение и беспокойство сразу отражается на мне… Отдых и спокойствие крайне необходимы мне, а вместо того…
Он опять говорил прерывающимся жалобным тоном, и какое-то неясное сходство его голоса с голосом тети Джиоконды возбудило в Джиорджио воспоминание об этой бедной дурочке, старавшейся разжалобить его, чтобы получить конфеты. В настоящий момент неестественность проявилась в неблагородном поведении отца с такой очевидной грубостью, и в то же время состояние этого человека, опускавшегося так низко, чтобы удовлетворить свою ненасытную прихоть, являлось в глазах Джиорджио в таком жалком свете, а на лице его лежало выражение такого реального страдания, что Джиорджио стало невыносимо тяжело, как никогда в жизни.
– А вместо того? – спросил он, желая вызвать отца на продолжение разговора и положить конец своим мучениям.
– А вместо того за последнее время меня неумолимо преследуют неудачи. Несчастья валятся на мою голову одно за другим; я потерпел очень крупные убытки. Три года подряд были в высшей степени неудачны: болезнь виноградников, падеж скота… Мои доходы сократились больше, чем наполовину, а налоги невероятно возросли… Погляди, погляди, вот бумаги, которые я хотел показать тебе…
Он взял со стола кучу бумаг, разложил их перед сыном и стал бессвязно объяснять ему целый ряд крайне запутанных дел относительно неуплаченных за несколько месяцев государственных налогов. Было необходимо немедленно уплатить их во избежание огромных убытков. Его имущество было уже описано и назначено в продажу. Что ему оставалось делать при безденежном положении, в которое он попал без всякой вины с его стороны? Речь шла о довольно крупной сумме. Как же быть теперь?
Джиорджио молчал, устремив глаза на бумаги, которые отец перебирал пухлой, почти безобразной рукой с явно видимыми порами и поразительно бледной в сравнении с полнокровным лицом. Временами Джиорджио переставал различать его слова и слышал только однообразный голос, заглушаемый звонким пением канарейки и криками, доносившимися из аллеи, где его маленькие незаконные братья, вероятно, продолжали играть песком. Занавески у окна развевались с шумом, раздуваемые ветром. Все эти звуки и голоса возбуждали в нем какое-то непонятное чувство грусти. Он сидел молча, в состоянии какого-то оцепенения, уставившись глазами на сжатый почерк судебного пристава, по которому отец водил своей пухлой бледной рукой с мелкими шрамами – следами кровопусканий. В его памяти с поразительной ясностью пробудилось одно воспоминание детства: отец сидел у окна, лицо его было серьезно; рукав его рубашки был высоко засучен, и он держал руку в чашке с водой, а вода постепенно краснела от крови, вытекавшей из открытой вены. Рядом с ним стоял доктор и следил за вытеканием крови, держа наготове все необходимое для перевязки. Одно воспоминание сменялось другим, и перед его глазами мелькали блестящие ланцеты в футляре из зеленой кожи, фигура горничной, уносившей из комнаты чашку с водой, рука в черной повязке, скрещивающейся на широкой и мягкой спине отца, слегка надавливая на нее…
– Ты слушаешь, что я говорю? – спросил отец, видя, что он задумался.
– Да, да, я слушаю.
Отец, по-видимому, ожидал в этот момент добровольного предложения со стороны Джиорджио. Видя, что ошибся, он сказал после краткого молчания, стараясь побороть свою неловкость:
– Бартоломео охотно выручил бы меня и дал бы мне требуемую сумму…
Он колебался, и на лице его лежало какое-то неопределенное выражение, в котором сын прочитал последний трепет стыдливости, погибающей из-за отчаянной необходимости достигнуть намеченной цели.
– Он дал бы мне требуемую сумму под вексель, но… кажется, он хочет, чтобы ты дал свою подпись…
Лед был наконец сломан.
– Мою подпись… – пробормотал Джиорджио, пораженный не столько просьбой отца, сколько ненавистным именем зятя, которого мать не раз выставляла в своих рассказах в виде хищного, зловещего ворона, готового расклевать остатки дома Ауриспа.
Видя, что он сидит в полном недоумении, не говоря ни слова, отец забыл всякую сдержанность и, опасаясь отказа, принялся упрашивать его. Это было единственное средство избежать постыдной продажи имущества по суду, которая, несомненно, побудила бы всех других кредиторов сразу наброситься на него. Крах был бы неизбежен. Разве Джиорджио хотел видеть полное разорение отца? Разве он не понимал, что, помогая теперь отцу, он охранял свой же интерес, спасая наследство, которое скоро должно было перейти ему и брату? О, скоро, скоро, может быть, даже завтра! И он опять упоминал о точившей его организм неизлечимой болезни, о постоянно угрожавшей ему опасности и о волнениях и физических страданиях, ускорявших его смерть.
Джиорджио совершенно изнемог и был не в состоянии переносить долее присутствие отца, но мысль о других мучителях, насильно пославших его сюда и ожидавших от него отчета в его действиях, побудила его спросить:
– Но эти деньги действительно пойдут на то, что ты говоришь?
– Ах, и ты тоже! – вспылил отец, плохо скрывая обычный порыв гнева под видом отчаянных страданий. – Они, значит, повторили и тебе то, что повторяют всем и всюду: что я – чудовище, что я виновен во всех, какие ни на есть, преступлениях, что я способен на какую угодно подлость. И ты поверил этому? Но почему же, почему меня так ненавидят в этом доме? Почему они жаждут моей смерти? О, ты не знаешь, до чего твоя мать ненавидит меня! Если бы ты вернулся теперь к ней и рассказал, что оставил меня в агонии, она бросилась бы тебе на шею и сказала: «Слава Богу!» О, ты не знаешь…
И невольно в его грубом голосе, в искривленных губах, произносивших резкие слова, в прерывающемся дыхании, расширявшем его ноздри, в его красных косивших глазах проглядывала истинная натура этого человека, и в душе сына вдруг с такой силой зашевелилось прежнее отвращение, что, желая только успокоить отца и освободиться от него, он, не раздумывая, прервал его судорожным голосом:
– Нет, нет, я не знаю… Скажи мне, что я должен сделать, где и что я должен подписать…
Он встал в страшном волнении, подошел к окну и опять вернулся к отцу. Тот с порывистым нетерпением искал что-то в ящике и вынул из него вексельный бланк.
– Вот здесь; достаточно, чтобы ты поставил на этом месте твою подпись…
И он указал ему место огромным пальцем с плоским ногтем, вокруг которого выступало мясо.
Не садясь и не сознавая вполне ясно, что он делает, Джиорджио взял перо и быстро подписал свое имя. Ему хотелось скорее быть свободным, уйти из этой комнаты, выбежать на открытый воздух и остаться в одиночестве. Но когда он увидел, что отец взял вексель, рассмотрел его подпись, осушил ее песком и запер вексель в ящик стола; когда он увидел в каждом его движении плохо скрываемую неблагородную радость человека, которому удалось привести в исполнение свой гадкий замысел; когда в душе его явилась уверенность в том, что он дал постыдным образом обмануть себя, и он вспомнил о предстоящих расспросах ожидавших его дома родных, тогда бесполезное раскаяние с такой силой охватило его, что он готов был дать волю своему крайнему возмущению и выступить наконец энергично против злодея на защиту себя, своего дома и попранных прав матери и сестры. Ах, значит, все, что мать рассказывала ему, было сущей правдой! Этот человек утратил всякую стыдливость, всякое нравственное чувство. Он не отступал ни перед кем и ни перед чем, чтобы получить деньги… И опять Джиорджио почувствовал в доме присутствие сожительницы отца, хищной и ненасытной женщины, которая, несомненно, спряталась где-нибудь поблизости и подслушивала, и шпионила в ожидании своей доли добычи.
Он спросил, будучи не в состоянии сдерживать свое волнение:
– Ты обещаешь мне… Ты обещаешь, что эти деньги не пойдут на что-нибудь другое?
– Ну да, ну да, – ответил отец, относясь теперь почти равнодушно к настойчивости сына. В его манере держать себя произошла явная перемена, с тех пор как ему не надо было просить и представляться, чтобы достигнуть своей цели.
– Имей в виду, что я все узнаю, – продолжал Джиорджио сдавленным голосом, страшно бледнея и с трудом сдерживая свой гнев, который все нарастал по мере того, как яснее обнаруживалась настоящая натура этого отвратительного человека и яснее обрисовывались в его сознании последствия его необдуманного поступка. – Имей в виду, что я не желаю быть твоим сообщником против матери…
– Что ты хочешь сказать этим? – воскликнул тот, стараясь казаться оскорбленным подозрением сына и внезапно возвышая голос, точно он хотел заставить его молчать, но Джиорджио со страшным усилием продолжал пристально глядеть ему в глаза. – Что ты хочешь сказать этим? Когда, наконец, твоя мать, эта отвратительная змея, перестанет выпускать свой яд? Когда же это кончится, когда, когда? Что же, она хочет, чтобы я навсегда зажал ей рот? Так и будет в скором времени. Ах, какая это женщина! Уже пятнадцать лет, целых пятнадцать лет она не дает мне ни минуты покоя. Она отравила мне жизнь, она разорила меня. Она одна виновата в том, что я разорился, она одна, понимаешь ли?..
– Молчи! – закричал Джиорджио вне себя, делаясь неузнаваемым, страшно бледнея и дрожа всем телом от гнева, как в разговоре с Диего. – Молчи, не смей произносить ее имени. Ты не достоин поцеловать ее ноги. Я пришел сюда, чтобы напомнить тебе об этом, а ты обманул меня, разыграв комедию! Я попался в твои сети… Ты просто хотел получить что-нибудь для твоей подлой девки и добился своего… Боже, какой стыд! И у тебя хватает еще духу оскорблять мою мать!
Он задыхался от волнения, в глазах его потемнело, и ноги дрожали, точно силы оставляли его.
– Теперь прощай. Я ухожу отсюда. Делай все, что хочешь. Я больше не сын для тебя. Я не желаю видеть тебя, не желаю ничего знать о тебе. Я возьму мать и увезу ее далеко. Прощай.
Он вышел из комнаты, шатаясь и плохо различая, куда идет. Проходя по комнатам по дороге на террасу, он услышал шелест платья и хлопанье дверьми, точно кто-то поспешно убегал, боясь быть застигнутым врасплох. Как только он очутился на открытом воздухе за калиткой, он почувствовал безумное желание плакать, кричать, убежать в поле, удариться головой о камень, отыскать пропасть, в которой он мог бы покончить с собой. Все нервы его головы были болезненно напряжены и время от времени причиняли ему жестокую боль, точно надрывались один за другим. «Куда я пойду теперь? – думал он с ужасной тоской в сердце, которая была еще тяжелее под впечатлением умирающего дня. – Неужели я вернусь сегодня туда?» Дорога до родного дома казалась ему страшно длинной, и он не способен был пройти ее, и вообще все, что не могло немедленно положить конец его ужасным мучениям, представлялось ему в настоящий момент совершенно немыслимым.
Пробудившись на следующее утро от тяжелого сна, Джиорджио весьма смутно припоминал происшедшее накануне. Все впечатления смешались в его уме; трагически спускавшиеся на пустынную местность сумерки, величественный звон Angelus, казавшийся ему бесконечно длинным вследствие слуховой галлюцинации, тревожное чувство, охватившее его вблизи дома при виде освещенных окон, в которых мелькали тени людей, лихорадочное возбуждение при расспросах матери и сестры, когда он рассказывал им происшедшее, преувеличивая свою энергию и драматизм сцены между ним и отцом, болезненная потребность говорить без умолку, точно в бреду, смешивая действительные факты с картинами своей фантазии, порывы возмущения и нежности со стороны матери, слушавшей рассказ о поведении этого грубого человека, о его собственных страданиях и энергичном выступлении против отца, внезапная охриплость, сильная пульсирующая боль в висках, горькая, неудержимая, судорожная рвота, сильный озноб, когда он уже лежал в постели, ужасный кошмар, заставивший его вскочить с кровати, как только его измученные нервы начали немного успокаиваться, – все это перепуталось в его сознании, еще ухудшая его тяжелое состояние полного изнеможения; тем не менее он не желал никакого другого исхода из этого состояния, кроме полного мрака и бесчувственности смерти.