Тело на мосту Санта Тринита было свидетельством не только кровожадности, но и безумия. Оно висело на столбе рядом с маленькой часовней, и к тому времени, когда его обнаружили монахи, собаки уже наполовину обглодали труп. Эрила сказала, что единственное утешение – это то, что бедняга, скорее всего, был уже мертв, когда его терзали, хотя кто знает – даже если он и пытался кричать, когда из него выпускали кишки, кляп, забитый ему в рот, не позволил бы ему это сделать. Видимо, псы явились вскоре после ухода убийцы, потому что к тому времени, когда сюда пришли мы – новости дошли до рынка с рассветом, и нам лишь оставалось влиться в людской поток, – остатки внутренностей валялись вдоль булыжной мостовой. Стражники уже отогнали собак, хотя самые настырные из них все еще ошивались поблизости, опустив головы, припадая брюхом к земле, притворяясь равнодушными, хотя лапы у них подрагивали от нетерпения. Вдруг одна собака, не выдержав, рванулась мимо собравшейся толпы и ухватила цепкими челюстями кусок потрохов, но тут же, получив пинок, заскулила и не выпуская из зубов добычи, очутилась на середине моста.
С толпой стражники обращались не менее грубо, но оттеснить людей было невозможно. Эрила, крепко ухватив мою руку, не подпускала меня слишком близко к телу. Ее пугало мое любопытство – его последствий она страшилась больше, чем самого зрелища: окажись она здесь одна, давно бы уже пробралась в первые ряды зевак. Что касается меня, то конечно же при виде растерзанного трупа все у меня внутри перевернулось – ведь в родительском доме меня так берегли, что я даже ни разу не присутствовала на публичной казни, – но я заставила себя преодолеть отвращение. Не для того я заплатила такую цену за свободу, чтобы укрыться за стенами дома при первой же встрече с кровью и жестокостью. Да и вообще я была любопытна – если только слово «любопытство» здесь уместно…
– Разве ты не понимаешь, Эрила? – нетерпеливо спросила я ее. – Ведь это уже пятый!
– Пятый кто?
– Пятый труп – с тех пор, как умер Лоренцо.
– Да о чем это вы? – зацокала она на меня. – Люди гибнут на улицах каждый день. Слишком много книжек читаете, вот и не замечаете ничего.
– Да нет же! Ты сама подумай: девушка у Санта Кроче, мужчина с женщиной в Санто Спирито, чьи тела потом перевезли в Импрунету, а потом тот юноша у Баптистерия, три недели назад. Все они были убиты в церкви или рядом с церковью, и все были страшно изувечены. Между этими убийствами должна быть связь!
Эрила рассмеялась:
– Связь? А грех? Две шлюхи, один шлюхин дружок, содомит и сводник. Быть может, все они спешили на исповедь? Во всяком случае, тот, кто это сделал, избавил уши монахов от грязных рассказов.
– Что ты хочешь этим сказать? Ты разве его знаешь?
– Его все знают. Думаешь, почему тут такая толпа собралась? Это Марсилио Транколо. Что бы тебе ни понадобилось, Транколо все может раздобыть. Вернее, мог. Вино, кости, женщины, мужчины, молоденькие мальчики – все у него было припасено в надежном месте и по справедливой цене. Это самый знаменитый сводник Флоренции. Я слыхала, последние две недели он с ног сбивался, поставляя товар иноземцам. Что ж, он теперь в отличной компании в аду окажется, не стоит сомневаться. Эй! – вскрикнула она и залепила пощечину какому-то мужчине, который налег на нас, пытаясь пробиться поближе к зрелищу. – Попридержи лапы, скотина!
– А ты подвинь свою черную задницу! – прорычал он в ответ и снова пихнул ее. – Потаскуха! Нам не нужны на наших улицах бабы цвета дьявола. Берегись, не то в другой раз угодишь под ножик.
– Уж не раньше, чем твои яйца повиснут рядом с гербом Медичи, – пробормотала она и начала вместе со мной проталкиваться назад, выбираясь из толпы.
– Но Эрила…
– Что «но»? Я же вам говорила, здесь не место дамам. – Она уже рассердилась, так что теперь трудно было понять, что это – заботливость или страх. – Узнай ваша матушка, куда я вас водила, она бы велела меня повесить на другом столбе, рядом вон с ним!
Она увела меня с моста. На берегу народу было меньше, но когда мы добрались до площади Синьории, то снова попали в толпу. В первые дни после ухода французов эта площадь кишела горожанами, жаждавшими избрать новое правительство, чьим негласным главой стал бы Савонарола.
Теперь его сторонники важно заседали во Дворце Синьории, вводя новые законы, силою которых уповали превратить безбожный город в государство Божье. Из залов городского совета мост Санта-Тринита видно с высоты птичьего полета. Такой урок – наглядное доказательство того, что дьявол рыщет совсем близко, – должен был помочь им сосредоточиться на своей задаче.
За несколько следующих дней моя жажда бродить по городу буквально вымотала Эрилу.
– Да не могу я с вами целыми днями торчать на улице. У меня и в доме работы невпроворот. Да и вам надо бы чем-нибудь заниматься, если хотите стать настоящей хозяйкой.
Конечно, она все еще сердилась на меня за то, что я ничего не рассказала о своей брачной ночи, и потому мстила мне на свой лад – разными обидными мелочами. И не одна она. Теперь и домашние слуги как-то косо на меня посматривали. В первые дни после свадьбы я всячески разыгрывала роль жены, расспрашивая о расходах и раздавая приказы направо и налево. Но моя неуверенность выдавала меня, да и прислуга, годами управлявшаяся без хозяйки, отнюдь не дружелюбно восприняла мое детское вмешательство. Случалось, что я улавливала их смех у себя за спиной, словно они все знали о шутовском спектакле, который разыгрывался ради доброго имени моего мужа.
Чтобы не впасть в отчаяние, я удалялась в библиотеку. Спрятанная позади лоджии на верхнем этаже, подальше от сырости и наводнений, это была единственная комната во всем доме, где я чувствовала себя по-настоящему уютно. Там хранилось около сотни томов, и некоторые из них относились еще к началу столетия. Больше всего меня поразило издание первых переводов Платона, выполненных Фичино и заказанных самим Лоренцо Медичи, – еще и потому, что внутри я обнаружила посвящение, сделанное изящным почерком:
Кристофоро, чья любовь к учености почти столь же велика, что и любовь к красоте.
Ниже стояла дата – 1477 год, а я родилась год спустя. Если уж эта надпись – сама по себе настоящее произведение искусства, то кому еще она могла принадлежать, как не самому Лоренцо? Я глаз не могла оторвать от чернильных строк. Если бы Лоренцо не умер, то был бы сейчас примерно одних лет с моим мужем. Оказывается, муж был приближен ко двору даже больше, чем я думала. Если он вернется домой, то сколько любопытного я почерпну из его рассказов!
Я прочла несколько глав, все еще взволнованная происхождением этой книги, но, стыдно признаться, если еще несколько месяцев назад ее мудрость, несомненно, ослепила бы меня, то сейчас подобные философские тома словно отдавали дряхлостью; они по-прежнему вызывали почтение, но, казалось, утратили мощь, способность повлиять на мир, уже ушедший от них далеко вперед.
От книг я обратилась к изобразительному искусству. Боттичеллиево толкование Данте по-прежнему притягивало меня. Но большой шкаф, в котором мой муж хранил альбом с рисунками, был заперт, а когда я кликнула слугу мужа и спросила про ключи, тот ответил, что ничего не знает. Мне померещилось или он ухмыльнулся, когда сказал это?
Час спустя он принес мне куда более важную новость:
– К вам пришел посетитель, мадонна.
– Кто именно?
– Он пожал плечами:
– Какой-то мужчина. Он не назвал своего имени. Он ждет вас внизу.
Отец? Брат? Художник? Художник… Я почувствовала, что заливаюсь румянцем, и быстро поднялась.
– Проведите его в приемный зал.
Он стоял у окна, глядя на узкую улицу и башню напротив. Мы не виделись с той самой ночи накануне моей свадьбы, и если с тех пор мысли о нем и посещали меня, то я гасила их, как гасят алтарные свечи в конце мессы. Но теперь, оказавшись рядом с ним, я снова почувствовала прежний трепет. Выглядел он неважно. Он опять похудел, а его лицо, и раньше бледное, теперь приобрело цвет козьего сыра, и под глазами залегли темные тени. В его руки въелась краска, и я заметила, что он сжимает свернутые в трубку рисунки, обернутые в муслин. Мои рисунки. Мне вдруг стало трудно дышать.
– Располагайтесь, – сказала я, осторожно усевшись на один из жестких деревянных стульев моего мужа. – Не хотите ли присесть?
Он издал какой-то звук, который я истолковала как отказ, потому что он остался стоять. Что же это заставляет нас так волноваться в присутствии друг друга, делая обоих застенчивыми и неловкими? Как это сказала Эрила – невинность таит в себе больше ловушек, чем искушенность? Правда, теперь-то я уже не была невинной. Да и он – в том ли, в другом ли смысле – вряд ли невинен, подумалось мне, когда я вспомнила о его ночных зарисовках вспоротого человеческого тела с выпущенными внутренностями.
– Вы замужем, – выговорил он наконец и снова заслонился своей угрюмой робостью, будто щитом.
– Да, замужем.
– В таком случае, надеюсь, я не очень вас потревожил.
Я повела плечами:
– Да как меня можно потревожить? Теперь мое время безраздельно принадлежит мне самой. – Но я глаз не могла отвести от свитка у него в руке.
– А как дела в часовне? Вы приступили к росписи?
Он кивнул.
– Работа хорошо продвигается?
Он что-то пробормотал, но я ничего не разобрала, а потом сказал: – Я тут… Я принес вам вот это.
– И неуклюже вытянул в мою сторону руку с рисунками. Беря их, я почувствовала, что она слегка дрожит…
– Вы их посмотрели?
Он кивнул.
– И?..
– Поймите, я не судья здесь… но мне кажется… Мне кажется, что и глаз, и перо у вас не лишены меткости и правдивости.
Тут у меня внутри будто что-то подпрыгнуло, и хотя я понимала, что даже думать так – уже богохульство, на миг мне представилось, будто я – Пресвятая Дева, удостоенная благой вести, которая повергает меня и в радость, и в ужас.
– О!.. Вы в самом деле так думаете!.. Так вы мне поможете?
– Я…
– Но разве вы не понимаете? Я теперь замужем. А мой муж, который заботится о том, чтобы мне было хорошо, позволит вам давать мне уроки, учить приемам рисования. Пожалуй, я даже могла бы помогать вам в часовне. Я…
– Нет, нет! – Его охватила тревога столь же неистовая, как и моя радость.
– Это невозможно.
– Но почему? Вы же так много знаете, а…
– Нет. Вы не понимаете. – Его исступленность заставила меня замолчать. – Я не могу вас ничему учить.
По выражению ужаса на его лице можно было подумать, будто я предложила ему нечто крайне непристойное.
– Не можете? Или не хотите? – спросила я холодно, не сводя с него глаз.
– Не могу, – пробормотал он, потом повторил то же самое, отчетливо выговаривая слова, как будто убеждал в этом не только меня, но и себя самого: – Я не могу вам помочь.
У меня снова стеснилось дыхание. Так много пообещать – чтобы потом ничего не дать…
– Понимаю… Ну что ж… – Я поднялась со стула. Гордость не позволяла мне показать ему, как глубоко он меня ранил. – Вас, наверное, ждут дела.
Он помедлил еще мгновенье, как будто собираясь еще что-то сказать, затем повернулся и направился к двери. Но там снова остановился.
– Я… Вот еще что…
Я молча ждала.
– В ту ночь… в ночь перед вашей свадьбой, когда мы… когда вы были во дворе…
Хотя я и догадывалась, что он сейчас скажет, я слишком разозлилась на него, чтобы помогать ему.
– И что?
– Я выронил там кое-что… листок бумаги. Набросок. Отдайте мне его. Пожалуйста.
– Набросок? – Я услышала свой голос со стороны, равнодушный и холодный. Раз он разбил все мои надежды, я отвечу ему тем же. – Не припоминаю. Может быть, напомните мне, что там было изображено?
– Там было… Ничего. Я хочу сказать, ничего особенного.
– И тем не менее вы хотите получить его обратно?
– Только потому… что это рисовал мой друг. И я… я должен вернуть ему этот листок.
Это была ложь настолько очевидная – первая и, наверное, единственная, какую я слышала от него, – что он даже не осмелился на меня поглядеть, произнося ее. У меня перед глазами снова встал тот набросок: тело мужчины, рассеченное от шеи до паха, с обнаженными внутренностями, будто на крюке мясника. Только теперь этот образ моя память могла сопоставить с другой картиной, из жизни, – с самым знаменитым сводником города, висящим на столбе возле часовни, и псами, растаскивающими его потроха. Хотя рисунок был сделан за несколько недель до убийства сводника, его тело было освежевано точно так же. У меня в голове прозвучали слова брата: «У твоего драгоценного художника такой вид был! Рожа как у призрака, вся в пятнах». Костлявое лицо, налитые кровью глаза могли быть свидетельством не только ночных похождений, но и бессонницы.
– Мне очень жаль. – Мои холодные слова звучали отзвуком его собственных слов. – Я ничем не могу вам помочь.
Мгновенье он стоял, замерев на месте, потом повернулся, и я услышала, как за ним закрылась дверь. Я осталась сидеть, все еще держа свои рисунки на коленях. А потом схватила их и швырнула в другой конец комнаты.
Времени на раздумья у меня осталось мало. Мой муж вернулся несколько дней спустя, точно рассчитав время. На следующее утро должны были начаться рождественские проповеди Савонаролы, и всем благочестивым горожанам надлежало явиться в церковь, поднявшись с законного супружеского ложа.
Он даже позаботился о том, чтобы накануне вечером выйти со мной на прогулку, чтобы нас видели вместе. Я так давно об этом мечтала – погулять по улицам в этот час между сумерками и темнотой, когда городскую жизнь освещают последние лучи заходящего солнца. Однако, хотя этот закатный свет был прекрасен, сами улицы показались мне тусклыми. Там прогуливалось гораздо меньше людей, чем я себе представляла, лица почти всех встречных женщин скрывали покрывала, а их наряды, на мой взгляд, привычный к ярким отцовским тканям, были мрачными; те из них, кто был без спутников, шли торопливым шагом, низко опустив голову. В одном месте, у лоджии на площади перед Санта Мария Новелла, мы прошли мимо какого-то молодого задиры в модном плаще и в шляпе с перьями, который, как мне показалось, всеми силами пытался привлечь внимание моего мужа, но Кристофоро тут же отвел глаза и быстро увел меня прочь. Когда мы вернулись домой, было уже темно, город почти обезлюдел. Ночная стража в умах людей действует не хуже писаных законов. Какая жестокая ирония, что я выторговала себе свободу в ту пору, когда от былой Флоренции уже ничего не осталось и смотреть было не на что!
В ту ночь мы с мужем сидели в продуваемом сквозняками парадном зале, греясь у очага, где горели миртовые дрова, и беседовали о государственных делах. И хотя я немного дулась на него и хотела как-нибудь наказать за отлучку, мое любопытство было слишком велико, а его общество чересчур занимательно, так что надолго меня не хватило. Полагаю, удовольствие от беседы получила не только я.
– Нужно явиться туда пораньше, чтобы занять хорошие места. Готов побиться об заклад, Алессандра, – правда, теперь уже и биться об заклад – преступление, – что завтра Собор будет битком набит.
– Мы идем туда на людей посмотреть или себя показать?
– Как и многие, подозреваю, – и для того, и для другого. Поистине диво, как это флорентийцы в одночасье сделались таким набожным народом!
– Даже содомиты? – спросила я, гордясь собственной смелостью.
Он улыбнулся:
– Вижу, ты получаешь некое мятежное удовольствие от того, что произносишь это слово вслух. Впрочем, советую тебе изгнать его из своего лексикона. Стены имеют уши.
– Как? Вы думаете, теперь и слуги начнут доносить на своих господ?
– Думаю, что если рабам предлагают свободу в обмен на кое-какие сведения об их господах, то да, Флоренция уже сделалась городом инквизиции!
– А об этом говорится в новых законах?
– Среди многого прочего. За прелюбодеяние предусмотрены суровые наказания. За содомию – еще более суровые. Для молодых грешников – порка, штраф и увечье. Для тех, кто старше и опытнее, – костер.
– Костер! Боже праведный! Почему же такая разница в наказаниях?
– Потому что, жена моя, считается, что юноши несут меньше ответственности за свои деяния, нежели зрелые мужи. Точно так же, как потерявшие невинность девушки считаются менее виновными, чем их соблазнители.
Значит, манящая развязность Томмазо вызовет меньше порицания, нежели тайное вожделение моего мужа. И хотя брат был мне родным по крови, жестокая правда состояла в том, что о нем я тревожилась куда меньше, чем о мужчине, который по нему томится.
– Вам следует проявить осторожность, – сказала я.
– Именно о ней я и думаю. Кстати, твой брат спрашивал, как тебе живется, – добавил он, словно читая мои мысли.
– И что вы ему сказали?
– Что лучше ему самому спросить тебя об этом. Но, мне кажется, он боится встречи с тобой.
Прекрасно, подумала я. Надеюсь, он трясется, лежа в твоих объятьях. И я сама поразилась этому образу, который прежде даже не решалась вызвать в воображении: Томмазо в объятьях моего мужа. Значит, это он – настоящая жена. А я… Кто же, кто тогда я?
– В пустом доме так тихо, – сказала я наконец.
Он помолчал. Мы оба понимали, о чем сейчас пойдет речь. Сколько бы Савонарола ни боролся с ночной жизнью, ему удастся лишь загнать грех еще глубже в темноту.
– Если хочешь, можешь с ним не встречаться, – сказал Кристофоро спокойно.
– Он – мой брат. Если он явится в наш дом, было бы странно его избегать.
– Это верно. – Он смотрел в огонь, вытянув перед собой ноги. Это был ученый, образованный человек, в чьем мизинце было больше ума, нежели во всем изнеженном, соблазнительном теле моего брата. Что же это за субстанция такая – похоть, если она заставляет рисковать всем ради своего удовлетворения?
– Полагаю, у тебя нет для меня никаких известий? – спросил муж через некоторое время.
О, известия были. В тот самый день я почувствовала тянущую боль в животе, но вместо недоношенного младенца родились струи крови. Однако я не знала, как сказать ему об этом, и поэтому просто покачала головой:
– Нет. Никаких.
Я закрыла глаза и вновь увидела свой рисунок, изображавший нашу брачную ночь. Когда я открыла их, муж пристально на меня глядел, и я готова поклясться, в его взгляде жалость смешивалась с чем-то вроде приязни.
– Я слышал, в мое отсутствие ты пользовалась библиотекой. Надеюсь, она понравилась тебе.
– Да, – ответила я, с облегчением ступив на сушу – знакомую мне тему учености. – Я нашла там диалоги Платона в переводах Фичино с дарственной надписью вам.
– О да. Восхваляющей мою любовь к красоте и учености. – Он рассмеялся. – Теперь трудно и представить, что были времена, когда наши правители верили в подобные вещи.
– Так значит, это и впрямь писано рукой Лоренцо Великолепного? Вы действительно его знали!
– Да, немного. Как можно догадаться по этой надписи, он любил держать при дворе людей со вкусом.
– А он… он знал про вас?
– Про то, что я – содомит, как ты с удовольствием меня называешь? Ну, Лоренцо почти все знал о своем окружении. Он изучал не только умы, но и души людей. Он бы тебя очаровал. Странно, что мать не рассказывала тебе о нем.
– Моя мать?
– Да. Когда ее брат был при дворе, она иногда появлялась там.
– При дворе? А вы знали ее в ту пору?
– Нет, я… Я был занят другими делами. Но несколько раз я ее видел. Она была очень красива. И, как ее брат, остроумна и образованна, что при случае показывала. Я помню, она пользовалась большим успехом. Неужели она ничего не рассказывала тебе об этом?
Я покачала головой. За всю мою жизнь мать ни словом ни о чем таком не обмолвилась. Так таиться от родной дочери? И мне снова почему-то вспомнились рассказы, что ей пришлось наблюдать за тем, как тащат по улицам оскопленных убийц Медичи, как за ними тянется кровавый след. Не удивительно, что от ужаса я перевернулась у нее во чреве.
– Ну, тогда, надеюсь, я не сказал ничего неподобающего. Я также слышал, что ты справлялась о ключах от шкафа. Мне жаль тебя огорчать, но, мне кажется, те иллюстрации скоро придется отдать.
– Отдать? Кому?
– Владельцу.
– А кто он? – Когда Кристофоро ничего на это не ответил, я сказала: – Мессер, если вы полагаете, что я не сумею сохранить ваши секреты, тогда вы ошиблись с выбором жены.
Он улыбнулся моей запальчивости:
– Его зовут Пьерфранческо Медичи. Некоторое время он был покровителем Боттичелли.
Ну конечно. Кузен Лоренцо Великолепного, одним из первых бежавший во французский стан.
– Я считаю его изменником, – твердо заявила я.
– В таком случае ты глупее, чем я думал, – резко возразил Кристофоро. – Тебе следует осмотрительнее выбирать слова, даже здесь. Поверь мне, пройдет совсем немного времени и те, кто поддерживает Медичи, покинут город, опасаясь за свою жизнь. Кроме того, тебе известно не все. Причин для его неверности достаточно. После убийства его отца имения сына остались на попечении Лоренцо, а тот, когда лопнул банк Медичи, запустил в них руку. Негодование Пьерфранческо вполне понятно. Но он не дурной человек. Нет, он покровитель искусств, и когда-нибудь история поставит его в один ряд с самим Лоренцо.
– Но я не видела ничего, что он подарил бы городу.
– Это потому, что пока он держит все это у себя. На его вилле в Кафаджоло хранятся картины Боттичелли, в которых, быть может, сам художник еще раскается. На одном панно изображен возлежащий Марс, покоренный Венерой, и вид у него такой томный, что даже трудно сказать, что именно она сокрушила: его душу или тело. А еще есть и сама Венера – нагая, она поднимается на раковине из волн морских. Ты о ней слышала?
– Нет. – Матушка рассказывала мне как-то о расписной панели, выполненной им для брачных покоев одной супружеской пары, где показаны эпизоды истории о Настаджо; все, кто видел эти росписи, дивились изображенным на них правдивым подробностям. Но, как и моя сестра, я терпеть не могла сюжетов о женщинах, растерзанных на куски, каково бы ни было мастерство художника. – А какая она, его Венера?
– Ну, знаток женщин из меня плохой, но, как я догадываюсь, она олицетворяет ту пропасть, что разделяет взгляды на искусство Платона и Савонаролы.
– Она прекрасна?
– Прекрасна? Да. Но этим еще не все сказано. В ней соединилось языческое и христианское начала. Ее нагота целомудренна, и вместе с тем ее серьезность игрива. Она одновременно и манит, и противится. Но даже ее искушенность в любви кажется невинной. Впрочем, мне думается, большинство мужчин, глядящих на нее, предпочли бы взять ее с собой в постель, а не в церковь.
– О! Как бы мне хотелось ее увидеть!
– Нет уж, будем надеяться, что в ближайшее время никто ее не увидит. Если слухи о ней распространятся, то наш набожный Монах наверняка захочет уничтожить ее вместе с остальными грешниками. А еще понадеемся, что сам Боттичелли не сочтет нужным предать ее в руки врага. Я слышал, он уже начал склоняться в сторону партии Плакс.
– Не может быть!
– Да, это так. Тебя, наверное, удивило бы, сколько наших великих деятелей вот-вот последуют его примеру. И не только художники.
– Но почему? Я не понимаю. Мы же строили у себя новые Афины. Неужели им не больно будет смотреть, как все это разрушают?
Кристофоро поглядел на огонь, словно там скрывался ответ.
– Дело в том, – проговорил он наконец, – что этот сумасшедший и умный Монах предложит им взамен какую-то свою идею. Такую, что будет доступна всем, а не одним только богатым или умным.
– И что же это будет за идея?
– Построение нового Иерусалима.
И в это мгновенье мой муж, похоже, всегда сознававший, что обречен аду, почти погрустнел. И я его поняла.