Я съежилась, сидя на корточках во тьме. Голос замер, а несколько мгновений спустя я услышала, как художник удаляется. Я подождала, пока все стихнет, а потом оперлась на руки и стала подниматься. И вдруг нащупала что-то на земле – похоже, это был листок бумаги, выпавший из его книги. Стиснув в руке находку, я тихонько прокралась через двор и поднялась по лестнице для прислуги в господскую часть дома.
Оказавшись у себя в комнате, в безопасности, я поспешила зажечь масляный светильник. Прошло некоторое время, прежде чем пламя разгорелось и я смогла что-то разглядеть. Я развернула лист бумаги и расправила его на постели. Он был разорван пополам, но читался достаточно ясно. Изображение человеческого тела – обнаженные ноги и почти весь торс. Дальше листок обрывался – чуть ниже того места, где должна была помещаться шея. Угольные штрихи – грубые, торопливые, как будто художнику не хватало времени, чтобы запечатлеть увиденное, но само изображение потрясало. От самой ключицы до паха тело было рассечено пополам одним глубоким ударом лезвия, плоть раздвинута, как у туши в мясном ряду, вынутые внутренности лежали рядом.
Мои руки взметнулись к губам, чтобы подавить невольный стон, и тут я ощутила знакомый запах на пальцах – то же сладковатое зловоние, которое исходило от художника в день, когда он писал мой портрет в часовне; теперь мне вспомнилось, что и в тот раз он накануне отправлялся на ночную прогулку по городу. Так я узнала, что, какую бы цель ни преследовал наш благочестивый живописец, его ночные странствия имели больше отношения к смерти, чем к блуду.
Прошло, наверное, всего несколько часов, и меня разбудили крики на улице. Я так и заснула, не раздевшись, зажав в руке листок с рисунком. Масляный светильник все еще горел, а по небу пролегли розовые полосы облаков. Кто-то колотил в парадные двери палаццо. Я набросила плащ поверх платья и посреди лестницы столкнулась с отцом.
– Ступай обратно в постель, – коротко бросил он мне.
– А что происходит?
Но он ничего не ответил. Внизу, во дворе, слуга уже оседлал для него лошадь. Я заметила на площадке матъ в ночном наряде.
– Матушка?
– Твоего отца срочно вызвали. Пьеро Медичи возвратился в Синьорию.
Разумеется, после такого известия о сне уже и речи не могло быть. За неимением другого места я сунула листок туда же, где уже лежали все мои рисунки, – в мой свадебный сундук.
О том, что с ним делать, я подумаю позже. Теперь не до того. Внизу Томмазо и Лука собирались уходить. Я подошла к матери и последовала за ней в спальню – умолять ее, хотя и знала, что все мольбы будут бесполезны.
– Вы сами когда-то говорили, что нужно видеть своими глазами, как совершается история. Мы стояли тогда с вами в капелле Гирландайо, и вы сказали мне именно эти слова. А сейчас в нашем городе происходят еще более важные события. Так почему бы нам не стать их очевидцами?
– Об этом не может быть и речи. Отец говорит, что Пьеро вернулся во Флоренцию с мечом в руке и войском, следующим за ним по пятам. Здесь начнется кровопролитие и насилие. Негоже женщинам видеть, как совершается подобное.
– А что же нам делать? Сидеть и шить себе саваны?
– Напыщенность тебе не к лицу, Алессандра. Ну да, можешь шить, если хочешь. Хотя полезнее молиться. И за себя, и за свой город.
Что можно было на это возразить? Я больше не понимала, что правильно, а что нет. Все, что прежде казалось незыблемым и вечным, теперь рушилось на глазах. Род Медичи правил нашим городом вот уже полвека. Но за это время они ни разу не поднимали оружия против Республики. В лучшем случае Пьеро оказался плохим политиком, в худшем – предателем. Томмазо был прав. Республика рушится, как карточный домик. Куда же все подевалось? Вся ее слава, все богатство и ученость. Неужели Савонарола прав? Все искусство, какое ни есть в мире, бессильно остановить нападающее войско. Может, эта беда – за наши грехи и гордыню?
Мать погрузилась в домашние хлопоты.
На лестнице я встретила Эрилу, которая собиралась выскользнуть из дома.
– Все опасаются кровопролития, – сказала я. – Будь осторожна. Мать говорит, что женщинам сейчас не место на улице.
– Буду иметь в виду, – ответила Эрила, усмехаясь и с годовой закутываясь в покрывало.
– Ах, возьми и меня с собой, – прошептала я, когда она зашагала прочь. – Пожалуйста… – И знаю, она расслышала мои слова, потому что я видела, как она помедлила, прежде чем уйти, но потом устремилась к двери.
Я несла стражу у своего привычного подоконника в зале приемов. Вскоре после полудня ударили в большой колокол Синьории. Я никогда не слышала его раньше, хотя сразу поняла, что это он. Как его называли мои наставники? «Корова», потому что звучал он низко и скорбно, как мычанье. Но если его имя и казалось забавным, сам его звон знаменовал конец света, ибо в этот колокол били лишь во время величайших бедствий: то был призыв ко всем гражданам Флоренции собраться на площади Синьории. Республике грозит
опасность.
В зал вбежала мать и встала рядом со мной у окна. Людской поток уже устремился по улицам. Теперь и она была взволнована не меньше меня. Мне даже на миг показалось, что она нездорова.
– Что с вами?
Она ничего не отвечала.
– Что с вами? – настаивала я.
– Я так давно его не слышала, – сказала она мрачно. И покачала головой, словно отгоняя дурные мысли. – Он звонил в тот день, когда в Соборе убили Джулиано и ранили Лоренцо. Город был объят безумием. Отовсюду слышались людские вопли. – Мать умолкла, я поняла, что ей трудно продолжать. И мне вдруг вспомнились ее внезапные слезы при виде тела Лоренцо. Что она тогда пережила?
– Я… Я как раз носила тебя, и в тот миг, когда раздался набат, я почувствовала, как ты яростно ворочаешься у меня под сердцем. Наверное, ты и тогда все хотела видеть сама. – И матушка слабо улыбнулась.
– И что же вы сделали? – спросила я, вспомнив россказни слуг о ее давнем проступке.
Она прикрыла глаза:
– Бросилась к окну – как ты сейчас.
– И?..
– И увидела, как толпа тащит одного из убийц, священника де Баньоне, по улицам к виселице. Его оскопили, и за ним тянулся кровавый след.
– О-о! – Значит, это была правда. Я перевернулась в материнской утробе от страха и ужаса. Не раздумывая, я отпрянула от окна.
– Значит, от того потрясения я сделалась злонравной.
– Нет! Ты не злонравна, Алессандра! Ты просто любопытна. И юна. Совсем как я в ту пору. – Матушка помолчала. – И, если тебя это утешит, могу тебе признаться, что это зрелище не столько потрясло или напугало меня, сколько преисполнило сострадания. Ведь человеку довелось пережить такую боль, такой ужас… Я знаю, что говорят о подобных вещах другие, но я много думала об этом с того самого дня и пришла к выводу, что если я и наделила тебя чем-то еще в утробе, так это умением сопереживать людским страданиям.
Я села рядом с ней, и она обняла меня одной рукой.
– Что с нами будет, матушка? – спросила я немного погодя.
Она вздохнула:
– Не знаю. Боюсь, что Пьеро недостанет ни ума, ни силы, чтобы спасти правительство Республики, хотя, быть может, он еще успеет спасти собственную жизнь.
– А французы?
– Отец говорит, что они уже совсем близко. Пьеро заключил с ними унизительную сделку, предоставив им свободу действий в нашем городе, пожаловав им Пизу и изрядную ссуду на военные расходы Карла.
– Ничего себе! Да как же он посмел? И когда они сюда заявятся?
– Через несколько дней. – И она поглядела на меня так, словно только теперь меня заметила. – Пожалуй, твою свадьбу стоит сыграть раньше, чем мы собирались, Алессандра.
Новости, как всегда, принесла Эрила. Час был уже совсем поздний, и матушка так взволновалась, что на сей раз даже не стала отсылать меня в мою комнату.
– Пьеро бежал, мадонна. Взял своих людей и покинул город. Когда в Синьории узнали, на каких условиях он заключил договор, то постановили выдворить его из города. Но он отказался покинуть площадь, а его люди обнажили мечи. Вот тогда-то и ударили в колокол. Вы бы видели эти толпы! За полминуты сбежалось пол-Флоренции. И там же, на месте, постановили создать новое правительство. И первое, что оно решило, – изгнать Пьеро и назначить награду в две тысячи флоринов за его голову. Я возвращалась домой по улице Торнабуони. Дворец Медичи осажден. Там, похоже, идет сражение.
Значит, Савонарола все-таки оказался прав. Меч уже навис над нами.
Я поднялась в шесть часов утра. Марию я отослала прочь – только не сегодня! – и мне никто не возражал. Эрила одела меня, уложила мне волосы. Мы обе измучились. Я уже вторую ночь кряду проводила без сна. Во дворе конюхи взнуздывали лошадей, а на кухне кормили отряд стражников, нанятых отцом для охраны. Полгорода все еще бродило по улицам, и поговаривали, будто дворец Медичи разграблен. Никому бы в голову не пришло устраивать свадьбу в такой день.
Я поглядела на себя в зеркало. У моего жениха не оставалось времени на то, чтобы составить мне новый гардероб, как того требовал обычай, так что придется обойтись старыми нарядами. За последние месяцы мое лучшее платье из кармазинной парчи стало мне маловато, но меня все равно в него втиснули, так что теперь я едва могла пошевелить руками – такими тесными оказались рукава. Ничего похожего на шуршащие шелковые юбки сестры и ее белую кожу. Мне не досталось ни красоты, ни изящества. Но, как бы то ни было, сейчас неподходящее время для парадных семейных портретов. И к лучшему! Разве нашла бы я в себе силы чинно позировать мужчине, чей уголь запечатлевал по ночам рассеченную человеческую плоть и очертания вынутых внутренностей?
Мне сделалось дурно при одной этой мысли.
– Тсс… Сидите спокойно, Алессандра. Я не могу вплетать цветы вам в волосы, когда вы так крутитесь.
Но дело было не в том, что я вертелась – просто цветы поникли, их стебли обмякли. Вчерашние цветы для сегодняшней невесты! Я поймала в зеркале взгляд Эрилы. Она не улыбнулась, и я поняла, что она тоже испугана.
– Эрила?..
– Шшш… Сейчас не время. Все будет хорошо. Вы же к браку – не к гробу готовитесь. Не забывайте, вы сами предпочли это монастырю.
Но похоже, она просто бодрилась, а увидев меня в слезах, обняла меня. Закончив возиться с моими волосами, Эрила предложила сходить за поджаренными каштанами и вином для меня. И когда она уже выходила из комнаты, я вспомнила о художнике и о том, что мы с ним уговорились повидаться сегодня вечером.
– Скажи ему… – Но что можно было теперь ему сказать? Что я покидаю отцовский дом, пока он проводит ночи в смертном смраде, среди кровавых человеческих потрохов? – Скажи ему, что теперь уже поздно. – Так оно и было.
Вскоре после того, как она ушла, дверь снова отворилась и на пороге застыл Томмазо, словно не смея двинуться дальше. На нем была та же одежда, что и вчера вечером.
– Что творится на улицах, братец? – ровным голосом спросила я, глядя в зеркало.
– Можно подумать, вторжение уже началось. Со всех зданий сдирают герб Медичи и рисуют на его месте эмблему Республики.
– Нам ничего не угрожает?
– Не знаю.
Он снял плащ и утер им лицо.
– Да ты совсем не по-праздничному одет, а ведь сегодня у меня свадьба, – заметила я, почти обрадовавшись поводу для перебранки. – В таком грязном наряде ты никого не покоришь! Хотя, наверное, в нынешних обстоятельствах гостей соберется гораздо меньше, чем мы думали.
Он слегка пожал плечами.
– У тебя свадьба, – повторил он мягко. – Наверное, я – единственный, кто до сих пор тебя не поздравил. – Он помолчал, мы глядели на наши отражения в зеркале. – Ты… очень мила.
И эта незатейливая похвала прозвучала в его устах так непривычно, что я невольно рассмеялась.
– Достаточно, чтобы меня ощипали и начинили – ты это хочешь сказать?
Он нахмурился, словно моя грубость расстроила его. Он шагнул в комнату, чтобы видеть меня, а не только мое отражение.
– До сих пор не пойму, зачем ты согласилась.
– Согласилась на что?
– Выйти за него замуж.
– Чтобы избавиться от тебя, конечно, – ответила я беспечно, но он и на эту колкость никак не отозвался. Я повела плечами. – Потому что иначе бы умирала медленной смертью в монастыре, а здесь у меня и так жизни никакой нет. Быть может, с ним все будет иначе.
Он кашлянул, как будто и этот ответ его не устраивал.
– Надеюсь, ты будешь счастлива.
– Правда?
– Он образованный человек.
– Об этом я слышала.
– Думаю… Думаю, он даст тебе ту свободу, о которой ты так мечтаешь.
Я нахмурилась. Уж слишком похоже это прозвучало на то, что прежде говорила мне мать.
– А ты почему так думаешь? Он пожал плечами.
– Ты его знаешь, да?
– Немного.
Я покачала головой:
– Нет. Сдается мне, что даже не «немного». – Ну конечно. В последние дни столько всего происходило, что у меня даже пораскинуть мозгами не было времени. Откуда бы еще мессер Ланджелла мог прознать о моих занятиях, о том, что я рисую? Кто еще снабдил бы его подобными сведениями? – Это же ты рассказал ему обо мне, верно? – спросила я. – О греческом. О рисовании. И о танцах.
– Ну, как ты танцуешь, видно всякому, а твои познания, сестренка, – да, о твоих познаниях ходят легенды. – В нем снова проснулся прежний Томмазо: яд ехидства, капающий с кончика языка.
– Объясни мне кое-что, Томмазо. Почему мы с тобой вечно воюем?
– Потому что… – Он замолчал. – Потому что… Я уже не помню.
Я вздохнула.
– Ты старше меня, у тебя больше свободы, больше прав, ты даже танцуешь лучше… – Я остановилась. – И ты намного красивее меня. – Он ничего не отвечал. – Или, во всяком случае, чаще меня смотришься в зеркало, – добавила я со смехом.
Он мог бы рассмеяться в ответ. Случай был подходящий.
Но он по-прежнему молчал.
– Ну, – сказала я мягко, – может быть, сейчас и не время заключать мир. Пожалуй, это стало бы для нас излишним потрясением, а город теперь и без того потрясают страшные события.
Больше говорить было не о чем, но брат все не уходил, все медлил.
– Я правду говорил, Алессандра. Ты в самом деле выглядишь очень красивой.
– Я выгляжу решительно, – поправила я его. – Хотя это и не означает, что я действительно полна решимости. Но все равно… В следующий раз, когда мы с тобой увидимся, я буду замужней женщиной, а Флоренция – городом, захваченным врагом. Постарайся пока избегать ссор на улицах. А то еще напорешься где-нибудь на французский меч.
– Ну, так лучше я буду навещать тебя.
– Ты всегда будешь желанным гостем в моем доме, – ответила я чинно. И подумала, сколько еще должно пройти времени, прежде чем эти слова станут для меня привычными.
– В таком случае я буду часто приходить к тебе. – Томмазо снова помолчал. – Передавай поклон своему мужу.
– Непременно.
Теперь-то я, конечно, знаю, что этот разговор смутил его куда больше, чем меня.
Едва ли это можно было назвать свадебным шествием.
Я ехала на коне, почти полностью скрытая окружавшими меня со всех сторон стражниками, и прохожие на улицах не останавливались, чтобы полюбоваться моим нарядом. В городе было неспокойно. Люди сбивались в кучки на перекрестках, а когда мы добрались до Собора, нас остановили и попросили ехать другой дорогой, потому что площадь перед фасадом оцеплена.
Однако оцепление было неплотным, и мне удалось хорошо все разглядеть.
На ступенях Баптистерия, привалившись к блестящим вратам, украшенным рельефами Гиберти, лежало тело. Голову его закрывал плащ, но, судя по форме ног и расцветке одежды, это был молодой мужчина. Могло показаться, что он просто уснул после ночной попойки, если бы не лужа черной крови, продолжавшая растекаться из-под его тела.
Конюх дернул поводья, приказывая моему коню идти дальше, но тот, похоже, учуял запах крови, потому что вдруг взбрыкнул, захрапел и забил копытами по булыжнику. Я вжалась в седло, не сводя глаз с трупа. И тут плащ соскользнул с мертвеца, И я увидела изуродованное окровавленное лицо: голова наполовину отсечена от туловища, а на месте носа зияет отверстая рана. Прямо над телом, на дверной створке, виднелась библейская сцена с Ангелом Господним, останавливающим руку Авраама, – «Жертвоприношение Исаака». Но здесь, в жизни, места подобному милосердию не нашлось. Еще один изувеченный труп возле очередной церкви. Савонарола прав: Флоренция ведет войну сама с собой и в часы ночной тьмы городом правит дьявол.
Конюх еще раз с силой дернул коня, и мы продолжили путь.
Палаццо моего мужа было старым, полным сквозняков, и запах сырости исходил там от каждого камня. Моя догадка насчет гостей оказалась верна. И причиною тому, что их число уменьшилось, стало не только неспокойное время, но и опасения выказать свою верность прежним владыкам. В минуты, когда власть переходила в другие руки, многие не захотели показываться на свадьбе представителя старой гвардии, да и мой отец, пускай он и не получил высокой должности, какой желал, тоже был из числа сторонников Медичи. Не могу сказать, что это меня расстроило. К чему нам лишние зрители? Церемония была простой и короткой. Нотарий был взволнован больше нас, оглядывался через плечо на всякий крик или шум с улицы, но справился-таки со своей работой – удостоверился, что контракты подписаны, а новобрачные обменялись кольцами. В суматохе у моего жениха не осталось времени приготовить свадебные подарки, но он сделал, что мог, и, мне кажется, мать была тронута его даром – маленькой брошью с янтарем, принадлежавшей некогда его матери. Луке досталась фляга, а Томмазо – серебряный пояс, очень красивый, как мне показалось. Всем нам были обещаны и другие подарки.
Если город сотрясали бедствия, то внутри старого дома Кристофоро царили покой и утонченность. Да и сам он держался, как всегда, спокойно и во время церемонии обходился со мной с вежливым вниманием, скорее как с доброй знакомой, нежели с невестой; впрочем, если вдуматься, так оно и было. Мы стояли с ним бок о бок, и он был достаточно высок, так что я могла не сутулиться, чтобы казаться одного с ним роста, а это было бы необходимо, окажись на его месте другой мужчина. Выглядел он, надо заметить, лучше, чем я. Должно быть, в молодости он был чрезвычайно привлекателен, да и теперь, несмотря на морщины и несколько лихорадочный цвет лица, в его наружности еще сквозили следы былой красоты, способные привлечь взгляд.
После обряда было подано простое угощение: холодное мясо, свиной студень и свежая жареная щука, фарщированная изюмом. На брачный пир не похоже, хотя по выражению отцовского лица я догадалась, что вина из погреба его зятя превосходны. Когда все насытились, в зимнем парадном зале начались танцы с музыкой. Плаутилла, пыхтя и отдуваясь, проделала несколько кругов, но прежняя грация газели исчезла под тяжестью огромного живота. Немного погодя она уселась в сторонке и стала смотреть, как танцуют другие. Когда мой новоиспеченный супруг пригласил меня на балли-ростиболи, я ни разу не споткнулась и не пропустила ни одного па. Матушка спокойно наблюдала за мной. Отец, сидевший подле нее, делал вид, что тоже смотрит, но я видела, что голова у него занята совсем другими вещами. Я мысленно попыталась взглянуть на мир его глазами. Он всю свою жизнь старался возвысить положение своей семьи и умножить славу своего государства. Теперь дочери покинули его дом, сыновья бесчинствуют на улицах, Республика на краю пропасти, а французское войско – в одном дне пути от Флоренции. А мы тем временем танцуем здесь, как будто ничего и не происходит.
Празднество закончилось рано – после вечерних колоколов выходить на улицу запрещалось. Моя родня разошлась, на прощанье заключив в объятья меня и моего мужа. Мать торжественно поцеловала меня в лоб и, наверное, хотела еще что-то сказать мне в напутствие, но я избегала смотреть ей в глаза. Я очень волновалась и была готова обвинять кого угодно, кроме себя самой, в моем нынешнем затруднительном положении.
«Не бойся, – торопливо наставляла она меня утром, осматривая мое платье, так как времени на длительную беседу не оставалось. – Он поймет, что ты совсем юна, и будет заботлив. В брачную ночь будет немножко больно. Но боль быстро пройдет. Зато это большое событие, Алессандра. Оно изменит твою жизнь, и я думаю, если ты того захочешь, принесет тебе покой и удовлетворение, которого ты иначе никогда бы не обрела».
Я не уверена, что она сама во все это верила. Что до меня, то я тогда была так взволнованна, что толком и не слушала.
– Ну, Алессандра Ланджелла, чем мы теперь с тобой займемся?
Он стоял, обозревая остатки пиршества. После музыки тишина казалась тревожной.
– Не знаю.
Я поняла, что ему передается мое волнение. Он налил себе еще вина. Прошу тебя, только не напивайся, подумала я. При всем своем неведении, даже я знала, что, во-первых, жених не должен входить к невесте охваченным необузданной похотью (ничего подобного он пока не выказывал; за всю церемонию он прикоснулся ко мне только во время танцев), а во-вторых, не подобает ему входить к ней и пьяным. Что касается других запретов – что ж, с ними мне, несомненно, еще предстояло познакомиться в ходе нашей совместной жизни.
– Пожалуй, можно заняться чем-то, что привлекает нас обоих. Хочешь, посмотрим кое-какие скульптуры?
– О, еще бы! – ответила я, и, должно быть, лицо мое сразу повеселело, потому что он рассмеялся над моей горячностью, как смеются над нетерпеливыми детьми. И я тут же подумала, что он, наверное, хороший человек и что, сделавшись мужем и женой, мы теперь будем снова беседовать, как тогда, на свадьбе Плаутиллы, и проводить досуг, сидя рядышком и читая или рассуждая об умных вещах, – как брат с сестрой: правда, с братьями-то у меня как раз ничего подобного и не было. Таким образом – пусть государство вокруг нас и трещит по швам – мы сбережем в своих душах прежнюю Флоренцию, а когда-нибудь из всего этого ужаса, быть может, и выйдет что-то доброе.
Когда мы поднимались по лестнице, я заметила, что похолодало.
Его коллекция скульптур помещалась на втором этаже. Он отвел для нее целую галерею. Там было пять статуй: два сатира, Геркулес с узловатыми веревками мышц под мраморной кожей и незабываемый Вакх, чье тело, хоть и каменное, казалось куда более живым, чем мое. Но прекраснее всех был молодой атлет: нагой юноша, который, перенеся всю тяжесть тела на отставленную назад ногу, изогнул туловище в полной готовности метнуть диск, крепко зажатый в правой руке. Его поза была полна текучей грации, словно взгляд Медузы застиг его за миг до того, как мысль и действие объединились. Не сомневаюсь, он пленил бы даже Савонаролу. Изваянный задолго до Христа, он источал какое-то божественное совершенство.
– Тебе он нравится?
– Еще бы, – выдохнула я. – Очень. Сколько ему лет?
– Он наш современник.
– Не может быть! Он же…
– Древний? Да, знаю, ошибиться нетрудно. Он – доказательство моего невежества.
– Как это понимать?
– Я купил его в Риме. У человека, который божился, что эту статую выкопали два года назад на Крите. Торс был действительно выпачкан в земле и покрыт плесенью. Видишь, на левой руке отколот палец? Я заплатил за него целое состояние. А потом, когда я вернулся во Флоренцию, один мой друг, у которого имелись друзья среди скульпторов, работавших на Медичи, сказал мне, что это – работа одного из них. Копия со статуи, принадлежавшей Козимо. Очевидно, такой обман совершился уже не в первый раз.
Я снова уставилась на мраморного юношу. Казалось, сейчас он повернет к нам голову и улыбнется своему разоблачению. Впрочем, такая улыбка искупила бы обман.
– И что же вы сделали?
– Я велел поздравить скульптора с удачей и оставил статую у себя. Полагаю, она стоит тех денег, что я за нее отдал. А теперь пойдем. У меня есть еще кое-что – думаю, это заинтересует тебя даже сильнее.
Кристофоро отвел меня в комнату поменьше. Из запертого шкафа он достал роскошный малахитовый кубок и две агатовые вазы, помещенные флорентийскими ювелирами на специальные позолоченные подставки с выгравированным именем владельца. Затем он стал выдвигать инкрустированные деревянные ящички, показывая мне собрание древнеримских монет и украшений. Но когда он бережно выложил передо мною на стол большую папку с рисунками, стало ясно, что настоящее сокровище он приберег напоследок.
– Это иллюстрации к тексту, с которым они когда-нибудь будут переплетены в одну книгу. Можешь ли вообразить, какую славу они тогда принесут художнику?
Я стала вынимать рисунки, один за другим, пока передо мной на столе не оказалась их целая дюжина. Пергамент был достаточно тонок, чтобы разглядеть строки на обратной стороне, но мне и не нужно было вчитываться, чтобы понять, что это за книга. Наброски тушью изображали небесные картины: изысканно-возвышенная Беатриче держала за руку Данте и вела его сквозь сонм крошечных духов еще выше, к верховной обители Бога.
– «Рай».
– Верно.
– Тут есть еще и «Чистилище», и «Ад»?
– Конечно.
Я снова принялась листать, песнь за песнью. По мере приближения к аду рисунки становились все сложнее и неистовее: иные кишели обнаженными фигурами, которых мучили бесы, другие изображали людей, вросших телами в деревья или терзаемых змеями. Хотя я хорошо знала Данте, мое собственное воображение никогда бы не могло породить такую бурную реку образов.
– О! Кто же автор?
– А разве ты не узнаешь его руку?
– Я не так хорошо разбираюсь в искусстве, как вы, – скромно ответила я.
– А ну-ка, попробуй угадать. – Он порылся в кипе листов и вытащил рисунок, иллюстрировавший одну из песней «Рая», где завитки волос Беатриче развевались вокруг ее лица с той же пышностью, что и складки одеяния – вокруг ее тела. И мне показалось, что в этом лице – полузастенчивом-полубезмятежном – мелькнуло сходство с другой, с той, что пробуждала вожделение всех смотревших на нее мужчин, отвращая их от собственных жен.
– Алессандро Боттичелли?
– Превосходно! Она поистине его Беатриче, ты не находишь?
– Но… Но когда же он все это нарисовал? Я и не знала, что он делал иллюстрации к «Божественной комедии».
– О, наш Сандро испытывает к Данте не меньшую любовь, чем к Богу. Впрочем, я слышал, он стал меняться под действием слов Савонаролы. Но эти рисунки созданы несколько лет назад, после его возвращения из Рима. С самого начала он трудился над ними самоотверженно, словно не на заказ – хоть покровитель у него был и тогда. Он работал над ними очень долго. Но, как ты сама видишь, так и не завершил.
– А как они попали к вам?
– О, к сожалению, они хранятся у меня лишь временно. Мне передал их друг, который погрузился в политику и потому опасается, как бы его коллекция не пострадала от уличного насилия.
Разумеется, меня разбирало любопытство, кто же этот друг, но Кристофоро больше ничего не сказал. Я вдруг вспомнила о родителях – о том, насколько моя мать была умнее отца, и все же во многие вещи он ее не посвящал, а она никогда не расспрашивала о них. Наверное, и я скоро научусь понимать, где проходит эта граница.
Я снова обратилась к рисункам. Странствие по «Раю» было увлекательным, даже познавательным, но моим вниманием очень скоро завладел «Ад». Эти страницы кишели образами страдания и печали: тела, тонущие в реках крови, полчища пропащих душ, несущиеся сквозь вечность, гонимые огненными ветрами; а тем временем Данте с Вергилием, на некоторых иллюстрациях облаченные в немыслимо яркие одежды, бредут вдоль холодного края каменной пропасти, которую лижут языки пламени.
– Скажи мне, Алессандра, – обратился ко мне муж, заглядывая мне через плечо, – как ты думаешь, отчего ад всегда таит в себе больше притягательности, чем небеса?
Я мысленно перебрала все другие картины и фрески, какие видела раньше, с их назидательной жутью: скорченные бесы с когтями и крыльями, как у летучих мышей, раздирающие мясо и хрустящие костями. Или сам дьявол с его исполинским звериным телом, поросшим густым волосом: вот он заталкивает себе в пасть вопящих грешников, словно морковки. Для сравнения – какие райские образы я помнила? Сонмы блаженных святых да сомкнутые ряды ангельских ратей, объединенные в безмолвной безмятежности.
– Быть может, оттого, что всем нам знакома боль, – ответила я. – А постичь возвышенное нам гораздо труднее.
– Вот как? Значит, противоположностью боли ты считаешь возвышенное? А как же наслаждение?
– Мне кажется… Мне кажется, «наслаждение» – слишком слабое слово, чтобы описать союз с Богом. Ведь наслаждение – это земное понятие: человек получает его, уступив соблазну.
– Именно! – Он рассмеялся. – Значит, муки ада напоминают нам о земных наслаждениях. Между ними крепкие узы, тебе не кажется? Потому что они напоминают нам о жизни.
– Хотя должны напоминать нам и о грехе, – произнесла я строго.
– Увы, это так. Грех! – Он вздохнул. Похоже, его эта мысль не очень печалила. – Они растут друг возле друга, сплетаясь, как плющ с деревом.
– А какое место вы бы там себе выбрали, мессер? – спросила я, позабыв о строгости, и подумала, не употребить ли мне в следующий раз слово «муж».
– Я? О, я отправился бы туда, где собираются лучшие люди.
– Что бы вы предпочли – сплетни или философию?
Он улыбнулся:
– Разумеется, философию. Для вечности я выбрал бы в спутники мудрецов классической древности.
– Ну, в таком случае вы попали впросак! Ведь все эти великие умы античного мира пребывают в лимбе, ибо они жили еще до рождения подлинного Спасителя. И если они не испытывают мук, то страдают от отчаяния, потому что им не оставлено надежды на переход в иные сферы. Им не позволено даже войти в Чистилище.
Он рассмеялся:
– Превосходно! Хотя, должен сознаться, я сразу почуял твою ловушку. И решил угодить в нее, чтобы доставить тебе удовольствие. – И конечно же, стоило ему это сказать, как я подумала, что сама наша беседа приносит нам обоим наслаждение – и потому, если он прав, уже является спутницей греха. – Впрочем, я бы добавил, что если Данте суждено стать нашим Вергилием в странствиях по загробному миру, то, я уверен, мы оба согласились бы, что и в аду есть места, где можно найти себе отличных собеседников: ведь в промежутках между муками его грешники умудряются вести между собой глубокомысленные разговоры.
Теперь мы с ним стояли ближе друг к другу, а под нашими пальцами извивались сотни нагих тел. В Дантовом Аду была своя элегантная метафизическая симметрия: для каждого греха – соответствующее наказание. Так, чревоугодников карали вечным голодом; тела воров, которые при жизни не отличали свою собственность от чужой, терпели метаморфозы, перерастая в змей и прочих гадов, а сладострастники, сжигаемые жаром похоти, были гонимы нескончаемыми огненными ветрами, и от палящего зуда им не было избавления, сколько бы они ни чесались.
И вот на них смотрим мы, муж и жена, чье вожделение освящают узы брака. И если между нами произойдет телесное сближение, то это будет уже не грех, а, напротив, шаг в сторону божества. Мы же оба читали Марсилио Фичино. Vinculum mundi:[13] любовь, связующая воедино все Божьи творенья, радостный союз платонизма с христианством. Значит, физическое соединение мужчины и женщины в любви служит первой ступенькой на лестнице, которая может привести к полнейшему восторженному единению с Божественным Началом. И я, так часто мечтавшая о подобном запредельном опыте, вдруг ощутила где-то в глубине лона некое мимолетное ощущение, в котором будто соединились щемящая боль и наслаждение.