В камине тлеют головешки.
Сползают тени вдоль портьер
и заползают вперемешку
с моими мыслями на дверь.
Сосредоточившись на двери,
я медитирую.
Мой бюст
летает в сумраке портьерном.
Дом одинок, и вечер пуст.
И фонарей, и улиц —
во как!
И две аптеки за углом!!!
А мне все так же одиноко,
как будто вновь
с тобой
вдвоем.
Прощайте утки, гуси, куры…
И ты прощай, любимый хряк.
Мне скучно.
Все соседки – дуры.
Я поднимаю красный стяг!
Пусть наш бычок слегка позлится.
Пусть помычит, грозя врагу.
Мне надоело здесь коптиться —
я с флагом в поле побегу.
Махну направо
и налево.
Вперед махну.
Махну назад.
Вставай, страна!
Пойдем на дело!!
Дрожи, презренный демократ!!!
Мы в ссоре вновь.
Твои слова
полны бесплотных осуждений.
Они глупы…
Ты не права…
Я докажу…
Но голова
уже касается коленей
твоих безумно-стройных ног…
Я побежден…
Прости им Бог!
Труба красавца теплохода
ему верна лишь,
как раба.
В любых портах, в любых походах,
во дни торжеств и при невзгодах -
где теплоход – там и труба.
Он – белоснежен.
Она – в саже.
Он мчит вперед.
Она ревет
Мне как-то странно было даже —
что ж он ей шею не свернет?
Но, я подрос, окончил КВИМУ.[57]
От старых дум нет и следа.
Я знаю: тот красавец сильный
лишь потому, что с ним – труба!
Воспоминания, воспоминания.
Лист пожелтелый лениво кружится.
Дождь барабанит по лысым камням
и пузырит на перроне лужицы.
Кем-то забытый дрожит черный песик —
шкура обвисла и лезет клочьями.
Жалобно поезд гудит, словно просит:
встать и обсохнуть от мокрой осени.
Строчка вагонов за городом тает,
мерно отстукивая расстояния.
Тихо дождинка с окошка стекает.
Воспоминания, воспоминания …
Ночью странной,
ночью лунной,
выбив локтем витражи,
прыгну в сад.
Тропой пурпурной
убегу от сытой лжи.
Лунный свет,
скользя наклонно,
тронет влажный дым осин
и прольется вниз
со звоном,
теплым ветром уносим.
Простерев над садом крылья,
я вольюсь в его струи,
Лунным светом,
Лунной пылью
лягу в волосы твои,
отражусь в зрачках зеленых,
повторяясь в зеркалах,
ворох лет, бездумных, сонных,
обращу в безгласый прах.
Ты поднимешь руки-крылья,
отряхнешь вериги слов,
недоверия, бессилья, и. .
над кромкою лесов,
над бескрайним Океаном,
над заснувшею Землей
мы торжественно и плавно
полетим к звезде иной.
Поезд мчался на Питер. В соседнем купе уже в сотый раз мальчик просился в Тамбов. Голова раскалывалась от выпитой с приятелями на перроне плохой водки, от спертого воздуха плацкартного вагона и от мальчика, который хочет в Тамбов. Я вышел в тамбур, закурил… Лязг вагонных колес, мелькание желтых огней за стеклом вагонной двери, вкупе с набившей оскомину мелодией, головной болью, желанием опохмелиться и привели к созданию прилагаемого ниже…
Исчез Тамбов. Летит на Питер поезд,
гудком охрипшим время разодрав.
Колеса бьют по рельсам: «Скорость. Скорость!»
Душа кричит: «Гуд бай, гуд бай, май лав!»
Багряный ветер не осушит слезы,
не охладит мою больную грудь,
не повернет к Тамбову паровоза —
ни колесо, ни рельсы не загнуть.
О, как осилить расставанья муки?
Как воспарить в сонм дремлющих светил?
Любовь моя, к тебе тяну я руки:
– Где ты сейчас? Где утренний кефир?
По сторонам несутся ввысь перроны,
мешаясь с пеной желтой полутьмы.
Я весь в огне трясусь между вагонов,
смотрю в их зев, а снизу – смотришь ты.
В руках кефир. В глазах – сплошная мука.
В просвете ног мелькают тени шпал.
«Вот до чего доводит нас разлука», —
подумал я, икнул и зарыдал.
Им в груди ветер дул попутный.
Они бежали к цели задом
по прелой скатерти лоскутной,
прошитой времени снарядом.
Сияла цель им в отраженьях
набухших влагой облаков,
как обещанье воскресенья
монет на поле Дураков.
О складки пятки спотыкались.
Колени двигались не в лад.
Виновных тени отсекались,
а все когда переругались,
к чему, забыли, зарекались
со старта пятиться назад.
Не так ли мы сквозь катаклизмы
идем «вперед» – к капитализму?
Метель…
Под самый Новый год.
Снег жгучий, как шрапнель,
с боков и снизу в лица бьет.
Метель метет,
метель.
Метель…
Уходит в память день.
Спадает встреч волна.
Скользит в былое год, как тень
от будущего сна.
Мельканье звезд, огней, машин…
Обрывки чьих-то фраз…
Метель из порванных седин
опутывает нас.
На миг затихла и…
швырнув
из тьмы в грядущий год,
захохотала, повернув
в анфас беззубый рот.
Моя Любовь к тебе древнее Рима!
Древнее звезд,
парящих в вышине
на тонких крыльях ангелов незримых.
Я знал о Ней еще в предвечном сне!
Когда весь мир был сжат в одно мгновенье,
когда лепились замыслы светил,
Господь в мое земное воплощенье
Ее углем меж ребер положил!
И вот, творя судеб предназначенье,
мы встретились.
Но ты не хочешь внять,
что со времен библейского творенья
на нашей встрече – Божия печать!
Герберы на праздничном столе
среди рюмок, пива и закусок
одиноки, словно «Шевроле»
где-нибудь в селении за Тарусой.
Нереалистичны.
Невпопад.
Диссонанс капусте и селедке.
Кто их подарил?
Какой фанат?
Они стоят – три бутылки водки!
Над столом висит сивушный чад,
гости перепили, переели…
Где-то на окраине слышен мат.
Кто-то под столом скатерку стелет…
Герберы на праздничном столе…
Одиноки, словно звезды в небе…
Бросьте их владельцу «Шевроле».
Пусть к себе, в Париж, за водкой едет!
В империи пошел сплошной разлад!
Опять свободу просят готы.
Варяги сели на швертботы,
рванули к грекам.
А Гийом
провозгласил себя царем
над всеми турками.
Втроем:
Луцилий, Марк и Диомид
достали где-то динамит
и трон рванули.
Крики, брань…
Гийома выслали в Сызрань,
он осознал все, слезы льет…
Луцилий в спешке дело шьет
на Диомида.
Марк – крутой,
торгует в Персии икрой.
Болтают всякое в народе:
когда-то все о недороде,
да об удоях молока…
Теперь такая мелкота
уж не волнует.
Весь народ
на баррикадах пиво пьет.
Народу – зрелищ подавай,
а там хоть Рим распродавай.
О чем я тут? Ах, о развале…
Кто у нас шефом на вокзале?
Кто за собой всех поведет
и хлеба даст, и штоф нальет?
И на кого искать управу?
Да я и сам не знаю, право…
Ильич – так тот таскал бревно,
а нам, татарам, все равно.
Аврора жахнула средь ночи холостыми.
Завыли псы.
Перекрестился поп.
Бегут года, а эхо все не стынет,
и президент с экрана морщит лоб.
– Вперед, друзья, шеренгой в ногу!
Конец войне и нищете!
Голодным – хлеб! Земля – народу! —
вещал Ильич с броневика толпе.
И верил сам…
А может, и не верил
или забыл о том, что говорил.
Толпа – ничто. Ведь главное – Идея!
О ней он думал. Только ею жил.
И за Идею снова отобрали
у наших дедов землю, мир и хлеб.
И продолжались вечные баталии,
и кровь текла на жертвенник побед.
Сейчас идеи выброшены.
К Богу
уж третий вождь почтенье показал.
Шеренги сбиты, и толпой, не в ногу,
мы все пришли на рыночный вокзал…
Движение по спирали…
Движение по прямой…
По шумной магистрали…
По ломанной кривой…
Движение – шаг навстречу…
Движение – шаг назад…
Движение беспечно,
бесцельно, наугад…
Твоей руки движение
и следом – твоих глаз…
Движение – воздвижение…
Движение – экстаз.
Движение ветра в полдень…
Движение планет…
Луны в прозрачной колбе…
Твоих ни «да», ни «нет»…
Движение – сомнение
в попытках все понять…
Как праздник искушения,
который надо ждать…
В заснеженной постели
с утра метет метель…
Движение к долгой цели
оправдывает цель.
Часть – это целое, но
без кусочка,
как, например, джентльмен
без платочка
или как лес
без лесного уюта,
или – десантник
без парашюта.
Может кусочек и мал, и невзрачен,
может лишь точкой одной обозначен,
но
без его долевого участья,
целое вечно останется
частью.
Клубы дыма, запах гари,
перемешанной с золой,
над завьюженною далью,
над упавшею звездой,
над моими письменами,
над звонками в Никуда,
над прощания цунами,
над твоим «ни Нет, ни Да»,
над бескрылою надеждой,
над ленивою водой,
над мечтой, что стала прежней…
Дым и гарь над всей Землей.
Ты заблудилась.
Но в пространстве
возникла связь былых времен.
Так, пригласить тебя на танцы
позволил мне мой странный сон.
Кружась в огромном белом зале,
ловя улыбки в зеркалах,
мы были первыми на бале,
повсюду слыша:
– Ах, ах, ах!
– Ах, как она прекрасна, право!
– Какой галантный кавалер!
– Какие па!
– Ах, браво! браво!
– Вот где изящности пример!
Король предложил тебе руку,
но ты сказала тихо:
– Нет, —
и обрекла его на муку
от сладких грез на сотни лет.
Потом заря гасила свечи.
Звенели звезды в унисон.
Ты говорила:
– Время лечит.
Ты клала руки мне на плечи
и, не назначив новой встречи,
грустя, покинула мой сон.
И этот сон,
и эта ночь,
и это лето…
И шорох листьев в унисон
с дыханьем ветра…
И море темное – глаза…
И в лунном свете – губы…
– Люб-лю, – я тихо прошептал.
И вверх взметнули трубы
каскад кадансов,
песен,
фуг!
К Земле склонились звезды…
Я ждал…
Вы молвили:
– Мой друг,
есть баксы – все возможно.
Я был богат – богаче нет.
Но трубы замолчали.
Я дал Вам тысячу монет,
потом завел в ночи мопед
и укатил в печали.
Пугая дымом комаров,
кружащих роем в балагане,
вы не заметили Богов
над золочеными главами
бездарных бонз в тени оконцев.
Вам, не привыкшим к свету солнца,
светлее было в темноте
и многолюднее в пустыне.
Быть первым – значит быть в хвосте, —
так вас учили, и поныне
вы продолжаете страдать
от кашля, насморка, простуды…
И, не листая Книги Судеб,
беретесь судьбы толковать.
Нет, катаклизмов здесь не будет.
Никто не будет пировать,
и вами изгнанный Левит
ваш балаганчик не спалит.
Кто вас осудит?
Кто простит?
Дым все
кружит,
кружит,
кружит.
Зажжен закат зеркальных залов
за занавесками зари.
За запределием забавы
зажжен закат.
Закат зажгли…
Звенят забытых звонниц звоны,
зовут законченных зевак
забить законами законы,
зарыть зубатый зебру-знак…
Зовут завесить заграницы…
Звонарь запоры заказал…
Земля забыла закруглиться.
Звучит запевом зов «Зарницы».
Зажжен закат. Заполнен зал…
Я подарю тебе гербарий
давно засохнувших надежд,
чтоб, несмотря на запах гари,
презрев ухмылочки невежд,
ты по-крестьянски улыбнулась
моей наивности.
Потом
слегка взгрустнула, что не сталось
войти нам в тот прозрачный дом
сплошь алогичного пространства,
где невозможно утаить
текущих слов непостоянство,
запутав тонкую их нить;
где сны от яви не закрыты;
где ложь не прячется в углах;
где овцы – целы, волки – сыты,
и свет в огромных зеркалах,
не преломляясь, побеждает
черед прилипчивых теней;
где в длинных комнатах летает
пух прошлогодних тополей…