bannerbannerbanner
Державный плотник

Даниил Мордовцев
Державный плотник

Полная версия

IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА

Наступила наконец и весна, к которой и в сонных грезах, и наяву, в келье и в церкви, под ровное постукивание вязальных спиц матери и под однообразное чтение нескончаемых кафизм неудержимо рвалось молодое, несутерпчивое сердце Оленушки. Бог весть откуда стали слетаться птицы, оглашая остров и взморье радостными криками, словно бы это были страннички, слетевшиеся со всего света посмотреть, что тут делается на далеком, уединенном зеленом островке и так же ли и тут плачут люди, как в тех прекрасных далеких теплых землях, откуда они прилетели, или новая весна осушила все людские слезы. И ночью, на поголубевшем с весною небе, и на светлой, румяной заре, и в яркий полдень все неслись и звенели по небесному пространству птичьи голоса, и одни смолкали там, в той стороне, с полуночи, а другие неслись к острову с той стороны, от полудня. Все короче и короче становились ночи, все продолжительнее и продолжительнее становились дни. И вокруг келий, и у монастырских стен, и за стенами, и даже в трещинах, и на выступах старых стен и крыш пробивалась зеленая травка. Остров ожил вместе с этою оживающею зеленью и с этим неугомонным птичьим криком и галасом. Даже с монастырскими птицами – с голубями, галками и воробьями – творилось что-то необычайное. Белый турман «в штанцах» вился и кувыркался в воздухе еще безумнее, так что Исачко, задирая к небу голову, чтобы лучше видеть своего любимца, чуть не свихнул свою воловью шею. Спирины «гули» совсем бросили своего воспитателя и все целовались на соборном карнизе и доцеловались до того, что едва успели кое-как смостить себе на одной балке гнездо, и то благодаря юродивому, который тихонько подкладывал им поблизости гнезда соломки и шерстки...

– Это брат-то с сестрой? – подшутил над ним однажды Исачко, увидев его за этим благочестивым занятием, и лукаво подмигнул своими косыми глазами. – Ах ты, старый греховодник!

Когда же Оленушка спросила Спирю, почему «гули» покинули его, юродивый отвечал:

– Погоди маленько, дитятко, и ты кинешь матушку для Борьки.

Оленушка только вспыхнула и закрылась рукавом. Ей и страшно, и хорошо разом сделалось от слов юродивого. Как он мог узнать, думалось ей, что у нее есть в Архангельском зазнобушка? И как он мог знать, что его зовут Борей? Вестимо, потому, что он святой, прозорливый человек, а потому насквозь человека видит и мысли его читает, и душу видит как на ладонке, и все грехи его знает. И при этом Оленушка зарделась еще больше: она вспомнила, что сегодня утром ей страх как хотелось молочной каши... А сегодня середа, постный день... Спиря все это знает, ах, срам какой!

Теплый, ласковый весенний воздух тянул Оленушку за монастырские ворота. За воротами, казалось, ближе было к Архангельску: коли бы крылья, как у тех пташек, так бы и полетела через море.

Оленушка чуть не заплакала. Шутка ли! Скоро год, как они сидят здесь словно в темной темнице. А еще когда-то приедут богомольцы да возьмут их с собою! Да и приедут ли? Может, опять нагрянут эти московские разбойники, опять запрут монастырь и опять начнется пальба без конца.

Долго бродила Оленушка вокруг монастыря, тоскуя и не находя себе места. Зайдя за один выступ монастырской стены, подходившей почти вплоть к морю, она уселась на краю обрыва и, собирая вокруг себя мох, стала делать из него венок. Она совсем углубилась в свое занятие, вспоминая то, что нагоняла ей на мысли молодая память, или раздумывая о настоящем, смысла которого она никак не могла понять. Она много слышала о каком-то Никоне, и он представлялся ей каким-то зверем, но зверем невиданным: таким, какой написан на одном образе в соборе, не то зверь, не то человек, не то баба. И зачем это он книги какие-то новые выдумал? Зачем он велит креститься тремя перстами? И для чего он какой-то «аз» у Христа отнял, а самого Господа Исуса каким-то «ижем» прободал? Что это за «иже» такое? Разве то копье, которым воин Христа на крест прокалывает в ребра?.. И чего нужно от монастыря этим стрельцам? Она думала и об Аввакуме, который представлялся ей в виде того святого, который стоит на столбе и крестит двумя перстами тех, что стоят под столбом... Сколько народу стоит!.. Вспомнила она и того красного, как огонь, чернеца в веригах, что пришел от Аввакума: этот чернец пропал еще с осени – говорят, его воевода замучил, отрубил ему все пальцы на правой руке, а когда на руке снова выросли только два пальца, указательный и средний, и он опять начал молиться этими двумя пальцами истово, то воевода отсек ему голову, а пальцы сколько ни отсекал, они вновь прирастали...

Сидя так неподвижно, Оленушка с удивлением услышала, как будто кто-то под землею шевелится, не то глухо скребется. Она стала прислушиваться и осматриваться. Почти под ногами у нее, ниже, под неровным каменистым берегом плескалось море, наскакивая на берег с пеной и снова отступая и падая. Вправо из-за корней и спутавшихся ветвей с свежею зеленью выглядывал большой серый камень. Всматриваясь в него, Оленушка видела, что из-под самого камня, казалось, сползала земля и тихо сыпалась в море с отвесной кручи. Отчего же это сползала там земля? Разве камень хочет упасть в море? Так камень, кажется, не двигается.

Вдруг из-за камня показалась косматая голова. Оленушка чуть не вскрикнула, да от ужаса так и прикипела на месте с пучком моха в руке... Голова повернулась, и Оленушка узнала Спирю! Юродивый также узнал ее, и его добрые, собачьи глаза блеснули радостью...

– Это ты, девынька? – отозвался он тихо.

– Я, дедушка, – отвечала девушка, чувствуя, что у нее еще колотится сердце.

Юродивый совсем вылез из-за камня. Он был весь в земле – руки, ноги, волосы.

– Ты что это тут, девынька, делаешь? – спросил он, приближаясь.

– Венок заплетаю.

– А!.. А кому?

– Богородице, дедушка, на образ.

– Умница, девынька, заплетай.

– А ты, дедушка, что тут делаешь?

– Ямку себе.

Оленушка глядела на него удивленными глазами.

– Норку, – пояснил юродивый, – нору зверину.

– Нору?

Оленушка ничего не понимала и в недоумении теребила свой венок.

– Печерочку себе махоньку копаю, девынька, – пояснил Спиря, показывая руками, как он это копает.

– На что ж она тебе, дедушка?

– А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерские угодники молились.

– А на что ж церква, дедушка?

– Церква церквой... только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.

Девушка невольно вздрогнула.

– Господи! Как страшно...

– Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.

Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.

– Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!

– Не скажу, дедушка.

– То-то же, смотри у меня, Христом прошу.

Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.

– Что, скучаешь у нас, девынька?

– Да, дедушка, домой бы.

– Али дома лучше?

– Лучше.

Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что у него когда-то было свое «домой». Только давно это было.

И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке дуба тоскливо гугнит лесной голубь припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня:

 
Полоса ль моя, полосынька,
Полоса ль моя непаханая...
 

Лодка причаливает к берегу. Удалые молодцы высаживаются и выводят под руки кого-то на берег... Виднеется девичья коса, а на солнце играет «лента алая, ярославская».

«Здравствуй, батюшка атаманушка Спиридон Иванович! – кричат удалые. – Примай любушку-сударушку за белы руки...»

Спиря вздрагивает и дрожащею рукою ощупывает в своей суме мертвый череп, «Прочь, прочь!» – мотает он своею поседелою головой...

– Так в Архангельском лучше, чем у нас, вот здеся? – снова заговорил он.

– Лучше, дедушка, не в пример лучше.

– А чем бы, скажи-тко?

– Ах, дедушка! Да теперь там, с весной-то, что кораблей из-за моря придет! И из галанской земли, и с аглицкой земли, и с дацкой земли, и с любской земли, да города Амбурха! Ах и что ж это!

Оленушка даже руками всплеснула.

– Ну и что ж, что придут? – как бы подзадоривал ее юродивый, любуясь оживлением девушки.

– Как чу что! А товаров-то, узорья всякого что навезут!

– Ай-ай-ай! – качал головой юродивый.

– И зерна всяки гурмышски, и женчуг большой, и мелкой, и скатной, и бархаты турецки, и фларенски, и немецки, целыми косяками! А что отласов турецких золото с серебром, что камок добрых всяких цветов, и камок кармазинов, крушчатых и травных, и камочек адамашек! А то золото и серебро пряденое, бархаты черленые, кармазины, бархаты лазоревы и зелены, бархаты таусинные, гладкие, да бархаты багровы, да бархаты рыты...

Спиря ласково глядел на нее и грустно качал головой.

– Ай-ай-ай! Что у вас узорочья-то! – повторял он как-то машинально.

– Да, дедушка, а отласы-те каки! – все более и более увлекалась Оленушка. – И черлень отлас, и лазорев отлас, и зелен отлас, и желт отлас, и таусин отлас, и багров отлас! А объяри золотны, а камочки индейски, а зуфи анбурски, а шелки рудо-желты да дымчаты, а шарлат сукно да полушарлат, да сукна лундыши, да сукна пастрафили! А ленты-то, ленты!

А перед юродивым опять промелькнула «лента алая, ярославская», и крутой берег Волги, и эта широкая голубая река, и туманно-голубое безбрежное Заволжье...

– «Атаманушко Спиридон Иванович!.. Любушка...»

– Господи! Отжени – ох! – невольно простонал, хватаясь за сердце, юродивый.

 

Оленушка невольно остановилась.

– Что с тобой, дедушка?

– Ничего, дитятко... Так ленты, сказываешь?

– Ленты, дедушка, алы...

– Так и алы?

– Алы и лазоревы...

– Тете-тете... ишь ты...

Оленушка взглянула на море да так, казалось, и застыла. Приподнятая рука остановилась в воздухе. Доплетенный венок упал на колени. Щеки ее все более и более заливал румянец...

В туманной дали на гладкой поверхности моря белели, как светлые лоскутки, паруса... Да, это не крылья чаек...

– Дедушка! – чуть слышно заговорила девушка.

Юродивый взглянул и оглянулся кругом.

– Что ты, дитятко? – спросил он рассеянно.

– Плывут... вон паруса...

– Кто плывет?

– Они... богомольцы.

Девушка показывала на море. Юродивый щурился, прикладывал ладонь над глазами, в виде козырька.

– Не вижу, девынька.

– А я вижу, дедушка, вон...

– У тебя глазки молоденьки.

Оленушка вскочила на ноги, поднялась на цыпочки и готова была, казалось, побежать по морю, как посуху. Глаза ее горели, губы дрожали.

– Господи! Богородушка! Кабы батюшка приехал!

Вдруг на стене что-то грохнуло и рассыпалось гулом по острову и по морю. Юродивый перекрестился.

– Вот тебе и на! – сказал он тихо и опустил голову.

– А что, дедушка? – встрепенулась Оленушка.

– Злодеи плывут, дитятко. Ах! Ноли не слыхала пушки?

Оленушка, бледная как полотно, упала на землю и зарыдала голосом.

X. НАЧАЛО БЕСПОПОВЩИНЫ

Не сбылись надежды Оленушки. С весны монастырь снова обложен был стрельцами.

Теперь воевода Мещеринов явился под монастырь уже с царскою грамотою, за государственною большою печатью, «под кустодиею», коймы и титул писаны золотом.

Стрелецкий полуголова Кирша вступил в монастырь во всем величии посольства, с двумя сотниками, держа царскую грамоту на голове, на серебряном подносе, словно дароносицу. Власти монастыря ввели его прямо в собор. Старик архимандрит, круто насупившись и шевеля волосатыми бровями, с амвона принял грамоту с головы Кирши, который ни за что не решался нагнуться или шевельнуть своею волчьею шеею...

– С царскою грамотою, что и с дарами, гнуться не указано, – раздался в тишине его сиплый голос.

Черная братия усиленно дышала. Никанор, приняв с головы стрельца грамоту, повернул ее на свет.

– Печать большая государственная, под кустодиею, с фигуры... подпись дьячья на загибке, – бормотал он как бы про себя, рассматривая документ государственной важности.

Около него стояли келарь Нафанаил, городничий старец Протасий и длинный и сухой как жезл Аарона старец Геронтий.

– Огласи грамоту, по титуле, – сказал глухо Никанор, передавая грамоту Геронтию.

Геронтий взял грамоту. Сухие и длинные руки его дрожали. Черная братия притаила дыхание.

Геронтий откашлялся, словно ударил обухом по опрокинутой сорокоуше.

– «...Бога, – начал он прямо с октавы. – Бога в трех присносиятельных ипостасех единосущего, пребезначального, благ всех виновного светодавца, им же вся быша, человеческому роду мир дарующего милостию!» Грамота ходенем ходила в его руках. Голос иногда срывался. Золото, которым блистал титул царя, рябило в глазах. Он передохнул.

– «...И сие благодеяние повсюду повестуя, мы, великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые России самодержец и многих государств и земель восточных, и западных, и северных отчич и дедич, и наследник, и государь, и облаадатель...»

«Облаадатель» на слоге «л а а» он неимоверно вытянул, в точности следуя написанию титула, в котором «обладатель» неизменно должно было писаться с двумя «азами» после «люди»: «начертание истовое», освященное, за опущение одного «а» в титуле дьяков секли батоги, а подьячих – кнутом нещадно... Таково было время...

– «...Облаадатель!.. – рявкнул Геронтий – Соловецкого нашего монастыря архимандриту Никанору, келарю Нафанаилу, городничему старцу Протасею и соборному старцу Геронтию (опять сорвался голос), священникам, дьяконам, всем соборным чернецам, и всей братии рядовой и больнишной, и служкам и трудникам всем!»

Он перевел дух. Собрание дышало тяжело, порывисто, словно в церкви не хватало воздуху. За окнами ворковали и дрались голуби. Воробьи чирикали, словно перед грозой. Залетевшая в собор ласточка пронеслась над самой головой Геронтия, едва не зацепив его крыльями, и прицепилась лапками к иконостасу. Над черными клобуками и скуфьями собора поднялась костлявая рука Спири: юродивый грозил пальцем ласточке.

– «...В минуших летах и в прошлом – во сте восемьдесят во втором году, – продолжал, передохнув, Геронтий, – посланы были по указу моему, государеву, к вам, к братьям, книги новой печати для церковного обиходу, чтобы вам по тем книгам службу служить и литургисать. И вы тех книг дуростию своею и озорством не приняли, по тем книгам не литургисали, и божественного пенья не пели, и молебнов не служили, а яко свиньи бисер многоценен те книги ногами потоптали, и моих государевых ратных людей в монастырь не пустили, и по ним, яко бы по неприятелям и врагам церкви божий, в меня, великого государя, из пушек и пищалей стреляли, и аки козлы мерские по старым книгам литургисали и аллилуйю сугубили, а не трегубили, и аз из символа веры, яко волчец некий из нивы господней, не исторгали, а козлогласовали с азом, и иже у имени Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, яко камень многоценен из ризы Господней, украли, и иное неподобное творили».

Черная братия с изумлением и страхом смотрела на чтеца и на старого Никанора. Геронтий передохнул и отер рукавом пот, выступивший на сухом морщинистом лбу. Никанор насупился так, что за бровями совсем не видно было глаз, только лицо его покраснело. Губы беззвучно шевелились, как бы пережевывая страшные слова грамоты.

Не поднимая глаз от бумаги, Геронтий глубоко забрал в грудь воздуху и продолжал:

– ...«И как к вам сия наша, великого государя, грамота придет, и вы б от своей дурости и озорства всеконечно отстали, и моих государевых людей честно и грозно приняли по старине, и по новым книгам есте литургисали, и аллилуйю б есте не сугубили, и аза из символа веры извергли, и ижа у Иисусова имени не отымали. А буде вы сего нашего государского указа не послушаете и от своего озорства не отстанете, и за то вам от нас, великого государя, быти в опале, и в жестоком наказании и конечном разорении безо всякия пощады, даже до смертной казни».

Все кончено! Геронтий с трудом перевел дух и поднял глаза к небу, к куполу. Братия, по-видимому, ждала чего-то. Но Никанор, на которого все смотрели, упорно молчал.

Геронтий вертел грамоту в руках. Посол Кирша ждал и глядел на Никанора. Тихо кругом, и только слышалось, как перед образом Спасителя юродивый стукался лбом об пол.

– Грамота великая, подлинная, – говорил сам с собой Геронтий, глядя на золотое письмо в начале, – коймы и фигуры писаны золотом... богословье и великого государя именованье по иже, а Соловецкого монастыря по мыслете писано тож золотом.

– Эко диво золото! – раздался вдруг хриплый голос. – У дьяков золота много.

Все оглянулись. Это говорил юродивый.

– Спиридон дело говорит! – вдруг глянул из-под своих бровей старый Никанор. – Можно золотом написать не токмо по мыслете, а и по самое твердо, а то и до ижицы, всю грамоту можно золотом написать, а все ж та грамота будет не в грамоту.

– А печать под кустодиею? – возразил Геронтий, весь бледный.

– Печать у дьяка в калите.

– А коймы и фигуры?

– На то есть писцы и богомазы, – отрезал Никанор, – все состряпают.

– Так ты думаешь, эта грамота не царская? – удивился Геронтий.

– Она у царя и на глазах не была.

– Ноли великого государя обманывают?

– И Бога обманывают, – послышался ответ юродивого.

– Только у Бога дьяки не нашим чета, – пояснил Никанор.

Черный собор, доселе тихий и спокойный, как омут, зашевелился: словно рябь от ветерка по тихому омуту, пробежало оживление по сумрачным дотоле лицам черной, черноклобучной и черноскуфейной братии. Засверкали глаза, открылись рты, заходили бороды, задвигались плечи, замахали руки.

– Золотом писано, эка невидаль! У мово батюшки баран с золотыми рогами всегда по двору хаживал, – закричал чернец Зосима из рода князей Мышецких.

– Что бараны! Мы сами на миру едали баранов с золотыми рогами! А у нас в Суздале богомаз черту рога позолотил! – отозвался другой чернец.

– Черт золотом писан! Вон что! А то... ат-грамота золочена! Позолотить все можно! – раздавался третий голос. – Вон, слышь, аллилую-матушку – трегубо!.. Али она, матушка, – заяц трегубый!

– Не надо нам зайца! По-заячьи литургисать не хотим.

– Не дадим им, никонианам, аза-батюшку. Аз – слово великое!

– Великое слово – аз! На ем мир стоит! За его, батюшку-аза, помирать будем!

– Ижем Исуса Христа прободать не дадим! Мы не жиды!

– И трех перстов не сложим! Ин пушай нам пальцы и головы рубят, а не сложим!

Невежество, дикий фанатизм и изуверство брали верх. Более благоразумные и грамотные священники и иеромонахи молчали и только озирались на бушующую молодую братию и на закоренелых стариков. У Никанора глаза искрились из-под седых бровей, как раздуваемые ветром угольки в пепле.

Юродивый, протискавшись к Кирше, который стоял ошеломленный, и вынув из сумы череп мертвеца, показал его изумленному стрелецкому полуголове. Тот с испугом отшатнулся назад.

– Знаешь ты, кто это? – спросил юродивый, протягивая череп к Кирше.

– Не знаю, не знаю, – был торопливый ответ.

– А! Не знаешь?.. Так и мы знать не хотим того, кто тебя послал... Мы знаем только того, кто нас всех на землю послал, и меня, и тебя, и вот его (он ткнул пальцем в череп). А ты знаешь... Его?

– Кого?

– Того, который на кресте вот так пальчики сложил (юродивый сделал двуперстное сложение), когда Ему руки к кресту пригвоздили?

Кирша не мог ничего отвечать. Он только испуганно глядел то на череп, то в добрые, собачьи, теперь светившиеся глаза юродивого.

– Он так велел креститься, а не по-вашему.

Кругом стоял гам и галас. Черный собор делился надвое. Зазвучал трубный голос Геронтия:

– Грамота царская истинная, с титулом и богословьем в золоте! Грамота истовая, ей перечить нельзя.

– Волим повиноваться великому государю! – поддержали его священники.

– Не волим! – кричала рядовая братия.

– Мы за великого государя молиться охочи!

– Молитесь, коли вам охота, только вы нам после этого не попы!

– Какие попы! Никониане!

– Щепотники! Хиротонию ни во что ставят!

Кирша видел, что его посольство опять не выгорало.

Когда крики несколько стихли, он обратился к Никанору, который стоял как заряженный.

– Какой же ответ, святой архимандрит, дать мне воеводе?

– Таков, каков Христос дал сатане в пустыне! – разрядился Никанор.

Кирша глядел на него вопросительно.

– Я не знаю, что Христос сказал сатане, я не поп.

– А не поп, так и не суйся в ризы!

– Я не суюсь в ризы...

– Как не суешься! А зачем в чужой монастырь да с своим уставом лезешь?

– Я не сам лезу, мне указано, я с грамотой великого государя.

– Нам ваша грамота не в грамоту! Апостолы-те да святые отцы были постарше ваших грамотеев: так мы крестимся и петье поем так, как они повелели.

– Я ничего не знаю, я послан, так великий государь изволил, – оправдывался Кирша, чувствуя, что он слаб в богословии, что его дело на саблях говорить да делать то, что воевода велит.

– Так уходи с тем, с чем пришел! – крикнул Никанор.

– Уходи подобру-поздорову! – Заковать его! – В яму! – Зачем в яму?.. – раздавались голоса.

– Стой! – снова затрубил Геронтий, обращаясь к Кирше. – Я за великого государя всегда Бога молил, теперь молю и напредки молить должен. Ино как поволит великий государь, а я апостольскому и святых отец преданию последую, а что Никон в иновых книгах наблевал, и той его блевотины я отметаюсь: новоисправленных печатных книг, без свидетельства с древними харатейными, слушать и тремя персты крест на себе воображать сумнительно мне, боюсь страшного суда Божия!

– Ох! Ох! Страшен суд Божий! – опять заревела черная братия.

– Долой никонианские книги! Долой еретическую блевотину!

Кирша понял, что ему ничего не оставалось делать, как поскорей убираться из монастыря. Сотники, которые безмолвно стояли у него за спиной, повернулись к выходу и, держа сабли наголо, прошли сквозь ряды черной братии. Вслед за ними шел Кирша с блюдом под мышкой. За Киршей вышли из собора Геронтий и другие черные священники.

Перед собором стояли в сборе все монастырские ратные люди. Впереди их сотники Исачко и Самко.

 

– Одумайтесь, пока не поздно, – сказал Кирша, направляясь к воротам.

– Поздно уж! – гордо отвечал Исачко.

– У нас дума коротка: приложил фитиль, и бубух! – пояснил Самко.

– Доложи воеводе, что мы за великого государя Бога молим! – крикнул Геронтий вслед удалявшемуся Кирше.

– И мы! И мы також! – подхватили черные священники.

Тогда Самко подскочил к ним, закричал: «Кто вам велел, долгогривые, за еретиков молиться!»

– Великий государь не еретик! – прогремел Геронтий.

– Нам великого государя не судить! – подхватили черные попы.

– А! Так вы все за одно! – приступил Исачко. – Мы за вас горой, а вы к нам спиной!

– Кидай, братцы, ружье! – скомандовал Самко, обращаясь к ратным людям, – нам с еретиками не кашу варить! Пущай их целуются со стрельцами.

– Клади ружье на стену! – крикнул Исачко к часовым, стоявшим на стене. – Нам тут делать нечего.

В это время, откуда ни возьмись, юродивый – сел наземь между черною братиею и ратными людьми, подпер щеку рукой и запел жалобно, как ребенок:

 
Чижик-пыжик у ворот,
Воробышек махонькой.
Эх, братцы, мало нас,
Сударики, маненько...
 

– Да, мало вас останется, как мы уйдем! – засмеялся Исачко. – Всех вас тут, что глухарей, лучком накроют.

Из собора высыпала вся черная братия. Впереди всех Никанор-архимандрит, Нафанаил-келарь и старец Протасий-городничий. Увидав, что ратные покидали ружья, Никанор остановился в изумлении.

– Что это вы, братцы, затеяли? – тревожно спросил он.

– В Кемской, отец-архимандрит, собираемся, – отвечал Исачко.

– Зачем в Кемской?

– Мед-вино пить.

– По старине Богу молиться, а не по новине, – добавил Самко.

– Да что с вами! – изумился архимандрит. – Кто говорит о новине?

– Вот они все (Самко указал на черных попов): за еретиков молиться хотят.

– Мы не за еретиков молимся, а за великого государя, – перебил его Геронтий.

– Ну и молитесь себе, а мы вам не слуги.

– Нам на великого государя руки подымать не пристало, руки отсохнут, – пояснил Геронтий.

– Ноли мы на великого государя руки подымаем? – возразил Никанор.

– На его государевых ратных людей, все едино.

– Много чести будет всякую гуньку кабацкую царской порфире приравнивать.

Между тем келарь Нафанаил, ходя меж ратных людей, бил им челом, чтоб они умилостивились, взяли назад ружья.

– Братцы! Православные! – молил старец. – Будьте воинами Христовыми, не дайте на поругание обитель божию, святую отчину и дедину преподобных отец наших Зосимы-Савватия: они, светы, стоят ноне у престола Господня, ручки сложимши, за нас Бога молят, да не излиет на нас фиал гнева своего. Детушки! Воины Христовы! Постойте за святую обитель, как допрежь того стояли!

Но и Геронтий все более возвышал голос.

– Кто противник царю – Богу противится! – перекрикивал он всех своею трубою.

Никанор понял, что наступает решительная минута, и закричал к ратным людям, указывая на Геронтия и на черных попов:

– Что на них смотреть! Мечите их всех в колодки!.. Мы и без попов проживем: в церкви часы станем говорить, и попы нам не указчики – у нас един поп Бог и Его всевидящее око.

Не знал тогда Никанор, что его слова «без попов проживем» послужат источником того исторического явления в русской жизни, которое выразилось в «беспоповщине».

Ратные кинулись на Геронтия и на всех черных попов и почти на руках стащили их в монастырскую тюрьму. А юродивый продолжал сидеть на земле и, раскачивая своею лохматою головою, жалобно причитал:

 
Эх, братцы, мало нас,
Сударики, маненько...
 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru