bannerbannerbanner
Державный плотник

Даниил Мордовцев
Державный плотник

Полная версия

5

Ягужинский с Протасьевым в Малороссии... Мазепы они не застали в его столице, в Батурине.

Гетман находился в это время в Диканьке у своего генерального судьи, Кочубея, куда старый гетман частенько стал заглядывать в последнее время. И его, вождя Малороссии, опытного дипломата, ловкого интригана, отлично отполированного при дворе королей польских, его, на плечах которого лежали тяжелые государственные заботы, его, как и юного Павлушу Ягужинского, влекло одно и то же ясное солнышко – прелестная Мотренька Кочубеевна. «Любви все возрасты покорны», – повторялось и повторяется из века в век... И старый Мазепа любил! Из-за этой любви, быть может, пошел на то страшное дело, которое погубило его (и поделом!) и которое, совершенно незаслуженно со стороны Малороссии, внесло навсегда, кажется, холод и недоверие в сердце Великороссии к ее старшей сестре, Киевщине, со всеми ее старыми и новыми областями. Мазепе хотелось великокняжескою короною украсить Мотренькину черненькую головку, головку будущей своей супруги, от которой должен бы пойти царственный род мазепидов... Он мечтал об этом, строя ковы против Великороссии тайно от страны и народа, которых он был избранным вождем...

Когда Протасьев и Ягужинский прибыли в Диканьку, Мазепа и Кочубей встретили царских посланцев с величайшими почестями. Гетман, приняв от Протасьева царский указ, почтительно поцеловал его и поклонился «до земли».

Прочитав указ, Мазепа тотчас же отправил несколько козаков гонцами, чтоб доставить в Диканьку Левашова и Скотина, а также нужных свидетелей из Кишенки и порубежных городов, где Левашов и Скотин чинили насилия, бесчинства и грабежи.

В то же время хозяйка, жена Кочубея, уже хлопотала о том, чтобы достойно угостить дорогих гостей.

Пир вышел на славу. За обедом присутствовала и красавица Мотренька, одетая в живописный малороссийский наряд с «добрыми коралами и золотыми дукачами» на смугленькой шейке. Пили за здоровье царя и его посланцев, а Протасьев провозгласил здравицы за ясновельможного пана гетмана, за хлебосольного хозяина и за его супругу с дочкою.

Мотренька узнала Ягужинского, который за обедом взглядывал на нее украдкой, и этот взгляд всегда перехватывал лукавый гетман и дергал себя за седой ус.

Чтобы чем-нибудь развлечь гостей после обеда, находчивая хозяйка обратилась к традиционному в Малороссии развлечению. Как в Испании гитара и бой быков составляют национальное развлечение, так в Малороссии– бандура и кобзарь.

Пани Кочубеева велела позвать кобзаря. Зашел разговор о Москве и о государе.

– Бог посылает, слышно, победу за победой его пресветлому царскому величеству, – сказал Мазепа.

– Благодарите Бога, ратные государевы люди уже отгромили у короля шведского, почитай, всю Ливонию и Ингрию, – отвечал Протасьев.

– То ему за Нарву, – улыбнулся Кочубей, – теперь он злость свою срывает на Августе, – гоня як зайца по пороше.

– А что это учинилось у вас на Москве, что великий государь подверг великой опале тамбовского епископа Игнатия? – спросил Мазепа.

– То, ясновельможный пап гетман, такое дело, что о нем и помыслить страшно, – уклонился от ответа ловкий стольник.

В приемный покой ввели кобзаря. Это был слепой благообразный старик, и с ним хорошенький черноглазый мальчик, «поводатырь» и «михоноша».

«Хлопья голе и босе», – как говорили о нем сердобольные покиювки, увидевшие его на панском дворе.

Кобзарь поклонился и обвел слепыми глазами присутствующих, точно он их видел.

– Якои ж вам, ясновельможне паньство, заиграть: чи про «Самийлу Кишку», та то дуже велика, чи про «Олексия Поповича», чи-то про «Марусю Богуславку», чи, може, «Невольныцки плач», або «Про трех братив», що утикали з Азова с тяжкои неволи? – спросил слепец.

– Та краше, мабуть, диду. «Про трех братив», – сказал Мазепа.

– Так, так, старче, «Про трех братив», – подтвердил Кочубей, – бо теперь вже у Азови нема и николы не буде мисця для невольныкыв.

– Ото ж и я думаю, куме, – согласился Мазепа. Кобзарь молча начал настраивать бандуру. Струны робко, жалостно заговорили, подготовляя слух к чему-то глубоко печальному... Яснее и яснее звуки, уже слышится скорбь и заглушенный плач...

Вдруг слепец поднял незрячие глаза к небу и тихо-тихо запел дрожащим старческим голосом, нежно перебирая говорливые струны:

 
Ой то не пили то пилили.
Не туманы уставали —
Як из земли турецькой, —
Из виры бусурьменьской,
З города Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали.
Ой два кинни, третий пиший-пишениця.
Як би той чужий-чужениця,
За кинними братами бижить вин, пидбигае,
Об сири кориння, об били каминня
Нижки свои козацьки посикае, кров’ю слиди заливае,
Коней за стремени бере, хапае, словами промовляе.
 

– Гей-ей-гей-ей, – тихо, тихо вздыхает слепец, а струны бандуры тихо рыдают.

Но вдруг тихий плач переходит в какой-то отчаянный вопль, и голос слепца все крепнет и крепнет в этом вопле:

 
Станьте вы, братця! Коней попасите, мене обиждите,
3 собою возьмите, до городив христяньских хочь мало
пидвезити.
 

...Опять перерыв и немое треньканье говорливых струн.

Все ждут, что будет дальше. Чуется немая пока драма. Мазепа сидит насупившись. Пани Кочубеева горестно подперла щеку рукою. Личико Мотреньки побледнело. У Ягужинского губы дрожат от сдерживаемого волнения. Один стольник бесстрастен. Как будто издали доносятся слова чужого голоса:

 
И ти братя тее зачували, словами промовляяя:
«Ой, братику ваш менший, милый, як голубоньку сивий!
Ой та ми сами не втечено и тебе не вязьмемо —
Бо из города Азова буде погонь вставати.
Тебе, пишого, на тернах та в байраках минати,
А нас, кинних, догоняти, стреляти-рубати,
Або живцем в гиршу неволю завертати».
 

– Ой, мамо, мамо! Воны его покынулы! – громко зарыдала Мотренька и бросилась матери на шею.

6

И пани Кочубеева, и отец, и Мазепа стали успокаивать рыдавшую Мотреньку.

– Доненько моя! Та се ж воно так тильки у думи спивается, – утешала пани Кочубеева свою дочечку, гладя ее головку, – може, сего николы не було.

– Тай не було ж, доню, моя люба хрещеныця, – утешал и гетман свою плачущую крестницу. – Не плачь, доню, вытри хусточкою очыци.

– От дурне дивча! – любовно качал головою сам Кочубей. – Ото дурна дытына моя коханая!

Мотренька несколько успокоилась и только всхлипывала. Ягужинский сидел бледный и нервно сжимал тонкие пальцы. Стольник благосклонно улыбался.

– Може, мени вже годи панночку лякаты? – проговорил кобзарь. – То я с вашой ласкы, ясновельможне паньство, и пиду геть?

– Ни-ни! – остановила его пани Кочубеева. – Нехай Мотря прывыка, вона козацького роду. За козака и замиж виддамо... Вона вже й рушныки прыдбала.

Мазепа сурово сдвинул брови, увидав, что при слове «рушники» Мотренька улыбнулась и покраснела.

– Ну, сидай коли мене та слухай, – сказала пани Кочубеева, поправляя на ее только что сформировавшейся груди «коралы» и «дукачи». – А ты, диду, спивай дале.

– Ге-эй-гей-гей! – опять вздохнула старческая грудь, опять зарокотали струны, и полились суровые укоряющие слова:

 
И тее промовляли,
Одтиль побигали.
А менший брат, пиший-пихотинець,
За кинними братами вганяе.
Словами промовляе, сльозами обливае:
«Братики мои ридненьки, голубоньки сивеньки!
Колы ж мене, братця, не хочете з собою брати, —
Мени з плич голивоньку зэдиймайте,
Тило мое порубайте, у чистим поли поховайте,
Звиру та птици на поталу не дайте».
 

– Бидный! – тихо вздохнула Мотренька. – Ото браты!

Эта наивность и доброта девушки так глубоко трогали Павлушу Ягужинского, что он готов был броситься перед нею на колени и целовать край ее «спиднычки».

– У тебе не такый був брат, – улыбнулась дочери пани Кочубеева, – та не дав Бог.

Снова настала тишина, и слышен был только перебор струн, а за ним суровое слово порицания братьям бессердечным:

 
И ти браты тее зачували,
Словами промовляли:
«Братику милий,
Голубоньку сивий!
Мов наше серце ножем пробиваешь!
Що наши мечи на тебе не здиймутся,
На дванадцять частей розлетятся...»
 

– Ох, мамо! – схватила Мотренька мать за руку. – То ж з ным буде! – жалобно шептала она, на глазах ее показались опять слезы.

Ягужинский видит это, и его сердце разрывается жалостью и любовью.

7

Полная глубокого драматизма дума козацкая начала волновать душу даже холодного на вид гостя московского.

«Чем-то кончится все сие? – спрашивает себя мысленно Протасьев. – Колика духовная сила и лепота у сих хохлов, коль у самого подлого, нищего слепца слагается в душе такая дивная повесть».

И он уже с глубоким интересом вслушивался в дальнейшие детали развертывавшейся перед ним драмы, об одном сожалея, что нет здесь великого государя, чтоб и он прослушал козацкую думу, которая говорила устами слепца:

 
То брат середульший милосердие мае,
Из своего жупана червону та жовту китайку видирае,
По шляху стеле – покладае,
Меншому брату примету зоставляе.
Старшому брату словами промовляе:
«Брате мий старший, ридненький! Прошу я тебе:
Тут травы зелени, воды здорови, очереты удобни —
Станьмо кони попасимо.
Свого пишого брата хочь трохи пидождимо.
На коней возьмимо,
В городы християнськи хочь мало надвезимо,
Нехай же наш найменший брат будет знати,
У землю християнську до отца дохождати...»
 

– О, хороший, хороший! – сами собой шепчут губы Мотреньки.

 

А кобзарь тянул:

 
То старший брат до середудьшого брата словами
промовляе:
«Чи ше ж тоби каторга турецка не увиралася,
Сириця у руки не вьидалася!
Як будем о своего брата пишого наджидати,
То буде з Азова велика погоня вставати,
Буде нас всех рубати,
Або в гиршу неволю живцем завертати».
 

– Правдыво рассудив старший брат, пане стольнику? – спросил Протасьева Мазепа.

– Нет, пан гетман! – отрезал стольник. – За такой рассуд великий государь велел бы старшего брата бить батоги нещадно, дабы другим так чинить было неповадно.

Мотренька благодарными, растроганными глазами взглянула на Протасьева...

 
То як став пишеходец из тернив выходыти,
Став червону китайку находыти:
У руки хватае, дрибними сльозами обливае.
«Це дурно, – промовляе, – червона китайка по
шляху валяе.
Мабуть, моих братав на свити немае!..
Мабуть, з города Азова погоня вставала,
Мене в тернах мынала,
Братка моих догоняла, стриляла, рубала!
Колы б я мог знаты,
Чи моих братив постреляно,
Чи их порубано,
Чи их живых у руки забрано, —
Eй, то пишов бы я по тернах, по байраках блукаты,
Таила козацького-молодецького шукаты,
Та тило козацьке-молодецке у чистым поли поховаты,
Звиру-птыци на поталу не подати».
 

– Вишь, пан гетман, он великодушнее своих бессердечных братьев, – заметил Протасьев.

 
То вин на шлях Муравськый выбигае
И тильки своих братив трошки ридных слиды зобачае.
То побило ж меншого брата в поли
Три недоли:
Що одна – безводде, друга – бесхлибье.
Трети – буйный ветер в поли повивае.
Бидного козака з ниг валяе...
 

– Ох, мамо, мамо! – не осилила своего сердца Мотренька.

А кобзарь разошелся, ничему не внемлет:

 
Вовки-сироманци, орлы-чернокрыльци,
Гости мои мили!
Хоть мало-немного обиждите,
Покиль козацька душа з тилом разлучыться,
Тоди будете мени з лоба чорни очи высмыкаты,
Биле тило коло жовтои кости оббыраты,
Но – пид зеленими яворами ховаты
И камышами вкрываты...
 

Продолжение думы было внезапно прервано приходом дежурного «возного», который доложил Мазепе и Кочубею, что от короля польского к пану гетману прибыл посол.

...Кобзарь встал, щедро всеми награжденный.

8

На другой день рано утром, когда Мазепа, Кочубей и Протасьев еще не вставали, Ягужинский, которого царь приучил вставать с петухами, вышел в диканьский сад, уже знакомый ему с прошлого года, когда Кочубей приезжал в Воронеж к Петру по делам Малороссии, откуда до Диканьки провожал его Ягужинский, чтоб вручить Мазепе пожалованную ему царем саблю.

* * *

Хотя был уже август на исходе, но в Диканьке, как и во всей Малороссии, этого не чувствовалось. Утро было теплое, тихое.

Павлуша, идя по роскошному саду, вспомнил прошлогоднее в нем гулянье. Тогда был апрель и сад стоял весь в цвету, точно осыпанный розоватым снегом. Теперь все ветви плодовых деревьев были отягощены яблоками, грушами, сливами. Вспомнил Павлуша и прошлогоднюю встречу свою в этом саду с Мотренькой.

Странная была встреча, но от воспоминания о ней весна расцветала в душе Павлуши. Он тогда, как и теперь, вышел в сад и был поражен красотою всего, что представилось его взору после бесцветной и холодной Москвы. Роскошь цветения сада, весеннее пение птиц, жужжание пчел и других насекомых, мелькавшие разноцветные бабочки – все это так подействовало на него, что он чувствовал себя объятым каким-то волшебством. Вспомнил он свое детство где-то в Польше, плачущую скрипку отца-музыканта, и ему сделалось так сладко и горько, что он упал на траву и заплакал как ребенок... В это время кто-то тихонько прикоснулся рукою к его плечу... Он поднял глаза и словно замер перед чудным видением: не то русалка, не то реальная девочка, вся в цветах, в ореоле лучезарной красоты... Она спросила его, о чем он плачет, сказала, что видела его у «татки»... Это была дочь Кочубея... Они разговорились о своих летах... Ему так хорошо было слушать ее чарующий голосок, смотреть в ясные, невинные детские очи... И вдруг показался Мазепа и все расхолодил своею насмешливою улыбкой, своим голосом...

И вот вчера он опять увидел ее... Она выросла, расцвела... И она помнила его...

Как она вчера расплакалась от пения думы... И ему хотелось заплакать с нею...

Вспоминая теперь все это, он забрел в отдаленный уголок сада и присел на скамейку под горевшими на солнце багрянцем кистями калины. Он долго просидел так, думая о том, что, вероятно, ему скоро придется ехать с государем или к Белому морю, или к Неве, где воевал Апраксин, и за этими думами не слыхал, как кто-то легкими шагами подошел к нему.

– А я вас шукала, – услышал он мелодический голосок.

Перед ним опять стояло видение... Но он узнал его, то была Мотренька.

Он растерялся и не сразу мог прийти в себя.

– Я вас шукала, – повторила девушка, – а вы он де сховалысь.

Ягужинский покраснел, не зная, что отвечать.

– Я гулял, – пробормотал он.

Робость и скромность Павлуши сразу расположили к нему Мотреньку.

– Я, може, вас налякала? – спросила она.

– Налякала? Что это такое? Я такового слова не знаю, – отвечал нерешительно Павлуша, любуясь девушкой.

Мотренька рассмеялась.

– О, я й забула, що вы москаль и вы нашой мовы не розумиете, – сказала она. – Так вы ж и вчера не розумилы, про що спивав кобзарь.

– Нету, Мотрона Васильевна, вчера я все уразумел, хоть иных слов и не понимал, одначе догадывался, – несколько смелее заговорил Ягужинский. – А жаль, что приезд посла помешал дослушать конец былины, чем она кончилась.

– А я знаю кинец, – похвалилась Мотренька, – такый сумный, такый сумный, що плакать, так и рвется серце.

– Да вы и вчера плакали, – сказал Ягужинский.

Мотренька покраснела.

– О, учера я дурна була, мов мала дытына, привселюдно заголосила, – оправдывалась она, – сором такий велыкий дивчыни плакать при людях.

– Так вы знаете конец былины, Мотрона Васильевна?

– Не «былина», «былина» у поли росте або у садочку, а то «дума», – поправила «москаля» Мотренька.

– «Дума»... У нас «дума» токмо царская, где сидят бояре да думные дьяки, – серьезно говорил Ягужинский.

– От чудни москали! У «думах», бач, у их сыдят, а в нас их спивают.

Ягужинский улыбался, очарованный детской наивностью девушки и ее чарующей красотой.

– Так какой же конец думы, Мотрона Васильевна? – спросил он, желая только, чтоб она дольше щебетала как птичка.

– Добро, я вам расскажу... Учора, як розигнав нас тот посол, мы з мамою закликалы кобзаря до себе, у наш покий, и вин доспивав нам усю думу... Маты Божа! Яка ж жалибна, – торопливо говорила Мотренька. – Ото як менший брат, пиший, ублакав вовкив-сироманцив та орлив-сизокрыльцив, щоб воны его живцем не ззилы, то и став вин, бидный, помирать, бо девьять днив в его, а ни крапли водицы, а ни крыхтоньки хлиба у роти не було... А як вин вмер, тоди, о, матинко моя!.. тоди вовки-сироманци нахождалы, биле тило козацькое жваковалы, и орлы-чернокрыльци налиталы, в головках сидалы, на чорни кучери наступалы, из-пид лба очи высмыкалы, тоди ще й дрибна птиця налитала, коло жовтои кости тило оббирала, ще й зозули налиталы, у головах сидалы, як ридни сестры куковали, ще и удруге вовки-сироманци нахождалы, жовту кость по балках, по тернах розношалы, попид зеленых яворем ховалы, и камышами вкрывалы, жалобненько квылыли-проквылялы: то ж воны козацький похорон одправлялы...

У Мотреньки вдруг дрогнули губы, и она горько-горько заплакала.

Ягужинский растерялся.

– Мотрона Васильевна! Девынька милая! Что я наделал! – бормотал он.

А Мотренька еще пуще, совсем по-детски, расплакалась, закрывшись руками

– Господи! Что я наделал! Что я наделал! – метался Павлуша.

Он совершенно бессознательно схватил руки девушки, чтоб отнять их от лица. И это, к счастью, подействовало. Мотренька топнула ножкой, глотая слезы.

– О, яка ж я дурна! – силилась она улыбнуться. – И вас налякала... От дурна!

– Слава Богу, слава Богу! – радостно говорил Ягужинский. – А я так испужался.

– Ни, ничого, ничого, се я так, дурныцею... Якый сором! Хочь у Сирка очи позычай, – храбрилась Мотренька. – Теперь я й кинец думы докажу...

– Не надо, не надо, Мотрона Васильевна! А то опять... не надо!

– Та не бийтесь... Там вже не так жалибно... Я вам коротенько скажу, – настаивала Мотренька. – Бог покарав старших братив за меншого: як воны почувалы выще рички Самаркы, то турки-янычары на их напалы, пострилялы й порубалы... От и все.

– Тэ-тэ-тэ-тэ! – вдруг они услышали за собою насмешливый голос.

Глядь, Мазепа!

«А! Старый черт! – выругался в душе Ягужинский. – Как и тогда его – нелегкая принесла!»

– От так дивча! Вже й пидцепыла москалыка... Им, бач, оцым дивчатам хоть з гиркою осыкою женихаться, – говорил гетман ревнивым голосом.

– Та я им, тату хрещеный, кинец думы «Про трех братив» проказала, – оправдывалась Мотренька, надув губки. – А вы казнащо...

– То-то за-для кинця думы ты их мылость, пана денщика его царського пресвитлого велычества, у яки нетри завела, – шутил старый женолюбец. – Ты их мылость вид царськои службы одрываешь... Простить пане, дерненьку кизочку, – любезно поклонился он Ягужинскому, который стоял красный, как печеный рак...

9

Следствие, произведенное стольником Протасьевым над полуполковниками Левашовым и Скотиным в присутствии гетмана, подтвердило все взведенные на них Мазепою обвинения, и по указу царя они были достойно наказаны.

По возвращении из Малороссии Ягужинский заметил какую-то перемену в государе. Он иногда подмечал в царе минутную задумчивость, иногда неопределенную улыбку, и тогда глаза Петра смотрели как-то теплее. Еще Павлуша заметил, что царь реже отлучался теперь в Немецкую слободу, к Анне Монс, зато чаще и охотнее стал навещать Меншикова.

А от зорких глаз Павлуши редко что могло укрыться, да притом – не только глаза, но и сердце Павлуши, по возвращении из Диканьки, стало много догадливее. Он, как бы преображенный чувством к Мотреньке, понял, что и царя Петра Алексеевича преобразило, вероятно, такое же чувство...

Но к кому? Надо выследить...

Прежде всего Павлуша выследил, что вместо царя в Немецкую слободку часто стал наведываться красавец Кенигсек, саксонско-польский посланник, только в этом году перешедший в русскую службу... Ради чего из попов да в дьячки?.. Ясно, ради немецкой «плениры»... Итак, ниточка довела Павлушу до клубочка...

А если другая ниточка окажется ниткою Ариадны и приведет его в пасть Минотавра?.. Ох, тут надо быть осмотрительнее с этою другою ниточкой...

Однажды царь послал его по делу к Меншикову. Не застав Александра Даниловича дома, он спросил служащих при нем, куда отлучился их начальник. Но те сами не знали, где он. Ягужинского это смутило, потому что государь терпеть не мог неточного исполнения его приказаний. Пока он стоял в приемной Александра Даниловича в нерешимости, как поступить ему, из внутренних покоев неожиданно вышла молоденькая, очень красивая девушка и с несколько нерусским акцентом спросила:

– Вы от государя?

– От государя, сударыня, – отвечал смутившийся Павлуша.

– Вы не Ягужинский ли будете? – снова спросила незнакомка.

– Так точно, сударыня, я Павел Ягужинский, денщик его величества.

– О, я об вас, Павел Иванович, много слышала от Александра Даниловича, который говорит, что государь вас очень любит, – улыбаясь, говорила незнакомка.

– Я служу верой и правдой его величеству, – поклонился Павлуша.

– И вас зовут Павлушей, – еще веселее улыбнулась незнакомка, – ведь вы такой еще молоденький... Сколько вам лет?

– Восемнадцать, сударыня, – уже с нетерпением отвечал Павлуша.

– И мне столько же, – совсем рассмеялась незнакомка.

Но, заметив, что царский посол обеспокоен и, видимо, торопится узнать, где Меншиков, поспешила сказать:

– Александр Данилович теперь у графа Головина, а от него тотчас сам явится во дворец.

 

– Благодарю вас, сударыня, – низко поклонился Павлуша.

Он понял, что это не простая особа, а что-то близкое к Меншикову, все знает, но кто она?..

Павлуша еще раз поклонился, еще ниже, и вышел озадаченный.

«Меншиков?.. Или?.. – путалось в голове у Павлуши. – Нет, не Меншиков», – решил он.

Перед ним выплыл несколько наглый, хотя красивый облик Анны Монс.

«Нет, эта прекраснее», – снова решил Павлуша. Так вон оно что!.. Неудивительно!.. «Кто ж она? Откуда? Иноземка, это несомненно... Александр Данилыч недавно ездил к войску в Ингрию и Ливонию... Оттуда, я чаю, он привез ее... Ну, Аннушка, води за нос Кенигсека, да только концы в воду хорони, на дно океана, да с камушком, а то всплывут али рыба проглотит, а рыбу рыбаки, пожалуй, выловят да к столу государеву поднесут», – рассуждал сам с собою Павлуша.

Его что-то как бы толкнуло под сердце и ударило в голову...

«Мотренька... две капли воды... только Мотренька чернявее... Нет, Мотренька краше... для меня...» Смущенный входил Павлуша во дворец. «Говорить государю или не сказывать, что я ее видел?.. Надо сказать, коли спросит. Я от государя ничего не таю, как у попа на духу...» Ему навстречу попался Орлов.

– Александр Данилыч у государя? – спросил Павлуша.

– Нет... Да ты что такой? – вглядывался в него Орлов. – Разве дворские девки опять тебя силком целовали? Я их, которую, силком целую, а они тебя... Счастливчик!

Павлуша торопился.

– Куда ты? – остановил его Орлов.

– Пусти, к государю...

– Да он по твоей роже узнает, что тебя дворские девки девства лишили, – не унимался Орлов.

Павлуша хотел было спросить его о том, что занимало его...

«А если и Орлов ничего не знает, а я наведу его на след?» – мелькнуло у него в уме. И врожденная осторожность удержала его от вопроса.

Еще более смущенный, вступил он в рабочий кабинет государя.

Петр задумчиво глядел на околдовавшее его местечко на карте, на дельту Невы.

Увидав Павлушу, государь быстро спросил:

– Что с тобой, Павел?

– Ничего, государь, – еще более смутившись, отвечал Павлуша.

– Не лги... Я всякий твой взгляд и вздох понимаю, – ласково сказал государь. – Ну, что же?

– Орлов все меня смущает, государь, пристает.

– С чем?

– С дворскими, государь, девками.

– Разве и ты уже?..

– О нет, государь! Орлов говорит, будто меня дворские девки девства лишили.

Государь весело рассмеялся.

– Бедный царский денщик! Что с ним сделали!

– Нет, государь, – бормотал несчастный Павлуша, – они раз как-то меня силком поцеловали, с того и дразнит меня Орлов.

– Так силком таки добра молодца? – смеялся царь. – А что Меншиков?

– Он у графа Головина, государь, и сейчас прибудет.

– А от кого узнал? – спросил царь. Ягужинский окончательно растерялся.

– Да что ноне с тобой, Павел? Ты сам не свой... Сказывай, от кого узнал, что Данилыч у Головина.

– Мне девушка сказала.

– Какая девушка?

– Там, у Александра Данилыча, государь. А кто она, не сказала.

Государь улыбнулся.

– А! Девушка... А как она показалась тебе? – спросил он.

– Красавица, государь... Я такой не видывал... Разве...

– Что разве?

– У Кочубея дочка, государь.

– Краше этой?

– Нет, государь.

– Так приглянулась хохлушечка?– улыбнулся царь. Ягужинский покраснел и потупился.

– Ну, так женю, женю на хохлушечке, – потрепал государь по щеке своего любимца. – Кочубей же, сказывают, богат, как Крез.

В это время вошел Меншиков.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru