Мрачный сидит у себя князь-кесарь. Перед ним доверенный дьяк из приказа.
– Вон пишет из Новгорода сам, – вертит в руке князь-кесарь бумажку.
– Сам государь-батюшка? – любопытствует дьяк.
– Он!
– Ну-кося, батюшка-князь?..
– Пишет мне: «Пьяная рожа! Зверь! Долго ль тебе людей жечь? Перестань знаться с Ивашкою Хмельницким...»
– Это то есть хмельным заниматься?
– Да, пьянствовать... «Перестань, пишет, знаться с Ивашкою Хмельницким: быть от него роже драной...»
– Ахти-ахти, горе какое! – испуганно говорит дьяк. – Как же это?
– Да как! Я вот и отписываю ему: «Неколи мне с Ивашкою знаться, всегда в кровях омываемся...»
– Подлинно «в кровях омываемся», – покачал головою дьяк.
– «Ваше-то дело, – продолжал читать князь-кесарь, – на досуге стало держать знакомство с Ивашкою, а нам недосуг...»
– Так, так... По всяк день «в кровях омываемся», – продолжал качать головою дьяк. – Вот хуть бы сие дело, с Гришкою Талицким, во скольких кровях омывались мы!
– Побродим и еще в кровях... На сие дело и намекает он... А скольких еще придется нам парить в «бане немшенной и нетопленой» (так называли застенок).
– Многонько, батюшка князь.
– Так на завтрее мы с Божьей помощью и займемся, Онисимыч.
– Добро-ста, батюшка князь, – поклонился Онисимыч, мысленно повторяя: «Подлинно в кровях омываемся».
Итак, с утра «с Божьей помощью» и занялись.
В приказ позваны были сергиевский поп Амбросим да церкви Дмитрия Солунского дьякон Никита и объявили в един голос:
– Когда мы по указу блаженные памяти святейшего патриарха Андрияна обыскивали в своем сороку вора Гришку Талицкого и пришли в дом попа Андрея, церкви Входа в Иерусалим, что в Китае у Троицы, на рву, и попадья его Степанида нам говорила: не того ль де Гришки ищут, который к мужу моему хаживал и говорил у нас в дому: как-де я скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение, и казала тетрати руки его, Гришкиной.
Это та самая попадья Степанида, что первая открыла, по знакомству, Павлуше Ягужинскому о заговоре Талицкого и его преступных сочинениях.
Поставили и попадью пред очи князь-кесаря и Онисимыча.
– Тот Гришка, – смело затараторила попадья, ободренная в свое время Ягужинским, что царь-де не даст ее в обиду за донос, – тот Гришка в дом к моему мужу захаживал и, будучи у нас в доме, при муже и при мне великого государя антихристом называл, и какой-де он царь? Мучит сам. И про сына его, государева, про царевича говорил: не от доброго-де корения и отрасль недобрая, и как-де я с Москвы скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение.
Кончила попадья и платочком утерлась.
– Все? – спросил Ромодановский.
– Все... Я про то и денщику цареву Павлу сказывала и тетрати ему дала Гришкины... А денщик Павел мне знаем во с каких лет (попадья показала рукой не выше стола): коли просвирней была, просфорами ево, махонького, кармливала.
– Что же мне первому не сказала обо всем? – спросил князь-кесарь.
– Боялась тебя, батюшка-князь.
Попадью отпустили и ввели ее мужа.
Этот стал было запираться, но пытка вынудила признание.
– От того Гришки, слышав те слова про великого государя, – чуть слышно проговорил истязаемый, – не известил простотою своею, боясь про такие слова и говорить, да и страха ради, авось Гришка в тех словах запрется.
После попа Андрея, уведенного из застенка полуживым, ввели в «баню» запиравшегося кадашевца Феоктистку Константинова.
– У Гришки Талицкого, – показывал этот, вися на дыбе, – я книгу «Хрисмологию» купил на продажу... дал три рубля... И Гришка в разговоре говорил, чтоб я продал имение свое и пошел в монастырь для того, что пришла кончина света и антихрист настал... и антихристом называл великого государя... и просил у меня себе денег на пропитание... Пришло-де время последнее, а вы-де живете, что свиньи... А что я в тех словах на Гришку простотою не известил, в том пред великим государем виноват... А про воровство Гришкино и про воровские письма я не ведал.
Сегодня, после гневного царского письма (князь-кесарь никак не мог забыть «пьяной рожи» и «рожи драной»), застенок действовал особенно энергично. Долго не допрашивали, а сейчас сдавали на руки «заплечным мастерам» и на дыбу.
После кадашевца тотчас подвесили, и подвешивали три раза, племянника Талицкого, Мишку, который помогал ему писать книги.
Третье подвешивание дало такие результаты.
– Когда скрылся дядя, – говорил Мишка, – я на другой день, пришед к тетке, взял из черной избы тетрати обманом, чтоб про те тетрати известить в Преображенском приказе, только того числа известить не успел.
Затем введен был в застенок садовник Федотка Миляков.
После неоднократного подвешивания и встряски на дыбе пытаемый говорил:
– Однова пришел ко мне Гришка Талицкой с портным мастером, Сенькою зовут, а чей сын и как слывет, не помню, и поили меня вином, и в разговоре Гришка говорил мне: хочу-де я писать книгу о последнем веце и отдать в Киев напечатать, и пустить в мир, пусть бы люди пользовались, да скудость моя, нечем питаться. И я Гришке говорил: как он такую книгу напишет, чтоб дал мне, и я-де ему за труды дам денег, и в пьянстве дал десять рублев. И после того я Гришке говорил, чтоб мне дал ту книгу или деньги, и Гришка мне в книге отказал: нельзя-де мне тебе той книги дать, человек ты непостоянный и пьяница. А про то, что в той книге на государя написаны у Гришки хулы с поношением, не сказывал.
И этого чуть живого вынесли из застенка, окровавленного ударами кнута.
Истинно сегодня князь-кесарь и Онисимыч «в кровях омывались»...
В застенок введен был оговоренный Талицким человек Стрешнева Андрюшка Семенов и с подвеса показал:
– Тот Гришка в доме у себя дал мне тетратку в четверть, писана полууставом, о исчислении лет, и я прочел ту тетратку, отдал Гришке назад и сказал: я-де этого познать не могу. И Гришка мне говорил: ныне-де пришли последние времена, настанет-де антихрист, а будет-де антихрист великий государь... И от него я пошел домой, а про Гришкины слова не известил потому, что был болен.
Увели и этого.
Пот градом лил с дьяка от усердного записывания показаний пытаемых.
– Много ль еще осталось допросить? – спросил Ромодановский, видя, что его неутомимый Онисимыч совершенно изнемог.
Дьяк просмотрел столбцы.
– С Пресни церкви Иоанна Богослова распоп Гришка Иванов.
– Сего распопа надоть передопросить, – сказал князь-кесарь. – Кто еще?
– Хлебенного дворца подключник Пашка Иванов да с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов, да печатного дела батырщик Митька Кирилов, да ученик Гришки Талицкого Ивашка Савельев.
– Добро-ста, – решил князь-кесарь, – этих мы оставим на завтра, на закуску.
В эпоху преобразований, начатых царем Петром Алексеевичем, как уже и при «тишайшем» отце его, Алексее Михайловиче, Малороссия являлась светом, откуда обильно наливались осветительные лучи на Великороссию с остатками косной ее старины. (Подобными тем, за которые теперь так горько платится униженный карликом великан: маленькою Япониею – неизмеримый Китай.)
То же могло быть и с Россиею – этим великаном, в сравнении со Швециею: карлик Швеция, нанесший первый удар великану России под Нарвою, мог довести ее до конечного унижения и, быть может, до расчленения под Полтавой.
Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле ее ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от нее, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая ее европейская половина; Новороссия и Крым с Черным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы «чужим морем», Нева – «чужою рекою»... Не было бы и Петербурга.
Следовательно, Малороссия в то время являлась для своей младшей сестры, России, не только духовным светочем, но и спасительницею, хранительницею ее целости...
Светочем для России явилась в свое время типография, вывезенная в Москву из Малороссии. Светочами для России явились такие малороссы, как Галятовский, Радивиловский, Лазарь Баранович, Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, Стефан Яворский, Дмитрий Туптало-Ростовский, Феофан Прокопович...
Гениальный Петр понимал это и потому даже сибирским митрополитом поставил «хохла» – Филофея Лещинского.
Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший «антихриста», видел в Малороссии «окно в Европу», там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только «две доски грушевые», на которых он «вырезал» и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберги: «француски букеброт»....
О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом «подъеме» (пятнадцать пыток на дыбе – это ужасно! И все это Талицкий вытерпел...) Григория Талицкого. «Гутенберг» этот был «с Пресни церкви Иоанна Богослова распопа Гришка Иванов»...
С этого пятнадцатого «подъему» Талицкий вещал:
– Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать – на одной о исчислении лет, на другой о антихристе, и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распопа режет кресты, и я пришел к тому распопе с неназнамененною доскою и говорил ему, чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распопа мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принес назнамененную.
«Знамя» на грушевой доске – это было тогда то, что ныне «печать» и разрешение духовной цензуры. «Назнамененная» доска – значит: дозволенная цензурой...
Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса – «грушевые доски», продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.
Итак, ловкий «распопа» не принял нецензурную доску.
Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:
– И распопа Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принес почесть, однако-де у меня будет человек тех тетратей послушать. И после того к тому распопе я пришел хлебенного дворца с подключником с Пашкою Филиповым, а с собою принес для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чел, и приводом (т. е. с учеными цитатами!) называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в 17 главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счету осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись.
Поcле этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.
– Я, – показывал он, – Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принес почесть, и что будет у меня человек тех тетратей послушать, не говаривал, а после того Гришка пришел ко мне сам-друг и принес доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принес он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом (доказательно) антихристом называл государя, и именем его не выговаривал... А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и тех тетратей слушал ли, того я не помню... И те тетрати Гришка оставил у меня.
А когда «Гутенберга с Пресни» спросили вообще о «воровстве» Талицкого и о его дальнейших намерениях, то он стал видимо увертываться и настойчиво повторял:
– Про воровство Гришкино, и про состав писем его, и для чего было ему те доски резать, и что на них печатать, и куда те печатные листы ему было девать, того я не ведал, и до тех мест у меня с Гришкою случая никакого не бывало. А как Гришку стали сыскивать, то я, убоясь страху, что у меня те тетрати остались, спрятал оные у себя в избе, под печью, под полом.
Ромодановский покачал головою.
– Быть тебе второй раз на дыбе. Ты показал с первого подъему на дыбу, будто в воровских письмах Талицкого о великом государе имянно не написано, а там же в первой тетрате, во 2 главе, на седьмом листу написано: третье сложение Римской монархии царей грекороссийских осьмый царь Петр Алексеевич щнейший брат Иоанна Алексеевича, по первее избран на царство. Как же так?
Допрашиваемый так смешался, что ничего не мог ответить.
– Ну, ин быть тебе вторично в подвесе... Увести его до завтра! – закончил князь Ромодановский, вставая.
Дьяк дописывал свои столбцы.
– Допишешь, – сказал ему князь-кесарь, – приходи ко мне обедать.
– Благодарствуй на твоей милости, – поклонился дьяк.
– А успеем завтра же и царю отписать?
– Надо бы успеть... Отпишем.
– Ладно... Да и послезавтра можно.
– Как прикажешь, батюшка-князь.
– Ну, над нами не каплет.
– А дубинка?..
Князь-кесарь Ромодановский исполнил свою угрозу.
На другой день «распопа» Григорий, вися на дыбе, упрямо отрицал показание Талицкого о том, что антихристом он называл именно царя Петра Алексеевича и распопа это слышал.
– Как Гришка Талицкой... – почти кричал с дыбы упрямый распоп, – о последнем веце и про государя хульные слова с поношением прикрытно, осьмый-де царь – антихрист говорил...
– Прикрытно? – переспросил Ромодановский.
– Прикрытно, – отвечал упрямец, – а именем государя не выговаривал, и я Гришке молвил: почему ты о последнем веце ведаешь? Писано-де, что ни Сын, ни ангели о последнем дне не ведают, и в том я ему запрещал. А в тех тетратех государь осьмым царем написан ли, того не ведаю, потому что я после Гришки тех тетратей не читал... А что я от Гришки такие воровские слова слыша, не известил (не донес) и Гришки не поймал и не привел, и письма его у себя держал, то учинил сие с простоты, и в том пред государем виноват.
Распоп не без причины отрицал, что слышал от Талицкого имя государя, и твердил, что Талицкий говорил об имени государя будто бы «прикрытно», анонимно. Он знал, что в противном случае наказание его усугубилось бы.
Его снимают с дыбы, и опять очная ставка с Талицким.
– Сему распопу, – говорит последний, – я про последнее время и про государя хульные слова с поношением на словах прикрытно, осьмый-де царь будет антихрист, говорил, а именем государя выговаривал ли, про то не упомню...
Он вдруг остановился... «Прикрытно»... Его, вероятно, в ужас привела мысль шестнадцатый раз висеть на дыбе и испытывать терзания от палачей, и он спохватился.
– Я, – поправился он, – при распопе приводом (с доказательствами, «приводил» доказательства) называл государя антихристом – и м я н н о...
Распопа в третий раз поднимают на дыбу. Но он с прежним упрямством продолжает стонать:
– Как Гришка государя антихристом и осьмым царем называл, то я сие слышал, только он, Гришка, государя именем не называл. И в тетратех, которые были у меня, где государево имя написано, я не дочел...
Поставил-таки на своем – и от четвертой пытки, по закону, вывернулся.
Его и Талицкого увели из застенка, а туда ввели следующую жертву, хлебенного дворца подключника Пашку Иванова, который во всем запирался, пока дыба не развязала ему язык.
– От Гришки Талицкого, – сознавался он теперь, – про то – «в последнее-де время осьмой царь будет антихрист» и считал московских царей, и про государя сказал, что он осьмый царь, и антихристом его называл, то я слышал. А те слова Гришка говорил со мною один на один. А что в тех словах я на Гришку не известил, чая то, что он те слова говорил, с ума сошед, и, боясь розыску, если Гришка в тех словах запрется, и меня запытают, да и для того не известил, что я человек простой.
Слова его были подтверждены Талицким, сказавшим, что у него «с Пашкой в его воровстве совету не было», и Пашку уже вторично не пытали.
На смену им введен был «с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов». В расспросе и с пытки говорил:
– Гришка мне чел тетрать о исчислении лет и о последнем веце, и о антихристе, и в разговоре говорил мне на словах: ныне-де последнее время пришло и антихрист народился; по их счету, антихрист осьмой царь Петр Алексеевич. И я Гришку от тех слов унижал: что-де ты такое великое дело затеваешь? И Гришка дал мне тетратку в четверть и говорил: посмотри-де, у меня о том имянно написано. И я, взяв у него ту тетратку, поехал в Углич и, приехав в монастырь, чел тое тетратку у себя в келье один, а силы в ней не познал, и иным никому той тетрати не показывал и списывать с нее не давал. А что я, слыша от того Гришки про государя такие непристойные слова, по взятье его в Преображенский приказ, той тетратки нигде не объявил и о тех его словах не известил и сам не явился, и то я учинил простотою своею, и в том я пред великим государем виноват.
И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили всю его непреклонную волю.
Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кирилова.
– К Гришке в дом я хаживал, – показывал этот, – и Гришка в доме у себя читал мне книги Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихристове разговоров у меня с Гришкою и совету не было.
Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.
– Митька приходил ко мне сам-друг, – утверждал он, – и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.
Снова запахло застенком и кровью... Передопрос!
– В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, – признался батырщик, – я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
– Батырщику Митьке, – говорил он «с пытки», – о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
– Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, – признавался батырщик уже с дыбы, – то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева... Снова пытка!
– В том письме, – показывал Ивашка с дыбы, – что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.
Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, а за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, – вместо смертной казни учинить жестокое наказание – бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
«Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных».
Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
Одна попадья Степанида не пострадала.