bannerbannerbanner
Убить некроманта

Макс Далин
Убить некроманта

Полная версия

Мне тогда хотелось только тепла – больше почти ничего.

А она была тоненькая, с темно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками, и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, черные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками…

Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет (некромант, конечно!) в своем историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было. Что это выдумка. Правда, красивая…

Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно – холодная, туманная. Выглянешь утром из окна – туман лежит пластами, хоть режь его. Сумеречно, пасмурно. И на душе смутно, беспокойно, будто ее царапает что-то… Тяжелый был год, тяжелый. Очень для меня памятный.

Свадьбу назначили на начало октября.

Мне тоже сшили такой костюмчик, как покойному братцу – царствие ему небесное. Белый с золотом. Только если Людвиг в этом белом был словно солнце на снегу, то я – вылитый стервятник, переодетый гусем. Умора, право слово.

Я давно заметил: если когда и выгляжу более-менее сносно, так это только в виде небрежном, растрепанном, что ли, немножко. Когда волосы взлохмачены, воротник расстегнут, манжеты выдернуты из рукавов… Конечно, по-плебейски смотрюсь. Но, по крайней мере, не как зализанное чучело.

Но церемониймейстер, портной и вся эта компания во главе с моим камергером просто, похоже, сговорились меня поэффектнее изуродовать. С Господом Богом им, разумеется, не тягаться, но определенных успехов они достигли.

Запаковали меня в эту парчу и атлас, как флейту в футляр. Волосы мои завили и напудрили. И лицо от этого выражение приобрело совершенно идиотское, как ни погляди.

Потом стало все равно. Потом. Но в четырнадцать лет это кажется жутко важным – хорош ты внешне или плох. Глупо. Ребячество. Но ничего не поделаешь. Вот я стоял у зеркал, глотал комок в горле и думал, что лучше сбежать в дикие леса и стать там отшельником, чем в таком виде показаться перед двором, который только и ищет, над чем бы зубы поскалить.

А тем паче – перед Розамундой.

И вот она вплыла в храм, как лилия из инея, в острых бриллиантовых огоньках, бледная, как кружева вокруг ее личика, – одни глаза, как темные сапфиры, а в них отражаются свечи. И пока она ко мне подходила – я себя и этак, и так… Всеми словами. Про себя.

Смотреть я на нее не мог (надо же на святого отца!), но рука у нее, помню, холодная была и влажная. И дрожала. И я думал, что она озябла и боится. Я бы ее Даром прикрыл крепче крепостной стены от любого несчастья, от всего мира…

Там, в храме, я все плохое, что о девчонках и о романах думал, будто куда-то в дальний ящик запер.

Потом был обед. Скучный, церемонный. Розамунда сидела, будто раскрашенная статуэтка, ничего не ела, все молчала. И мне не лез кусок в горло. Я только слушал, как батюшкины придворные, скрепя сердце, или, как Нэд говорил, «скрипя сердцем», меня поздравляют: все это вранье, дешевое вранье, издевательское вранье, насмешливое вранье…

Вот тут-то мне и закралась в голову мысль, что эта свадьба – тоже кусок моих постоянных налогов Той Самой Стороне. Я это додумать до конца побоялся – до холодного пота между лопатками. Но это-то сущая правда была. Правда.

Единственная правда на том пиру, будь он неладен.

Я еле дождался, чтобы нас оставили, наконец, одних.

Шут отца Розамунды, гнидка горбатенькая, еще вякнул, что, мол, юного жениха снедает нетерпение наконец взглянуть, в тон ли робам на невесте подвязки, – и все заржали. А я опять почуял: Дар во мне загорелся темным пламенем. Он все это время тлел, будто угли под пойлом, а тут полыхнул так, что щеки вспыхнули. Но я сдержался.

Я решил, что со всей этой сволочью потом посчитаюсь. Подал руку Розамунде, а она только сделала вид, что подала свою, – чуть-чуть прикоснулась. И когда мы уходили, мне снова было жаль ее до рези в сердце – но кроме жалости оттуда прорезалась и ненависть.

Ждала своего часа. Я еще не знал какого.

Мы пришли в спальню. Поганое брачное гнездышко, как в самых гнусных романчиках: розовенькие кисейки, золотые бордюрчики, хмель везде…

Я посмотрел на Розамунду, а она опустила глаза. И мне опять стало страшно до судорог.

– Вы устали, да? – говорю. Ничего умнее на язык не идет.

– Да, – отвечает. Еле слышно. Она в моем присутствии в полный голос еще ни разу не говорила.

– Может, – говорю, – вы, сударыня, глинтвейна хотите выпить? Или орешков вам насыпать?

– Нет.

Тихо, но резко. Нет. Все – нет. И я сказал:

– Вам плохо?

Она подняла голову, встретила мой взгляд… И лицо у нее было напряженное, упрямое и какое-то ядовитое – совсем не эльфийское, девчоночье, вздорное. И на нем – не вызов, как у парня, а желание ранить и не получить рану в ответ.

Они ведь не признают никаких законов поединка. Бьют в больное место и прикрываются чем-нибудь непреодолимым – вроде слез или обвинений. Я об этом совсем забыл. Размечтался. И теперь мне напоминала Та Самая Сторона – из ее глаз.

– Мне прекрасно, – сказала. – Я счастлива. Вы же все сделали для моего счастья.

Я не понял. И растерялся.

– Ну как же, – продолжает. И в голосе яда все больше и больше. – Вы же некромант, все говорят. Это вы убили Людвига.

Достань она из корсета кинжал и воткни мне в горло – то на то и вышло бы. Я задохнулся, только смотрел на нее во все глаза. А она продолжала негромко, как будто спокойно, и ядовито, будто у нее тоже был Дар своего рода:

– Я много о вас знаю, Дольф. Вы упиваетесь смертями, как гиена. Вы с детства завидовали Людвигу. Вы похотливы – да, мне об этом тоже сообщили! Вы развлекаетесь омерзительными вещами. И вы убили Людвига из зависти и из похоти – я об этом легко догадалась. Вы влюбились в меня и разбили мое сердце. Вам хотелось меня получить – и вы получили. Как вы жестоки и как вы низки!

Я сел. Я потерял дар речи. А она продолжала:

– Людвиг был лучше вас в тысячу раз, Дольф. Он был красив, он был благороден, он был добр и любезен. Он был способен любить, понимаете? Вам, верю, и слово-то это неизвестно. Он говорил мне удивительные вещи…

И заплакала.

А я подумал, что он говорил удивительные вещи фрейлинам, прачкам, горничным, бельевщицам – даже кухаркам. И уж что другое, а любить он был способен так, что только мебель трещала. И что ее благородный Людвиг с доброй улыбкой наблюдал, как Нэд стоит и плачет куда горше, чем Розамунда, а на его шею накидывают петлю.

И у меня сжались кулаки, сами собой, и лицо, видимо, тоже изменилось, потому что она посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:

– Вам нестерпимо слушать правду, да? Вы уже и меня убить готовы, палач?

А я не привык говорить. Не умел оправдываться, не умел быть галантным, вообще ничего такого не умел. И я сказал, как умел.

– Если я палач, – говорю, – что ж вы сказали «да» в храме?

Она разрыдалась в голос. Ее всю трясло от слез, мне хотелось погладить ее по голове или обнять, но я боялся, что она это не так поймет. Я не злился на нее, нет. Я понимал, что ее обманули маменькины статс-дамы, забили ей голову всяким вздором… Я не знал, что с этим делать, но мне казалось, что она не виновата.

Я тогда еще не знал, что очень красивые и очень беспомощные с виду люди могут быть самыми изощренными врагами, – и беспомощность Розамунды совершенно меня обезоружила. А она, рыдая, выкрикнула:

– Теперь у вас хватает жестокости попрекать меня послушанием! Как я могла ослушаться отца, как?!

– Сказали бы, что я убил брата, – говорю. – Отправили бы меня на костер.

– Я говорила! – всхлипывает. – Но мне никто не верит!

– Вот здорово, – говорю. – Вы вышли замуж за того, кого хотели убить?

Она вытерла слезы и пожала плечами. В этом вся соль. Добавить нечего. Она ведь тоже была еще ребенком – такая непосредственная. Еще не умела врать, как взрослые дамы – по-настоящему.

Самое отвратительное, что мы в ту ночь легли в постель вместе.

Я сидел на краешке ложа и ел конфеты. Миндаль в сахаре, точно помню. С тех пор ненавижу этот вкус до рвоты – как случается что-нибудь стыдное, тяжелое, больное, так во рту этот привкус. Сладкий, горьковатый, ореховый.

Я вообще сладкое не люблю. Но хотелось руки чем-нибудь занять и рот, а кроме этого чертова миндаля, нам ничего не поставили.

А Розамунда сидела с другой стороны и тоже ела миндаль. Всхлипывала и хрустела конфетами. Я понимаю, что это глупо выглядело, но на самом деле я чувствовал так, что нас просто заставили быть вдвоем в одной спальне, железными крюками стянули. Надо было как-то барахтаться, чтобы не утонуть – в стыде, в злобе, в гадливости – кому в чем.

Мы ужасно долго так сидели. Часы на башне пробили четверть одиннадцатого, потом – половину, а мы все ели орехи и не могли больше ничего сделать.

В конце концов я сказал:

– Сударыня, я спать хочу. Я тут лягу на краю, ладно?

А Розамунда посмотрела на меня презрительно и говорит еще холоднее и ядовитее, чем раньше:

– Вы, значит, совсем не мужчина? Да?

Я говорю:

– Вы решите для себя, сударыня, кто я – похотливая скотина или вообще не мужчина. А то нелогично.

И Розамунда ответила:

– А, так значит, это вы решили надо мной поиздеваться? Показываете, что я вам не нужна? Так вот, не подумайте, что я желаю ваших ласк, сударь! Просто все должно делаться по обычаю, если вы не помните. И иначе – я не знаю, какими глазами буду смотреть завтра на вашу мать.

– У вас что, – говорю, – несколько пар глаз?

Розамунда вздохнула устало, и глаза – единственная пара – у нее наполнились слезами, а я подумал, что можно было сарказм и приберечь для другого случая.

– Да я ничего такого не имел в виду, – говорю. – Я же не слепой, вижу ваши неземные совершенства… и это… запредельное изящество.

 

Из нее на мгновение радость полыхнула, этакой вспышкой – р-раз и нет. Я подумал, что правильный комплимент вспомнил и что стоило свеч читать романы.

Я сейчас понимаю: я тогда подтвердил ей, что у меня одна похоть на уме. Но тогда…

Я ужасно долго расстегивал крючки у нее на роброне, корсет ей расшнуровывал, потом – вытаскивал затейливые штуки вроде тонких длинных гвоздей у нее из прически и думал, что камеристкам нелегко живется. А Розамунда передергивалась, если я случайно дотрагивался до ее голого тела.

И я пытался себе представить, как это можно делать, не прикасаясь. Я уже понял, что это будет не весело. И не… как сказать… не будет греть. Что это будет не игра, а работа, причем тяжелая и неприятная.

Потому что, если тебе нужно делать что-то против воли, это моментально превращается в работу. Даже любовь.

И оказалось, что я совершенно прав. Потому что Розамунда не хотела, чтобы я ее целовал, дергалась, когда я пытался ее обнять, и отчаянно старалась на меня не смотреть. И когда мы кое-как отработали этот кошмарный ритуал, оставаться рядом не было сил. Я думаю, мы оба казались себе гадкими, замаранными.

А я к тому же не мог избавиться от мысли, что ранил Розамунду. Крови оказалось немного, но от тяжелых ран бывает и меньше. И мне было тошно, жалко, тоскливо, душно, зло – короче, я чувствовал что угодно, только не хваленую похоть.

И мы легли спать, отодвинувшись друг от друга так, как только ложе позволило. Я слышал, как Розамунда ворочается и всхлипывает, мне ужасно хотелось подать ей руку или сказать что-нибудь доброе, вроде «Не берите близко к сердцу, сударыня», но я уже знал, что это бесполезно.

Те Самые Силы получили свой сладкий кусок. Теперь надо было жить дальше.

Так и началась эта моя новая жизнь.

Следующий день после свадьбы принес сплошной позор, и могло ли быть иначе? И через день был позор, и была тоска. Но, слава Господу, я выяснил, что мне можно не спать в спальне Розамунды каждую ночь, – и мы разошлись жить по разным углам.

Так все и пошло. Розамунда жила в кабинете для рукоделия, там у нее – свита, камеристки, чтица, там ей читали вслух слюнявые баллады о неземной любви и рыцарские романы, в которых у героев дивная стать… А она тем временем вышивала наалтарный покров с ангелочками для дворцового храма.

А я жил в библиотеке. Или на башне. Или шлялся по дворцу, подглядывал и подслушивал. Меня не посвящали ни в какие дела. Я попытался перед Большим Королевским Советом намекнуть отцу, что не худо бы и меня пригласить, я же наследный принц все-таки, но он на меня так рявкнул, что у меня отпала охота спрашивать.

– Будешь делать только то, что я велю! Подлый выродок, даже заикаться не смей! – что-то в таком роде.

Я больше заикаться не стал. Я хорошенько рассмотрел помещения, примыкающие к Залу Совета, и нашел одно с интересным акустическим эффектом. И с тех пор присутствовал, только без лишней помпы. Так появилась еще одна политическая проблемка, о которой отец не знал.

Я очень внимательно слушал. А после Совета шел в библиотеку, доставал карты Междугорья и окрестных земель и все сопоставлял. И еще у меня был давно спертый из библиотеки трактат Хенрика Валлонского «О разумном управлении финансами», и я его штудировал не хуже, чем заклинания. Я же отлично понимал: Дар Даром, но деньги тоже нужны.

Книжка была совсем новенькая, когда я ее украл. А теперь выглядела довольно неказисто – но зато я мог ее читать наизусть с любого места, как Священное Писание. Хенрик Валлонский был мой единственный авторитет, кроме некромантов древности.

С помощью моего учителя и карт я потихоньку разобрался во всех политических сложностях. На это уходила адова уйма времени, у меня иногда просто мозги закипали, когда я пытался сообразить, какой тайный смысл заключен в какой-нибудь простой новости и что она дает, но я кожей чуял, что это пригодится.

Потому что я понял: никто из вассалов не смел впрямую врать моему папеньке. Но они говорили, чуть-чуть меняя ударения, – и он думал, что все прекрасно, а вокруг была полная задница. Самые невинные вещи оборачивались самыми подлыми интригами.

Три законченных подонка – премьер, канцлер и казначей – обворовывали моего батюшку заодно с Междугорьем так, что комар носа не мог подточить, а все потому, что они тоже читали старика Хенрика, а батюшка читал «Рассуждения о соколиной охоте» и «Достоинства породистых лошадей».

Я пока ничего не мог сказать. Но я по-прежнему принимал все к сведению. Я очень уважал этих троих, но уже тогда был совершенно уверен, что прикажу их повесить, как только надену корону. В казне не хватит денег, чтобы платить им жалованье в тех масштабах, в которых они воровали.

Два или три раза в месяц меня ловил личный лекарь Розамунды, чтобы сообщить, что сегодня сударыня будет ожидать меня в своей опочивальне. Это были какие-то ее особые дни, которые вся эта компания рассчитывала по звездам или еще по чему-то, дни, когда мы могли наконец подарить Междуречью продолжение династии. Этих дней я через некоторое время ожидал, как приступов зубной боли, а после них мне снились кошмары, настолько же страшные, насколько и неприличные.

А Дар…

С тех пор как я убил Людвига, все эти серебряные безделушки перестали мне мешать. Я обрел над Даром абсолютный контроль. У меня пока не хватало фантазии и опыта на то, чтобы его применить, но я уже ощущал смерть всем телом – и она мне подчинялась. Вот кто был моим единственным другом в те поганые времена, когда даже мой собственный камергер и то служил мне из-под палки и болтал гадости за моей спиной.

Смерть.

Чем больше я читал, тем более интересные вещи приходили мне в голову. По приказу моих милых родных бедное тело Нэда – кости с клочьями плоти – бросили в ров, где хоронили казненных без напутствия Святого Ордена. Я сходил туда ночью и отпустил его душу, привязанную к этой грязной яме. Когда он уходил вверх, я успел ощутить его последнюю улыбку. Это немного меня утешило.

Я бродил ночами по дворцовым переходам и чуял обострившимся Даром места, где была пролита кровь. Несколько раз я отпускал души, привязанные к месту своей насильственной смерти, – их убили по приказу моих предков, – и, отпуская призраков на волю, я радовался за них и злорадствовал над предками.

Однажды, когда часовой заснул, я украл у него ключи и спустился в дворцовое подземелье. В нем не держали узников уже лет пятьдесят: папенька не любил, чтобы вопли пытаемых мешали ему пировать, так что враги короны переехали в Башню Благочестия. Зато я нашел тут немало интересного для себя – Дар светил ярче любого факела и высвечивал потрясающие вещи.

Я до такой степени научился общаться с неупокоенными, что имел даже разговор со страдающей душой бедолаги, замурованного в стену сотню с небольшим лет назад. Он неосторожно прилюдно сказал пару добрых слов о тогдашней королеве – причем святую правду, как я понял. Но ни королева, ни ее порфироносный супруг этого ему не простили. Именно потому, что это была правда.

Мы с ним посплетничали о королевской власти. И я простил его от имени предков и облегчил ему уход, насколько смог.

Тогда эти бедные души, запертые в кровавых пятнах, в ржавых кандалах и в каменной кладке, казались мне таким явственным отражением моей собственной участи, что хотелось всех освободить. Всех.

Чтобы не слонялись по дворцу, как по тюрьме. Как я.

Но именно там, в подвале, одна интересная потусторонняя личность встретила меня иначе, чем прочие.

Его звали Бернард. При жизни. Он принес мне официальную присягу по всей форме, принятой двести лет назад, и стал таким образом моим первым настоящим вассалом – добровольным.

Чудный призрак! Когда он собирался в подобие телесной формы, становился мерцающей тенью сухого сутулого старикашки в берете с пером и старинном костюме – рукава у кафтана вроде кочанов капусты. В свое время он служил по тайным поручениям у тогдашнего канцлера. Совершенно вышесредний был сутяга, наушник, доносчик – в курсе всех дворцовых интриг: кто где, кто с кем, кто о чем болтает…

Его удушили двое придворных его же собственным шарфом тут, в подземелье, – он спускался записывать допрос очередного узника и неосторожно зашел за угол. И больше всего глодало бедолагу, что он не смог донести на тех, кто его убил. Не было тогда при дворе некромантов, так что некому оказалось стукнуть. Оттого и душа его не обрела покоя.

Меня же Бернард слезно просил не отпускать его к престолу Господню – наверное, потому, что от Божьего Суда не ожидал для своей души ничего хорошего, – а умолял только отвязать от места смерти. Чтобы он мог бродить, где захочет, и служить мне верой и правдой согласно своей потрясающей, отточенной годами квалификации.

– Я, – говорил, – ваше драгоценное высочество, теперь-то, стало быть, могу куда как больше пользы короне принести. Я же теперь и через дверцу, и через стеночку – в любую щелку пробраться могу. Коли бы мне суметь из подполья-то выйти, уж я бы вам, ваше высочество, на все раскрыл глаза-то. Людишки-то, чай, вовсе избаловались без пригляду. Вот кабы мне раньше этот талант иметь, ужо пакостники-то не обрадовались бы – злодей-то, чай, думает, что на него и управы нет, ан управа-то вот она… А для себя-то мне ничего уж не надобно – лишь бы все по закону состояло…

И хихикал. Душка! Только сильно убивался, что ручку мне облобызать не может.

Я его отвязал. И даже пожаловал придворную должность – шеф Тайной Канцелярии. Уж моя-то Канцелярия получилась самая Тайная из всех мыслимых – Бернард вокруг себя шума не устраивал и мало кому показывался. Отчасти из-за того, что силенок у него было не в избытке, отчасти – по профессиональной привычке. Не стонал, не вопил, цепями не гремел, о нем мало кто знал, и нам это оказалось на руку.

Старик даже прослезился, когда я ему сообщил свое решение. Бумагу с моей подписью и гербовой печатью о вступлении Бернарда в должность я ему, конечно, отдать не мог – как бы он ее взял? – но составил по всем правилам, показал ему и спрятал у себя. Старик обожал всю эту канцелярщину – стоило ж сделать приятное своему приближенному.

Так я приобрел дополнительные глаза и уши, а заодно – собеседника и советника с бесценным опытом по части дворцовой интриги. Душа Бернарда теперь слышала мой зов, вернее, призыв моего Дара, где бы ни находилась, и по зову навещала мое убежище на башне. Я наслаждался разговорами. Старикан любил рассказывать – и рассказывал весьма захватывающе. Сижу, бывало, вечером на охапке соломы у бойницы – свет из нее красный, закатный, ветреный, – а Бернард рядом, еле-еле виден, будто карандашом на стене нарисован. И не спеша так излагает:

– …дядюшка-то ваш, принц Марк, по братце-то вашем не больно сокрушается. Своими ушами слышал, как он вашему кузену-то да своим баронам говорил, что, мол, теперь самое время настало выжидать да надеяться. Мол, маменька ваша, ваше высочество, другого сынка по слабости своего здоровья представить не сможет, а вы, ваше высочество, у государя не в милости. Ведь намекал, пакостник, чтоб своего щенка в обход вашего высочества на трон взгромоздить – так-таки и сказал, не посовестился…

В общем, я потихоньку с помощью Бернарда весь двор разделил на настоящих врагов, пассивных врагов и недоброжелателей. Друзей у меня не было: Бернард утверждал, что обо мне никто не говорит хорошо за глаза, и я знал, что он прав. Я не питал иллюзий – общее пугало, некромант, выродок, урод, проклятая кровь – и только собирался принять меры, чтобы не подвернуться под яд или нож до того, как Та Самая Сторона начнет выполнять обещание.

Я еще не понимал, что обещание уже потихоньку выполняется…

А Розамунда, несмотря на все наши тошные усилия, никак не становилась беременной. И батюшка, если я случайно попадался ему на глаза, орал на меня – «проклятая кровь, мертвое семя, какой я мужчина, чем мы занимаемся, я буду виноват, если род пресечется…»

Прошел год, прошел второй, третий приходил к повороту – на мою голову уже сложили все ругательства, которые знали, – но моя прекрасная супруга наконец все-таки начала полнеть.

Мне сказали: «Первый раз от тебя забрезжила какая-то польза».

Я тихо обрадовался. Я надеялся, что от меня отстанут. И отстали. Теперь занимались Розамундой. Маменька взяла ее жить в свои покои, вокруг нее всегда толпились дамы и повитухи, и я подумал, что Розамунда в какой-то степени заменила маменьке Людвига. А может, маменька ожидала, что моя жена родит ей нового Людвига, не знаю.

Я же очень продуктивно проводил время. Я учился.

Учителей у меня не было уже давно. С тех пор как я прикончил гувернера, придворные профессора и мудрецы ко мне в наставники не рвались. А батюшка решил, что если уж я умею читать-писать, то большего и не надо. И так от меня одна головная боль! А вот буду еще слишком умным…

 

Поэтому я до всего доходил сам. Дар много помогал – Дар и чутье. Но я все-таки понимал, что, будь у меня учитель, дело шло бы куда быстрее и толковее. А то я же совал нос во все книги подряд: что казалось непонятным – откладывал, выбирал что поинтереснее, начинал ставить опыты, соображал, что не знаю самого главного, – и снова лез туда, где сложно… Иногда впору было рыдать без слез и башкой о стену биться – так это оказывалось тяжело.

У меня, к примеру, в семнадцать на руках живого места не было – я учился поднимать мертвецов проклятой кровью. Удирал ночью на кладбище Чистых Душ, благо от дворца это четверть часа быстрой ходьбы, искал Даром могилу посвежее, рисовал каббалу, резал запястья, обращался к Той Самой Стороне, капал кровью на вскопанную землю…

Когда первый труп встал – у меня от радости дыхание сперло. Будто весь мир подарили. Могу! Додумался! Сил хватило! Прости Господи, извините за подробности, просто расцеловал эту квелую бабку, которая мирно опочила, наверное, от старческих болячек. Ничегошеньки она не могла: водила мутными гляделками туда-сюда и покачивалась, пока я танцевал вокруг нее; приказов не слышала и не понимала – но она все-таки встала, а потом легла на место. Я был такой счастливый…

Наверное, мои упражнения кто-то видел. Слухи обо мне пошли гадкие запредельно – все старые сплетни теперь просто в счет не брались. Не верьте, что я забавлялся с трупами девиц! Честное слово, мне это и в голову не приходило. Я одно время готов был переселиться в избушку кладбищенского сторожа, чтобы вообще с кладбища не вылезать. Да, у меня порезы на руках не успевали заживать, но чтобы обольщаться сомнительными достоинствами покойниц… Идиоты! Когда кто-нибудь из рыцарей днюет и ночует в конюшне, про него почему-то не говорят, что он справляет грех с кобылами.

Поднятых трупов непосвященные жутко боятся – никогда не понимал: с чего бы? При дворе болтали об оживлении, о том, что трупы вожделеют живых женщин, что будто готовы разорвать на куски и сожрать каждого, кто их увидит… Ну, не бред?! Ничего они не хотят, тем более – всяких любовных глупостей. И есть не могут: как они, интересно, переварят пищу, мертвые? Поднятый труп – просто машина, часовой механизм, который заводит Дар. Некромант может им управлять, руководить, но сам труп просто вещь, как любая вещь. Душа его уже далеко, и на душу это никак не влияет – как на голову живой девицы не влияет то, что из ее остриженных волос сделали шиньон и кто-то его носит.

Нет, кусаться труп можно заставить. Зубы же у них есть, если при жизни от старости не выпали. Только мертвецу ведь все равно – терзать кого-то или репку сажать. Мертвым телом, как мужики говорят, хоть сарай подпирай. Но простые объяснения никого не устраивают. Всем кажется, что некромантия – дело страшное и таинственное, поэтому даже самые обычные процедуры в ней тоже таинственные и страшные. А в страшные сказки верится легче и охотнее, чем в будничную быль.

Меня окончательно окрестили Стервятником. И все время норовили намекнуть, что от меня мертвечиной несет. А может, когда и несло: бывало, придешь на рассвете, вымотанный, будто на тебе поле пахали, руки болят, голова чугунная…. Завалишься спать в башне в чем есть, и когда потом идешь мыться и переодеваться, то действительно не розами благоухаешь. Но ведь кто чем занят! От мужиков навозом пахнет, от рыцарей – лошадьми, от егерей – зверинцем, от ловчих – псиной, и никто им в глаза не тычет. Но я ведь некромант! Я оскверняю могилы! Я нарушаю благородный покой умерших! Я – святотатец!

А они – святые.

Честно говоря, я не слишком ко всему этому прислушивался. Я занимался тяжелой, запредельно грязной работой и чуял, что когда-нибудь это очень и очень пригодится. Просто знал. И делал. И все.

А то вот еще вспомнил – забавно. Помню, зимой – мне восемнадцатый год шел – кладбище замерзло, поднимать из-под снега тяжело и холодно, так я не постоянно там ошивался. Находил себе занятия в тепле, чтоб и в сосульку не превратиться, и опыт не растерять. Так вот эти ослы из ночного патруля меня увидали: я поднял скелет из-под половиц в нежилом флигеле и заставил его плясать. Ух, какие были глаза у дуралеев! С яблоко. Чуть вообще не повылезли!

Потом от меня неделю все придворные шарахались, как от чумного. А Бернард мне рассказывал, что болтают, злил меня, смешил… А я только радовался, что поднял такой старый труп – сложно сделать так, чтоб он не рассыпался по дороге.

Веселое было время… Вот как раз тогда примерно Розамунда родила.

Сына. И его, натурально, назвали Людвигом. Я был против, но меня никто не спрашивал. Как водится.

Мне его показали один раз и унесли, будто я могу его перепачкать взглядом. Чистенький младенчик. Без меток проклятой крови. Двор ужасно радовался.

И после родов моя прелестная супруга меня в опочивальне принимать не могла – поправляла здоровье. Ну и слава Господу. Я к ней днем зашел – принес ветки рябины с замерзшими ягодами и сосновые ветки. На удачу. Она это все швырнула на пол и сказала, чтоб я убирался к своим гнилым дружкам на кладбище.

И я убрался к гнилым дружкам. И неожиданно обзавелся настоящим другом.

Ночь, помню, стояла морозная – дышать больно, все внутри смерзается. Полнолуние. Красиво так снег блестит, словно парча, деревья все в инее, памятники на могилах тоже в инее – этакое парадное убранство. Я еще подумал – будто важных гостей ждем. Как в воду глядел.

Важный гость вышел из тени старого склепа и ко мне… не пошел, нет – потек, поплыл. Так ходят кошки, змеи ползают… Я моментально сообразил, с кем имею дело: Дар на него отозвался, как струна на камертон – чистым, точным, нежным звуком.

Я стоял – сердце ребра ломало, – задрав подбородок, руки скрестив, ждал, когда он приблизится. А он поклонился так, что снег обмел локонами. Потом поднял голову – и я с ним встретился взглядом.

Темные горящие рубины. Всевидящие очи Князя Сумерек.

Я протянул руку – ни в чем не был уверен, но блюл ритуал, – и он обозначил поцелуй. Руки у меня замерзли (я был без перчаток, чтоб чужая кожа не мешала в работе), но уста у него были холодней самого мороза, холодны смертным холодом. И в меня влилась его Сила через это лобзание. Если мой Дар похож на бушующий адский огонь, то его Сила показалась чем-то вроде ледяного ветра, втекла в мою душу, смешалась…

Я тогда почувствовал такое запредельное блаженство, что закричать хотелось. И такую мощь, что, кажется, резани я сейчас запястье – все кладбище встанет, а заодно – призраки, демоны, нечисть ночная, в ком больше мертвого, чем живого… Все преклонят колена. Меня в жар бросило, несмотря на мороз.

И тут он молвил – голос низкий, нежный, медовый, до самого сердца:

– Я вас приветствую, ваше высочество. Сумерки вас приветствуют. Мое имя – Оскар.

У меня в горле пересохло. Еле выговорил:

– Здравствуйте, Князь.

А он продолжает:

– Мы давно видим вас за работой, ваше прекрасное высочество. Вы до сих пор не обращались к Господам Вечности, занимаясь другими, безусловно более важными делами, и я взял на себя смелость привлечь ваше просвещеннейшее внимание к вашим неумершим подданным. Покорно прошу простить меня.

Я тем временем взял себя в руки, отдышался – и произнес:

– Я рад, что вы со мной заговорили, Князь. Это у меня промашка вышла, мне давно надо было побеседовать… с кем-нибудь из ваших… товарищей. Но я только пытаюсь учиться…

Тогда Оскар мне улыбнулся, как люди никогда не улыбались – кроме Нэда, может быть, – и сказал:

– Ваше высочество, вам не в чем себя упрекнуть. Вы юны, а в городе нет ни одного некроманта, который мог бы хоть отчасти помочь вам в постижении тайн вашего Дара, к тому же, насколько нам известно, смертные весьма мешают вашим поискам сокровенного знания. Я – один из старших Князей Междугорья – покорнейше прошу вас, ваше высочество, позволить мне чуть-чуть, в меру моих скромнейших сил и ничтожных познаний возместить вам отсутствие наставника-человека…

Рейтинг@Mail.ru