– Оскар, – говорю, – я помню…
Тогда он поцеловал мою руку, а потом – шею.
– Я, – говорит, – еще прошлой осенью сказал моему драгоценному государю, что думаю о нем. Вы – сумасшедший мальчик. До такой степени сумасшедший, что старый вампир, погостная пыль, как вы в свое время изволили изящнейше выразиться, считает новую встречу с вами в мире подлунном особенной Божьей милостью.
– Оскар, – говорю, – я так благодарен вам за ваших младших…
Он только улыбнулся.
– Наверное, они теперь ваши младшие, мой дорогой государь… Если только любовь неупокоенных мертвецов может хоть отчасти скрасить вам время вашей печали. Видите – я все знаю от Клода, ваше величество.
– Жаль, – говорю, – что не в наших силах изменять прошлое, Князь…
Оскар вздохнул. Подозреваю, что его прошлое тоже не усыпано розами… но кровь неумерших холодна. Или у них больше времени на сложную науку – обуздывание собственных чувств. Не знаю.
Жизнь наладилась.
Все пошло своим чередом. Мир, будь он неладен, – дрязги, интриги и воровство. Скулеж моих милых придворных. Тихая ненависть – вежливая столичная ненависть.
Встретили меня хорошо. От меня отвыкли за этот год. Забыли меня. Расслабились. А теперь я снова занялся наведением порядка, и очень многих этим огорчил. Мои дни были заняты делами Междугорья – тяжелыми, как и все такие дела. Мой опыт с заменой маршала хорошо себя зарекомендовал, и я заменил премьера и казначея… со всеми вытекающими последствиями. Канцлер пока тянул: он воровал все-таки поменьше других, а может быть, больше боялся меня.
А между тем, октябрь свалился в непроглядную темень, дожди со снегом и долгие-долгие вечера. Ну не мог я их коротать с Марианной, право! Иногда я приходил в ее покои взглянуть на малыша. Но малыш был пока слишком бестолковым созданием, несмотря на всю миловидность. И не пробыв там и четверти часа, я уходил к себе в кабинет. Зажигал у зеркала пару свечей для вампиров. Если они появлялись – я несколько оживал. Если нет – сидел в темноте, один… в собственных воспоминаниях.
Вот что было совершенно нестерпимо. Всматриваться в темноту и видеть их лица. Слышать их голоса. И отправиться спать в покои, пустые и холодные, словно склеп. И полночи перебирать жемчужины в тщетных попытках заснуть: это ожерелье война связала с ними обоими»
Жизнь после смерти Магдалы казалась невыносимой. От холода и пустоты я наделал глупостей.
Написал письмо Розамунде, пригласил ее в столицу на бал в Новогодье. Не ожидал, что она приедет, но – приехала, когда установились дороги.
Я очень давно ее не видел. Отвык. Забыл. И кажется, смутно на что-то надеялся.
А Розамунда по-прежнему выглядела белой лилией. Как тропический цветок в пуху – тонкая и белая, в плаще с серебристой меховой опушкой. На мой взгляд, она похорошела за эти годы. Обрела какую-то законченность облика.
Если раньше ее лицо легко принимало любое выражение, теперь определилось главное. Надменная рассудочная жестокость. Ее лицо пресекало все попытки дружеского общения.
Ее сопровождали несколько дам – в основном пожилые, но одна молоденькая и миленькая, розовая, рыжеватая. С детским складом губ. Помнится, жена герцога Роджера, он недавно женился и представил ее ко двору…
Ребенка Розамунда не взяла. Остановилась во флигеле для почетных гостей – его приготовили как подобает. Принимала дам столичного света с таким непринужденным шиком, что я диву дался. У нее, думаю, было немало времени в провинции для того, чтобы научиться играть в королеву. Она играла отменно, как после долгих репетиций. Женская часть придворных впадала в экстаз от упоминаний о Розамунде.
Меня она посетила. По-другому этот визит назвать сложно. Посетила после большого приема, когда уже основательно устроилась, в мой свободный час. Пришла в сопровождении рыженькой и пожилой толстухи, будто не желала остаться со мной с глазу на глаз.
– Рад, – говорю, – что вы все-таки появились в столице, Розамунда. Это наводит на веселые мысли.
Она взглянула холодно.
– Вот как, – говорит. – Так вы намерены сделать меня участницей своих увеселений, государь?
– Ну да, – отвечаю. – Почему бы и нет? Полагаю, что мы с вами уже взрослые, Розамунда. В таком возрасте люди способны перестать портить друг другу жизнь.
Я немного слукавил – надеялся ей польстить. Но промахнулся.
– Любопытно, – сказала она голосом, обращающим меня в нуль. Раньше у нее не выходило вот так лихо – одним словом. – А что изменилось с тех пор? Вы теперь хороши собой? Добродетельны? Благородны? Больше не имеете дел с преисподней? Вы стали достойны добрых чувств, не так ли?
Ее дуэнья на нее смотрела, будто на священную хоругвь: «О, как она смела!» Мне вдруг сделалось муторно, как в старые-старые времена.
– Отошлите дуэнью, – говорю. – Или я расскажу, что думаю о вас, при ней.
– Любопытно, – говорит снова. – Любопытно, что вы можете мне сказать после всего, что случилось за эти годы? Есть какая-нибудь низость, которую вы не испытали на себе, государь? И чем вы можете меня попрекнуть?
– А вы безупречны? – спрашиваю. С кем, думаю, я решил поговорить! Затмение нашло.
Она выпрямилась. Все это выглядело как на картине: ее поза, ее костюм – я понял, что это действительно репетировали много раз. Теперь уже было не тошно, а смешно. Поначалу она сумела даже задеть меня – за похороненные где-то очень глубоко в душе чувства подростка. Но чем дальше – тем мой разум делался чище. Она напрасно кинулась в атаку, не рассчитав позиций. Я начал наблюдать. Я уже догадывался, что она скажет.
– Прекрасный государь счел необходимым украсить свой кабинет портретом своего фаворита, чья жизнь была фантастически постыдной, – начала Розамунда. А я поставил мысленную «птичку» над первым пунктом. Конечно, не замедлил и второй. – Мои покои заняты деревенской бабой, по случайной прихоти государя – матерью королевского сына. И этому ублюдку, рожденному мужичкой, государь дарует признание и покровительство.
– Да, – говорю. – Тогда как государыня коротает дни в изгнании, за вышиванием и сплетнями. Этому и вправду пора положить конец. Я так огорчен вашим положением, Розамунда. И так боюсь за Людвига: ведь дамы болтают, что иметь одного ребенка – все равно что не иметь детей вовсе. А вдруг – сохрани, Господь, – оспа или холера?
У нее глаза расширились. Проняло девочку.
– Государь, – говорит, – вы же не собираетесь…
– Я считаю, что вам нечего делать в провинции. Жена должна жить в доме мужа, не так ли?
Презрительную мину как водой смыло.
– Государь, – говорит (уже умоляюще), – но Людвиг остался с вашей матушкой… Ребенку необходимо…
– За ним всегда можно послать, – говорю. Улыбаюсь. – И все будет, как в лучших традициях, – счастливое семейство. Правда, моя дорогая?
Она тоже купилась на воспоминания подростка. Давно со мной не видавшись, думала, что я так же беззащитен перед ее шпильками, как и раньше. И что я ее жалею, и поэтому она может гадить мне на голову. Большая ошибка.
Я ее больше не жалел. Я смотрел, как она разыгрывает роль оскорбленной королевы, – и перед взором моей памяти стояла Магдала, Магдала, убитая лучниками Ричарда, Магдала, лучшая из женщин. Которая отвечала за каждое слово, взвешивала каждую мысль… А Розамунда не знает, что такое король-тиран и муж-деспот. Только воображает, что знает.
Может быть, показать ей?
– Я непременно постараюсь нынче освободиться пораньше, любовь моя, – сказал я. С самой нежной улыбкой. – И навещу вас. Вы, вероятно, скучали без меня, государыня?
А она, совсем спав с лица, пробормотала в пол:
– Позвольте мне удалиться, пожалуйста…
Я изобразил самое лучезарное добродушие, какое только смог, – она, вероятно, увидела ухмылку бешеного волка, судя по реакции.
– Идите-идите, – говорю. – Припудрите носик. До вечера, моя королева.
Она выскочила из моего кабинета бегом. Дуэнья за ней еле поспевала.
Наверное, мне не следовало обходиться с Розамундой настолько цинично. Но чувства были слишком сильны: мое детское желание видеть ее счастливой, мои последующие попытки устроить ее удобно и оградить от своего общества, мой последний нелепый порыв поговорить с ней по-человечески…
После уроков Магдалы. После ее чистейшей дружбы.
Я заявился к Розамунде той же ночью.
Она так взглянула на меня, когда я вошел в ее опочивальню, будто не могла поверить в мое присутствие. А я скорчил плотоядную мину, ухмыльнулся погаже и сказал:
– Добрый вечер, душенька. Вы весьма милы.
Неинтересно рассказывать, что в ту ночь происходило. На мой взгляд, это приравнивалось к опале или казни. Я не наслаждаюсь, силой принуждая кого-либо к ласкам, но на этот раз насилие почти успокоило меня. Умиротворило. Три года моих мучений стоили этой ночи – этой мести, я хочу сказать.
По-моему, женщине можно отомстить только двумя способами – приблизив ее к себе или удалив ее от себя. В зависимости от сопутствующих обстоятельств.
Я говорил ей самые пошлые нежности, на которые у меня хватило фантазии. Вроде «вы – моя фиалочка, душенька». И убеждал с постной рожей, что жене грешно сопротивляться мужу. И все такое.
Она вопила, уже не думая о холодной светскости и заученных приемах, что я – грязный мерзавец, что у меня нет чести и что я бессердечен. И когда я наслушался вдоволь этих искреннейших излияний, то сказал:
– Теперь, сударыня, вы, по крайней мере, можете говорить эти слова с полным сознанием своей правоты. Это любезность, правда?
Розамунда швырнула в меня подушкой и разрыдалась.
От бессильной ярости – не угодно ли?
Она прожила в столице всю зиму. Я дал несколько балов, чтобы иметь скромное удовольствие потанцевать с супругой. Таскал ее по приемам. Узнал немало интересного о ее новой личности – или о ее обычной личности, которая всегда была скрыта от моих глаз.
Несмотря на свой крайний аристократизм, моя возлюбленная супруга была, на мой взгляд, глупа и жестока. Ей претило все, что может доставить человеку радость, – такие предметы и поступки казались ей греховными. Моя Розамунда развлекалась разбором придворных сплетен, осуждая изо всех сил тех моих подданных, которым против всех официальных условностей удавалось денек побыть счастливыми. Однажды сказала, к примеру, что, по ее мнению, неверных жен и падших женщин нужно приговаривать к публичному наказанию плетьми, а если плотские утехи отдают противоестественным – то жечь, как еретиков и ведьм.
Розамунду очень интересовало, что другие делают, задув свечу. С вполне определенной целью – проконтролировать правильность и благопристойность их занятий. Меня она ненавидела всей душой – как мужчину, запятнанного всеми видами порока, и как короля, которому не было ни малейшего дела до чужих моральных кодексов.
Зато к концу зимы мой двор ее обожал. Не весь, надо отдать ему должное, но все так называемые «благочестивые господа». В ее покоях постоянно вшивались святые отцы или светские дамы и вели нескончаемые разговоры о мерзости и греховности мира, сопровождая тезисы примерами из жизни светских развратников. В конце концов это мне так надоело, что я дал ей долгожданное разрешение уехать в провинцию.
И вдохнул наконец чистого воздуха.
Некроманты, к сожалению, не ясновидцы. Умей я предвидеть будущее – замуровал бы жену в каком-нибудь дворцовом чулане и приставил бы к нему надежную охрану. Но я пожалел ее в последний раз.
Это глупо, глупо, глупо! Поступок именно таков, о каких Оскар отзывался как о «моем чрезмерном благородстве и великодушии». Я ведь знал, что Розамунда – мой враг.
Я только никак не предполагал, что до такой степени.
Весной мои новые приближенные решили слегка ко мне подольститься – устроили большой городской праздник. Народ, так сказать, повеселится.
Я был против. Они собрали на это дело пожертвования от ремесленных цехов, купцов и вольных мастеров – получилось много. Мне как раз хватило бы начать закладку новой крепости на юго-восточной границе. Я уже выбрал для нее отличное местечко – срослось бы дивно. Но нет.
«Что вы, добрейший государь! Ведь ваш город желает вас порадовать! Все так замечательно запланировано: фонтан, бьющий вином, напротив вашего дворца, карнавал, выборы Короля Дураков… Ведь надо же наконец отпраздновать возвращение мира и безопасности! Повод-то каков – первый обоз из Голубых Гор пришел, наше новое серебро!»
Канцлер, конечно, подсуетился. Небось, сам и пугнул городских, чтоб раскошеливались. Неудачная попытка ко мне подмазаться. Мир и безопасность – вы подумайте! Но в этот раз весь Совет просто из себя выходил, слюни развесил до пола, рассказывая, как это будет здорово. И я решил: демон с ними.
А ведь чуяло мое сердце, что все эти короли дураков и танцы под ореховым кустом не доведут до добра, чуяло. Но я обычно почти не давал балов и не участвовал в охотах. Когда лейб-егерь жаловался, что олени в моих угодьях расплодились не на шутку, я выдавал мужикам разрешения на их отстрел: им хорошо, и мне неплохо. Я не любил заниматься пустяками, бросив работу. И меня уломали-таки сделать разок исключение.
И я отлично понимаю, кто на этом празднике, будь он неладен, был настоящим королем дураков.
Кто получил от этого действа истинное удовольствие – так это Марианна. Я на люди ее вообще выпускал нечасто, но тут она просто со слезами упрашивала. И я сделал еще одну глупость. Той весной моя голова вообще, похоже, работала не лучшим образом: вероятно, от кромешной тоски и одиночества. Я никак не мог свыкнуться с потерей Магдалы. Временами я начинал себя ненавидеть. Я уже Бог знает сколько времени разговаривал по душам только с вампирами. От мысли о спальне меня снова начало мутить. Хотелось как-то поднять угнетенный дух. Ну что ж.
Давайте развлекаться.
Ничего не могу сказать – плебс изрядно порадовался. Сначала из этого фонтана – дешевое, кстати, вино, зато из Винной Долины – черпали кубками, потом шапками, а ближе к вечеру там чуть ли не барахтались. Шуты кривлялись. Непотребные девки в город собрались со всех окрестностей. Придворные тоже получили удовольствие – каждый в меру своей испорченности: кто вино жрал, подороже того, в фонтане, кто девок тискал. Марианна так просто визжала и хлопала в ладоши – как эти мужички с голыми ногами, которые плясали на площади. Я только почувствовал некоторое удовлетворение от того, что не взял ее в свою ложу – визг меня раздражает.
После этого праздника обо мне пошла новая рассказка: король не умеет смеяться. Из этого мужланы заключали, что адские твари всегда мрачны, а смех – нечто вроде оружия против Той Самой Стороны. Дивное подтверждение моей репутации.
На самом деле от воплей шутов у меня разболелась голова в первые же четверть часа. Разрежьте меня на части – не понимаю, что смешного в идиоте верхом на свинье или Короле Дураков, считавшем, сколько раз испортит воздух его осел. Пьяные выходки, спровоцированные даровым вином, грубая и скучная суета. Над глупостью полагается смеяться по канону, но я по-прежнему предпочитаю смеяться над умными остротами, а не над нелепым поведением пьяных бездельников.
Ну не привык я веселиться нормальными способами – ничего не поделаешь. Зато уже ближе к концу этого несносного дня разговорился с казначеем о новых пошлинах на вывоз сукна и шерсти – и немного развлекся. Однако имел неосторожность выпустить из поля зрения Марианну.
А грабли опять как дадут по лбу!
Вечерком после этого дурацкого карнавала ко мне пришел Бернард с докладом. И кроме прочего сообщил прелюбопытную вещь: моя бесценная метресса, видите ли, принимала в своей ложе некую плебейку. И даже – это уже ни в какие ворота не лезет – что-то у мерзавки купила. Отдала перстень с аметистом – мой-то подарок, зараза. А что купила – Бернард не знает: покупочка была в уголок платка завязана. А общались дамочки шепотом.
– И вы, – говорю, – не слыхали ни единого словечка?
– И то, ваше прекрасное величество. Разве вот только – догадался, что тетку эту госпожа Марианна ждали, а звали ее через Эмму.
– Чучельникову жену? – спрашиваю. – Очень интересно.
– Ее самую и есть, ваше величество, – отвечает. – Сам слыхал, как тетка сказывала – от Эммы, мол, по ее порученьицу.
Потрясающе.
У моей обожаемой коровы завелись с ее фрейлиной секреты от государя-батюшки. И ведь обе знают, как я к этому отношусь. И что мне с ними делать?
– Змею, – говорю, – настоящую змею, разожравшуюся до свинского состояния, – вот кого я на груди пригрел. Да, Бернард?
– Ох, – говорит, – ваше добрейшее величество… Даже и не знаю, что вам сказать…
– Пока, – отвечаю, – можете больше ничего не говорить, любезный друг. Вы уже сказали все, что мне было необходимо услышать. Ведь замыслили?
А у него кончик носа просто в иголочку заострился.
– Так что ж, – говорит, самым своим умильным голосом, – ведь замыслили! Никак сама госпожа Марианна и замыслила, пакостница.
– Спасибо, – говорю, – Бернард. Я удовлетворен.
Так и было, если только можно использовать это слово для характеристики человека, ожидающего удара в спину.
Но зашел я к моей толстухе только на следующий день.
Тодд мне обрадовался, очень сосредоточенно подковылял поближе и уцепился за мой плащ, чтобы стоять надежнее. Это дитя меня разубедило в мысли, давным-давно внушенной мне матерью и Розамундой, о том, что меня-де панически боятся младенцы. Конкретно это дитя не боялось. Даже, как мне кажется, вообще не понимало – вероятно, из ребяческой глупости, – что во мне такого уж опасного. Стоило мне заглянуть в покои его матери, как ангелочек норовил заползти на мои колени, дергал меня за волосы, очень успешно обдирал кружева с воротника и с несколько меньшим успехом пытался оборвать заодно и пуговицы. И очень при этом веселился.
Забавно, да?
Во всяком случае, меня не бесило. Даже развлекало – и я заглядывал к Марианне чаще, чем прежде. Взглянуть на младенца. Но уж, конечно, я не задерживался у нее надолго.
А в тот день только Тодд и вел себя спокойно, как обычно. А его мать выглядела весьма и весьма напряженно, и у пресловутой Эммы тоже был несколько нервный вид.
Бабий заговор. Очень интересно.
Я не стал ни о чем Марианну спрашивать. Знал, что не та у нее выдержка, с какой всерьез запираются. Просто завел разговор о пустяках.
А она волновалась все сильней и сильней, а в конце концов предложила мне выпить глинтвейна. Чудо, а не женщина. Принесла свой серебряный кубок – изящную безделушку в эмалевых медальончиках.
Нет, было время – я пил из ее рук. Но давно это выло. Здесь, во дворце, у меня оловянная посуда с древней каббалой против яда. И я бог знает сколько времени ничего не брал в рот в покоях Марианны. С чего бы вдруг – глинтвейн?
С фальшивой улыбкой…
Я в ответ улыбнулся нежно.
– Девочка, – говорю. – Отпей.
У нее глаза забегали. Но тут же взяла себя в руки. Напустила на себя обиженный вид. Оскорбленная добродетель, поди ты!
– Вы что, – говорит, – государь-батюшка, не доверяете мне, что ль? Я же, бывало, не только глинтвейн вам делывала! Как вы обо мне понимаете?!
– Так ты ведь, – говорю, – девочка, от меня что-то скрываешь.
Вжала кулаки в грудь и затрясла подбородками:
– Да я ж как на духу!
– Хорошо, – говорю. – Тогда выпей. Или тебя убедят это сделать в Башне Благочестия.
У бедной свиньи вид сделался беспомощный до смешного. И тут вмешалась чучельникова Эмма.
– Вы уж, – говорит, – государь, простите ради светлых небес, но тут же и вправду ничего особенного нету. Госпожа-то Марианна и вправду из этого кубка отпить никак не может, – и хихикает.
– Любопытно, – говорю. – Выкладывайте, что вы там затеяли.
Эмма снова хихикнула в фартук. А Марианна расплакалась навзрыд, а сквозь слезы закричала что-то вроде:
– Так ведь, государь, что ж мне, горемычной, было делать-то?! Жену-то свою вы из ейного замка выписали – гадюку узкую! У ней в спальне утешаться изволите, а моя-то как же жизнь разнесчастная?! Да уж коли б она вас так любила, как я, змеища! А то ж в ней только то и есть, что благородная!
– Стой, – говорю, – погоди, девочка. При чем тут Розамунда?
– Как это «при чем»?! – всхлипывает. – Вы ж с ней, со стервой, танцы по балам танцуете, разговоры разговариваете – а меня, чай, думаете в деревню с младенчиком спровадить?! А кто у нас, сиротинок убогих, есть-то, окромя вас?!
Бухнулась на колени, запуталась в робах, хватала меня за руки и порывалась их целовать. А дитя завопило из солидарности с маменькой, а может, из сочувствия. У меня голова пошла кругом.
– Хватит воплей, – говорю. – Я все равно ничего не понимаю. С чего ты решила, милая, что я собираюсь тебя выгнать? Что за бред?
– Мне, – бормочет, – сказала Эмма.
– Так, – говорю.
Тут и Эмма повалилась на колени.
– Я, – говорит, уже не хихикает, а трясется, – не хотела… я не знала… мне господин канцлер сказали… будто вы ему говорили… а я госпоже Марианне сказала по дружбе…
– А при чем тут, – говорю, – это пойло?
Эмма ответила гораздо членораздельнее, чем Марианна:
– Это, государь, ничего – любовный напиток. Уж я сама знахарку искала – самую что ни на есть надежную. Эта Брунгильда моей подруге тоже вот такой варила – и ничего. Все у них с муженьком славно. Вот я с ней и сговорилась, что она на празднике передаст госпоже Марианне из рук в руки. Порошок, что в вино всыпать надобно. А пить самой нельзя – ни боже мой!
– Да, – прорезалась Марианна, прижимая младенчика к могучей груди. – Ни боже мой. А то баба и мужика разлюбит, и деточек, а будет любить только себя.
– Точно, – говорит Эмма. – Так Брунгильда и сказывала.
Я отставил кубок на поставец и сдернул со стола скатерть. А потом вытащил из Марианниной корзинки для рукоделий вязальную спицу и кончиком спицы выцарапал на лакированном дереве древний знак проверки вина. И плеснул капельку глинтвейна в центр звездочки.
Шикарно сработало.
Вино полыхнуло ярче подожженного масла. Чадным зеленым огнем. А завоняло так, будто в комнате спалили дохлую мышь.
В моем любимом трактате «Искусство распознания ядов посредством каббалистических символов» говорилось: чем снадобье надежнее в смысле убойной силы, тем заметнее в синем пламени зеленоватый оттенок. Я же наблюдал чистый цвет весенней травки. Красотища!
Ужасно интересно стало, что это они набодяжили в так называемое приворотное зелье, что оно вспыхнуло круче самой изощренной отравы. Я даже подумал, что хорошо бы разжиться у автора рецептом.
А эти две дурищи смотрели на выгоревшее пятно на столе дикими глазами. Смешно: две бабы разного цвета. Марианна багровая, а Эмма зеленовато-белая.
И Эмма сообразила первая.
– То есть… это… это…
– Точно, – говорю. – Это – яд.
И тут Марианна дернулась и чуть не схватила с Поставца этот несчастный кубок – очень ловко, я едва успел перехватить его первый. А бедная толстуха повалилась мне в ноги и завыла:
– Государь! Дайте мне выпить, дуре! Чтоб я, да собственной рукой! Да что ж это! Да как же!
Что самое удивительное – она же действительно хотела выхлебать эту отраву. Не изображала, нет – она просто не умела играть в светские истерики. Она была в самом настоящем горе – жалкая корова, глупая наседка…
Я рявкнул:
– Заткнись, Марианна! Из-за тебя ребенок плачет.
Она замолчала, прижала младенчика к себе, сидела на полу, смотрела на меня снизу вверх… Отвратительна она мне была, да… Но сквозь отвращение проступало нечто странное… вроде брезгливой жалости… или даже…
Эмма стояла на коленях, белая, с окаменевшей физиономией. Я мысленно обратился к гвардейцам – двое скелетов вошли в покои Марианны, остановились рядом с ее фрейлиной. Эмма упала в обморок. Я выплеснул на нее кувшин воды.
– Нечего валяться, – говорю. – Слишком много болтаешь. И слишком много на себя берешь. Больше, чем надо. В Башню ее, под стражу. Кормить, поить, отапливать помещение, никого к ней не впускать. До тех пор, пока я не буду знать все.
Скелеты выволокли ее вон в полубеспамятстве.
Марианна смотрела на меня, и глаза у нее были такие же большие и круглые, как позапрошлым летом. И толстая рожа вымокла от слез, а шикарные ресницы слиплись. И не говорила она ничего больше – только пялилась с беспомощным, умоляющим, совершенно убитым видом.
А младенчик вытащил из ее прически локон и теребил его пальчиками.
Я, вероятно, слишком долго молчал. Потому что Марианна не выдержала:
– Чай, удушить меня прикажете, – пробормотала глухо. – За отраву-то…
– Не болтай глупостей, девочка, – говорю. – Я найду тебе другую камеристку. Никогда больше не смей ничего делать тайком. Отдыхай и поиграй с ребенком – ты его напрасно перепугала.
Забрал кубок с ядом и пошел к себе. А у покоев Марианны утроил караул.
Все эти разборки кончились только месяца через два.
Господь Вседержитель, как я их всех ненавидел, как я устал от них, как я устал от этого вечного шуршания паскудных крыс под моей постелью! И чем больше узнавал – тем заметнее становилась эта тошная усталость.
Опальный премьер с опальным казначеем во главе с канцлером, которого я еще не отправил в отставку, организовали потрясающе аккуратный заговор. Без лишних, очень хорошо организованный, совершенно без шансов на провал.
Они не учли только Бернарда, потому что о нем не знали. И меня спасла лишь моя призрачная Тайная Канцелярия.
Все правильно – с чего это мне боятся, что меня отравит Марианна? Ей это абсолютно невыгодно. Ей выгодно, чтобы я до ста лет прожил: случись что со мной – и она от беды не гарантирована. Так что если бы не Бернард – я бы выпил.
А Марианна – обыкновенная деревенская баба. Любит меня, видите ли. Любит – не угодно ли? А думать, ну хоть о самых простых вещах подумать – физически не в состоянии. Она поверила, что мужчину можно заставить пожелать расплывшуюся скандальную жабу, если напоить его какой-то дрянью. Как весело.
А Эмме они сообщили, что я собираюсь выслать Марианну в глухую северную деревушку. И та, разумеется, разболтала своей госпоже. Бабы не могут молчать.
Эмме даже платить не потребовалось. Они заплатили знахарке. Яда в кубке хватило бы на сотню солдат – отличная концентрация. Знахарка взяла полторы тысячи золотых, и еще пять ей обещали, когда я отправлюсь к праотцам. Ее убедили, что она делает благое дело: еще бы, любой скажет, что убить некроманта – это святое.
Еще я узнал, что бывший премьер писал Розамунде. В том смысле, что, по наблюдениям дворцовых астрологов, в стране грядут большие перемены – и «примите уверения». Я читал письмо, написанное Розамундой в ответ.
Она надеется и уповает только на Господа. А о ворожбе, шаманстве и лжепророках даже слышать не может. Премьеру сочувствует, но все решает государь, а на прочее – воля Божья.
И я тогда так и не понял, что это такое: ее глупость, ее осторожность или своего рода шифр. Может, всего понемногу. Мне не хотелось уточнять степень виновности Розамунды – зря, конечно, но уж больно было противно.
Я читал протоколы допросов. И присутствовал при допросах. Под пытками – в том числе. Меня тошнило от увиденного и услышанного. Иногда мне до судорог хотелось, чтобы все кончилось. В такие моменты я посматривал на запечатанную воском бутыль с ядом почти вожделенно.
Но как-то после очень тягомотного дня мне приснился яркий сон.
Как будто я в каком-то странном месте вроде подземелья. Но в нем сад. Мрачный, полутемный, и над деревьями, вижу, вроде бы, каменный свод. И по этому саду верхом на белом крылатом коне ко мне едет Магдала, а рядом Нарцисс ведет коня за узду. И они, кажется, живые, но усталые, бледные – и на меня смотрят грустно.
Я хочу идти, даже бежать к ним, но откуда-то сверху падает какая-то шипастая решетка. И мы через эту решетку просовываем руки – но никак почему-то друг до друга не дотронуться.
Тогда я говорю:
– Какого демона они меня к вам не пускают?! Я что, зря травился, что ли?
А Магдала отвечает, и насмешливо, и печально:
– Мы не в равном положении. Нас с Нарциссом убили, а ты, Дольф, струсил и сбежал. Все бросил на произвол судьбы. Отдал Междугорье таким, как Ричард. Поэтому мы увиделись только на минутку.
Я говорю:
– Как же так?
Нарцисс, вроде бы, плачет, а Магдала горько усмехается. И около нас появляются какие-то тени с крыльями. И над друзьями моими открывается что-то вроде светящейся лестницы вверх, за этот свод, в лучезарные небеса, а у меня под ногами разверзается какая-то огненная пропасть – и я туда лечу…
Проснулся я в поту и в слезах, зато – с прекрасно работающей головой. И всякие бредовые мысли насчет посчитаться с жизнью меня больше никогда не посещали.
Было стыдно перед памятью Магдалы.
К середине лета большой судебный процесс закончился.
Всю милую троицу заговорщиков я приговорил к четвертованию с конфискацией в пользу казны. Сразу стал впятеро богаче. Их челядь, всех, кто имел хоть маломальское отношение к этой истории – приказал повесить. Знахарку Брунгильду святые отцы и без меня сожгли как ведьму и отравительницу.
Эмму я пощадил ради чучельника. Жак был мне нужен и работал с принципиальными вещами. Мне не хотелось получить от него какой-нибудь трюк в отместку. Поэтому, когда он пришел у меня в ногах валяться, я его выслушал и успокоил, а Эмму потом приказал освободить и отослать к нему в дом. Но больше никогда не звал ее ко двору.
Ее дочку, в этой истории не замешанную, мне тем не менее рядом держать не хотелось. И я дал ее мужу чин капитана и отослал в один из дальних гарнизонов в качестве коменданта. Повышение, жалованье – но убрал из столицы.
А насчет высших придворных должностей решил, что увольнять с них надо только посредством эшафота.
Столичные жители посчитали, что у меня начинается паранойя. И что я перепугался за свою шкуру. Даже как-то странно, что я раньше не перепугался.
А я всего-навсего решил наконец хорошенько заняться порядком внутри страны. Мой сердечный друг Оскар отозвался об этом так: «Слава тебе, Господи, мальчик вырос».
Дурацкая история с отравителями стоила мне уймы времени и сил. А могла бы и жизни стоить. И мой преемник-узурпатор, кто бы он ни был, получил бы государство с более-менее налаженными денежными делами, только что выигравшее войну. И с наслаждением начал бы гадить там, где я расчистил. Ну уж нет!
У великолепного Бернарда должны быть подчиненные, подумал я. Старик это честно заработал. И то – я с его помощью узнаю все, что происходит во дворце и поблизости от дворца, а стоило сволочам-заговорщикам переместиться в загородный дом одного из них…
Не разорваться же Бернарду, в самом деле! И я занялся спиритизмом.
Нет, это действительно смешно. Дело призрака – стонать, рыдать и греметь цепями. Брать привидения на службу мне казалось идеей еще более хамской, чем создать лейб-гвардию из мертвецов. Я долго думал, как подойти к такому безумному проекту: с Оскаром посоветовался, с Бернардом. Завалил кабинет трактатами по спиритизму, к которому никогда не относился особенно всерьез. И в конце концов выработал план.