– Э, мой Мато, – засмеялся Илия, покрутив ус, – ты, конечно, прав; тяжело живется, и каждый крестьянин несет свое бремя; это знает бог. Но мне сдается, что ты-то воевал больше с флягой, чем с янычарами, и не плохо было бы, соседушка, если б твои ладони были помозолистее – тогда луна не заглядывала бы к тебе сквозь дырявую крышу и сапоги не просили бы каши.
– А ты что за барин, – и Матия скрипнул зубами, бросив на хозяина острый взгляд, – тебе что за дело до моей драной одежды, не ты ведь ее покупал; ты. что ж, считаешь себя лучше оттого, что твоя изба крыта свежей соломой? Ты сумел кое-что припасти, но берегись, кум, еще не прозвонили третий раз к обедне: найдется какой-нибудь господский пес и про твою кость; мой же кошелек пуст, а там, где ничего нет, там и царю нечего взять. Не хвались, после воскресенья ведь бывает пятница.
– Не придирайтесь друг к другу, – пробормотал судья, нелегкая вас побери! Илия верно сказал – счастье, что Всесвятский уехал; во всяком случае, я знаю, какою мнения он был об Илии, он и Никица Голубич. «Эх, только бы мне увидать Илию на виселице», – говаривал управляющий.
– И нетрудно догадаться почему, – усмехнулся франт, взглянув исподлобья на хозяйку, – у управляющего заболели глаза, так он заглядывался на Кату, и он пришел к ней за лекарством.
– Но когда он до нее дотронулся, – проговорила быстро женщина, покраснев, – то Ката кипятком окропила его грязные руки!
– А Илия благословил его дубиной по спине! – Грегорич засмеялся от всего сердца. – Знаю, что господин Джюро готов был съесть меня, не будь я солдатом, вспыльчивым и горячим, и если бы госпожа Хенинг так обо мне не беспокоилась, а господин подбан Амброз не спасал от этой чумы.
– Говорите, что вам угодно, – равнодушно отрезал Гушетич, – выворачивайте мешок, как хотите, все равно доброго зерна не найдете.
– Ты все видишь в черном свете, кум Матия, – спокойно ответил Илия, – да кто бы хотел жить, не надеясь на лучшее. Видишь, на меня немало бед обрушилось, а я все-таки как-то счастливо вывернулся.
– Ладно, ладно, – Гушетич махнул рукой, – еще не все кончено. Помни, Илия, что я тебе сказал. Дай бог, чтоб я ошибался, но сердце мое не предчувствует ничего хорошего.
Так сидели они перед домом Илии Грегорича и толковали о своих бедах и надеждах, как вдруг на дороге у изгороди показались две весьма несходные фигуры: девушка лет четырнадцати вела слепого старика с палкой. Она шагала босыми ногами быстро и свободно. Румяная, как спелая вишня, легкая, как птица, девушка подставляла весеннему ветру свое полное продолговатое лицо, на котором отражались и смелость и быстрый ум; ее черные торящие глаза весело смотрели на распустившиеся цветы, две темные косы падали на белую рубашку, вышитую красной шерстью. Так же была вышита и белая юбка, которая, под красным поясом, облегала ее стройный стан. В свежих губах у нее был белый цветок боярышника, а на груди, между красных кораллов, блестело зеркальце. Она шла быстро, словно летела на крыльях, ее девичья грудь вздымалась, глаза блестели; если б не цветок во рту, она заливалась бы, как жаворонок. За девушкой, опираясь на палку, ковылял старик, сморщенный и сухой. Загорелое худощавое лицо его с остатками белой бороды было полно того спокойствия, которое все стерпит, всякое страдание перестрадает и не станет вдаваться в вопросы – есть ли разница между счастьем и несчастьем. Широкая ветхая шляпа сползла старику на шею, на спине, помимо бремени лет, он пес мешок, а у бедра болталась пестрая сумка. Он бил беден, но опрятен. Прежде чем эти двое успели пройти мимо дома Грегорича, Ката громко крикнула с крыльца:
– Эй, Яна! Куда это вы с отцом несетесь?
– Да вот, кума Ката, идем домой из села, – ответила девушка, вертя губами цветок, и остановилась; старичок тоже что-то пробормотал.
– Да что у вас дома, беда, что ли, какая стряслась? – продолжала Ката. – Зайдите-ка на минутку к нам: я знаю, что Юрко не повредит глоток вина.
Старик, улыбаясь, закивал головой и опять что то пробормотал.
– Зайти, что ли, отец? – спросила его Яна. повернув к нему голову.
– Что ж, во славу божию, раз сегодня воскресенье, а кума Ката такая добрая душа.
Отец и дочь вошли во двор.
– Слава богу и матери божьей, – приветствовала девушка гостей, а старик пробормотал за ной:
– Слава богу!
– Аминь, – ответил Илия. – Садись, Юрко, садись! Пей на здоровье.
Старик, повернув голову в сторону говорившего, поднял кверху лицо, как бы желая разглядеть хозяина, и, улыбнувшись, добродушно прошептал:
– Бог вознаградит тебя, Илия!
Дочка между тем сняла у него со спины мешок, с головы шляпу и посадила его на скамью; судья подал ему кружку. Юрко отхлебнул два раза, причмокнул и, вернув судье кружку, вытер усы рукавом.
Яна взбежала по ступенькам к куме Кате и облокотилась рядом с ней о крыльцо, не обращая внимания на то, что франт Андро пожирал ее глазами.
– Ну, как, Юрко? – спросил Илия. – Я ведь тебя с пасхи не видел.
– Как? – Старик улыбнулся. – Как траве не жить без росы, так и человеку без глаз. Никто тебя не связывает, а ты словно в темнице; перед тобой дорога ведет на край света, а ты не можешь ступить шагу дальше своего носа. Беда, дорогие мои, беда, когда не видишь ни солнца, ни месяца, ни белого дня! Давно меня не видел, да, да! Не выхожу. Да и зачем? Когда знаешь, что ни к чему людям жаловаться. Но я благодарен богу за то, что подле меня Яна. В прошлом месяце исполнилось десять лет, как я ослеп после черной оспы. Еще покойница была жива, а Яна гонялась по двору за цыплятами. То-то было счастье! Видел я тогда и солнышко, и зеленую травку, и живые человеческие лица, и господа на престоле. А теперь – ничего, так-таки ничего. Жена померла – не видел даже ее могилы, только иногда Яна водит меня на кладбище, и тогда я ощупываю крест. Да, Яна – это добрая душа, кум Илия. Ее глазами гляжу, ее руками кормлюсь, по ее следам хожу, да благословит ее бог! Не будь ее, я бы умер или, не дай господи, сошел бы с ума.
– Отец, дорогой, – прервала его девушка, краснея, – что это вы всегда всем обо мне говорите? Есть тысяча других вещей, да к тому же разве я не ваша дочь?
– Но такой Яницы, как ты, нету, – ответил старик, – нету от Загреба до Брдовца.
– Оставь, Яна, – сказала кума Ката, погладив девушку по голове, – не мешай отцу; это хорошо. Не надо стыдиться добра; а кто творит добро старым, тот готовит себе путь на небо. Дай бог, чтоб дети твоего крестного Илии были похожи на тебя.
– И послал же вам бог славную крестницу, кум Илия, – засмеялся Андро, – зятю Юрко достанется не репейник, а роза. Послушай, Яна, у тебя глаза проворней, чем у твоего отца, не заприметили ли они уже какие-нибудь мужские усы?
Девушка смутилась и ничего не ответила, но Ката сказала за нее:
– Эй, Андро, что у вас за скверный язык! Что вам дались Янины глаза? Думаете, это зеркальце для вашего бесстыжего лица? Этот цветок не про вас. Вы должны благодарить бога, если вместо розы получите хотя бы крапиву. Видно по вашей речи, что вы все среди господ бываете и слушаете безбожные слова. Как вам не стыдно!
– Ой, ой, кума Ката, – ответил Андро спокойнее, – отчего это вас моя шутка так задела? Пост ведь кончился, всенощная отошла и можно свободно поболтать. Но послушай, Яна, что ты теперь будешь делать? Старая хозяйка переезжает в Стубицу, а с ней барышни Ката, Анастазия и Софика, твоя молочная сестра. К кому ты теперь будешь ходить в замок, кто тебе будет делать подарки?
Девушка, слегка побледнев, посмотрела на Кату, и на ее глаза навернулись крупные слезы.
– Ну нет! – сказала Яна порывисто. – Я не верю Андро, он что ни скажет, то соврет.
– А все же это правда, – вставил Гушетич, до сих пор спокойно глядевший перед собой.
Девушка отступила на шаг, не переставая смотреть на Кату полными слез глазами.
– Да, да, Яна, на этот раз Андро не соврал, – подтвердила Ката.
Девушка ничего не сказала, но схватилась рукой за сердце.
– Госпожа Уршула вправду переезжает? – спросил Юрко, подняв лицо. – Что за новости? Почему переезжает, и кто приедет на ее место? Храни нас бог от всякого зла, но у меня что-то на душе неспокойно. Я слыхал на селе, что в Суседе хозяевами будут только Батории, а что старые господа уезжают. Говорю вам, детушки, быть беде. Я старик, мне ли не знать. Много тяжелых лет пронеслось над моей седой головой, как вода проносится над камнем в ручье, и если б я захотел пересчитать все тяжелые дни, которые пережил старый Сусед, не хватило бы пальцев во всем селе. Но в Доре ли дело?
– Кто эта Дора? – спросил Андрия с любопытством.
– Ты ее должен знать, – ответил слепой, – ты ведь служишь в замке.
– Я знаю только нашу толстую молочницу Дору из Яковля, – и слуга засмеялся, – дурная, ей-богу, исцарапала меня всего, когда я хотел проверить, срослись ли у нее брови на переносице, но не из-за этой же толстухи наступят тяжелые дни.
– Смейся, смейся над стариной, желторотый, – продолжал недовольно старик, – разве может твоя неопытная голова знать о том, что было в старые времена? По-твоему, это все бабьи сплетни, не так ли?
– Но, дядя Юрко, и я ничего не знаю о Доре, а за двадцать лет, что я тут живу, я уж, наверно, раз сто бывал в замке, – сказал Илия.
– И выходит, – усмехнулся Юрко, – что вы слепые, а я зрячий. Подойдите поближе да послушайте, что я вам расскажу, – добавил старик тише.
– Было это давно, еще до моего деда и прадеда; да, да раньше их. В Суседе вымерли все мужчины и осталась только одна девушка – Дора. Звали ее красавица Дора, потому что была она прекрасна, как белый снег и красная ягодка, но сердце у нее было змеиное и кровь грешная, – стоило ей заприметить где-нибудь парня – будь то дворянин или кмет, – завладеет им и держит, пока всю кровь из него не высосет, а потом, стыдясь иметь такого свидетеля, отравит его потихоньку. Жила около Суседа одна старушка, бедная вдова, и был у нее единственный сын – кормилец. Сильный, красивый такой, ни один князь во всем королевстве не мог с ним сравниться. Дора и его приметила. Горе ему! Парень был красив, и Дора красавица. Заполучила его. Когда кровь играет, не разбираешь, кто дворянин, кто кмет. Все люди. Остерегала мать сына: берегись змеи! Да! Остережешься, когда слеп и глух! Раз пошел сын в замок. И стал ходить туда каждый день. Однажды мать ждет до полудня – нет сына; ждет до ночи – нет сына; ждет до зари – все нет. Похолодела. Знала она, что та змея и гладкая и пестрая, глаза что бисер, да зубы ядовитые. Пошла в замок, ворвалась к Доре, требует сына. Дора громко расхохоталась. «Дура, говорит, я им насытилась; сломал он себе шею, ищи его кости». – «Ой, – вскрикнула мать, – бесстыдная женщина! Пропади ты пропадом! Я тебе ничего не могу сделать, потому что ты сильна, а я немощная старуха, но бог, который все видит, все слышит, – может! Он видел твой грех, пусть услышит и мое тебе благословение. Будешь искать мужа – не найти тебе его: а коли найдешь – не иметь тебе сыновей; если и родишь сына – чтоб род его пресекся в первом колене, а дочери чтоб грызлись из-за наследства, как волчицы из-за падали. Женщины владели этим замком, а мужчины его отняли; да будут прокляты это хоромы, будь проклята и ты, кровопийца! Бог тебе не даст ни рая, ни покоя в могиле; будешь ты блуждать по этим несчастным хоромам, как привидение, и сама, исчадие страха, нагонять страх на владельцев; будешь, проклятая, блуждать по этим хоромам, пока от них камня на камне не останется, пока божья кара на них не обрушится!»
Так старуха проклинала Дору, но та смеялась. У Доры было два мужа и один сын. Да… и сын ее Иван женился и взял дочку бана. Но вот Дора стала слабой и старой, успокоилась, кровь остыла, но воспоминание о прошлых грехах не покидало ее, а в сердце остался червь, который точит, пока ты жив, и поедает, когда ты умрешь. Дора плакала, постилась, бичевала себя до крови; сошла с ума и, безумная, бродила по замку, словно привидение, пока, наконец, не выбросилась из того самого окна башни, в которое она когда-то выбросила сына той старухи. И как прокляла ее старая мать, так все и случилось. У сына ее было пятеро детей, из них двое прекрасных сыновей, но они умерли прежде, чем у них выросла борода; остались дочери – род прекратился; вместо крови – молоко, да и то ядовитое. Дочери грызлись из-за наследства; пришли чужеземцы, полилась кровь, много невинной крови. В замке грабили и убивали, а несчастные кметы напрасно взывали к богу. И каждый раз как появляется новый хозяин, каждый раз как встает угроза новых бед – по ночам показывается Дора, бледная, безумная, и плачет, плачет о своих грехах; из сердца ее вылезает золотая змея и просит бога, чтобы он разрушил замок. Немногие знают это сказание; знают пожилые господа, да скрывают от людей. Видели вы старинный портрет в комнате госпожи? На старом полотне изображена красивая женщина. Как сейчас ее вижу. Она в черном, не так ли? На голове золотая корона, вокруг шеи жемчуг, а в руке яблоко, дар дьявола. Когда глянешь в эти карие томные глаза, мороз пробирает по коже, и стоишь, как пригвожденный к месту. Ты посмотри на нее, Андро, посмотри. И вот, подите же! Несколько времени тому назад я видел старую Дору во сне. Сто раз видал я портрет, когда моя покойная жена была кормилицей барышни Софики, и теперь, во сне, она была, как на портрете, только из сердца у нее выползала золотая змея. Все это уже почти вылетело из моей старой готовы, но когда этот мадьяр приезжал к нашей госпоже и убирали комнаты, портрет упал со степы. «Берегитесь! Дора зашевелилась!» – мне это сказал Иван Сабов из замка, а на следующую ночь я видел во сне Дору. Берегитесь, быть беде!
Наступило гробовое молчание; только кума Ката прошептала: «Сохрани нас от напасти!» – и, перекрестившись, увела Яну в дом.
– А, теперь знаю! – первым быстро заговорил Андро. – Это тот старинный портрет в комнате госпожи Уршулы. Ей-богу, Сабов правду сказал. Мы убирали комнаты, портрет упал, и госпожа перепугалась. Вправду упал. Поди ж ты. Я не знал – Мара это или Дора, не знал ничего о всех этих ужасах. Храни нас бог!
– Аминь, – добавил старый судья. – Я тоже не знал о том, что нам сейчас рассказал Юрко, но какое-то проклятие как будто и впрямь тяготеет над замком. Ни тишины, ни покоя, вечно ссоры и споры, так что иной раз хочется сложить свои старые кости в сырую землю. Живем да дни считаем – один хуже другого. Сын спрашивает отца: «Как жилось?» Отец говорит: «Так же плохо, как и теперь». Отец спрашивал деда: «А тебе счастье улыбнулось?», а дед отвечал: «Какое там счастье!» Вот и я говорю себе: сможем ли мы сказать что-нибудь лучшее нашим детям, и будут ли они с нашими внуками вспоминать более счастливые дни? Гм, выходит, Юрко правду сказал, тут не без проклятья. Помилуй нас бог!
Гушетич все это слушал спокойно. Только изредка на лице его появлялась язвительная усмешка. Наконец он потянулся за кружкой, хлебнул как следует и, ударив кулаком по столу, закричал:
– Дурачье! Какая такая Дора? Что за привидения? Какие черти? Какие ангелы? Все это выеденного яйца не стоит, а Юрко спьяну приснилось. Зло не от каких-то там привидений, а от живых людей, от господ, которых, как и нас, матери носили, которых, как и нас, попы крестили и которых в конце концов черти унесут. Поверьте мне, я человек бывалый.
– И тебя также, – раздраженно сказал Юрко.
– Ну и пусть, – ответил резко Мато, и краска разлилась по его желтому лицу, – хуже чем здесь, мне там не будет, и если б я действительно не знал, что меня крестил поп и что я имею право слушать орган и всенощную, то я мог бы считать себя скотом, даже хуже скота, потому что скотине господа дают хоть охапку сена, тогда как мы… – Гушетич снова потянул из кружки, – нам хоть глодай вот тот голый камень, что лежит у дороги. Что такое Дора, которая нас бьет, швыряет, топчет и вешает? Да ведь это наше рабство. Вот краньцы – это люди, они уже несколько раз выкуривали свою Дору. Я там бывал. Мне рассказывали, как все произошло. Когда их немецкие господа начали им вбивать гвозди под ногти, они взялись за свою «старую правду», за толстую дубину, и ударили по господским спинам, а когда, на их счастье, им попадались какие-нибудь каменные палаты, они пускали красного петуха, так что господам и зимой становилось жарко. Вот это люди!
– Мато, Мато, – заметил Андро, – от вина у тебя волдыри в мозгу пошли. Попридержи язык, а то уж больно резво он скачет. Я тебя, честное слово, не выдам, да и ни один из нас не выдаст, но если какой-нибудь господский сынок услышит, как ты разглагольствуешь о старой правде, придется тебе почувствовать, чем хороша и чем плоха пеньковая веревка.
– Ну, и что ж? – отрезал Гушетич. – Лучше умереть человеком, чем жить скотом. Я уже сказал тебе, что мне все равно, куда меня черти унесут. А теперь прощайте!
С этими словами Мато вскочил, нахлобучил шляпу и, пошатываясь, направился к селу.
У всех стало тяжело на душе. Вино застревало в горле.
– Пойдем и мы, – сказал судья, – дай бог, чтоб все было хорошо. Прощай, кум Илия!
Сказав это, он подал хозяину руку и пошел с Андрией в село, а немного погодя и Яна повела слепого отца на покой.
Дети вошли в дом, кошка пробралась на кухню, а пес лег под лестницу. Все успокоилось; и когда закат озарил белые цветы боярышника, Илия запер двери.
Тихая майская ночь прекрасна, как сон. В траве не слышно сверчков, не чувствуешь ветерка на лице, звезды мерцают в ясном небе. На горизонте высится черная громада мрачных гор, а из-за деревьев на горном кряже то выглянет, то снова спрячется желтая луна, как будто и ей жалко смущать своим светом таинственный ночной мир, который, наподобие гигантской черной паутины, покрывает и горы и долы, и замки и хижины. Если б в кустах не блистал иногда светляк, то можно было бы подумать, что жизнь замерла!
По дороге, ведущей из Загреба в Сусед, ехала телега. Правил лошадьми крестьянин. Седок, казалось, дремал, а возница то напевал, то щелкал языком и понукал лошадей, то умолкал, прислушиваясь, как в темноте шумит Сава. Доехали до места, где дорога под Суседом идет вверх, достигли и вершины. Крестьянин слез, чтоб надеть цепь на колесо. Седок встрепенулся и закричал:
– Что случилось, Илия? Где мы?
– На горе под Суседом, господин священник; тут крутой спуск. Как бы лошади не понесли в Саву, – молоды, горячи, боятся всякого шума.
– Ладно, Илия, держи крепче да гляди в оба!
Илия Грегорич сделал, как сказал брдовацкий священник, сел в телегу, натянул вожжи, и так, потихоньку, поскрипывая колесами, они спустились с горы. У священника уже сон прошел, и, когда под горой телега снопа поехала быстрее, он вступил в разговор с крестьянином.
– Ну спасибо тебе, Илия, за эту услугу, – сказал дружелюбно священник, – у меня были кое-какие свои дела в капитуле, но главное, надо было купить в городе лекарств. Мои все вышли, а больных в селе много. В прошлое воскресенье, после всенощной, я навестил десять человек. Да, доброе ты сделал дело!
– Почему бы мне не оказать вам услуги, господин священник? – ответил весело крестьянин. – От господ никаких распоряжений не было, свои полевые работы я почти что закончил, так как же мне было не услужить вам, когда вы наш друг, утешаете нас и лечите наши раны.
– Ну, как дела дома, как жена и дети? – спросил брдовацкий священник Иван Бабич.
– Все, что есть крещеного под нашей крышей, слава богу, здорово, да и на немую скотину жаловаться не приходится. Хлеба хороши, и виноград много обещает. Если не будет засухи или града, будет и благословение; морозов уже больше не боюсь. В Стубице же им, ей-богу, не повезло. Намедни мой кум, Матия Губец, шел по господским делам в Мокрицы и завернул ко мне. Так он рассказывал, что мороз у них все жестоко побил. Виноградники стоят черные. Госпожа Хенинг, ей-ей, не к добру переехала. А знаете ли вы, господин священник, не в обиду будь сказано, почему старуха убралась из Суседа?
– Не знаю, дорогой Илия, я мало интересуюсь господскими прихотями. Эдак спокойнее.
– Верно, – согласился крестьянин и погнал лошадей.
Они проезжали теперь через село под Суседом. Собаки яростно залаяли из-под заборов, но огней в домах не было видно. Крестьянин продолжал:
– Поглядите-ка, ни одного огонька во всем селе. Они и летом живут, как настоящие барсуки. Ведь, по моему расчету, не больше десяти часов. Так по крайней мере по звездам.
– Верно, – ответил священник.
Илия погнал лошадей быстрее, а когда проехали село Запрешич, снова заговорил:
– Скажите мне, уважаемый господин, что предвещает эта перемена? Вы добры к бедным кметам, вы человек ученый, вы должны знать.
– Кабы знал, дорогой Илия, объяснил бы тебе, в чем тут дело, – ответил священник. – Но господа мне ничего не рассказывают; они (это я говорю только тебе) как-то косо на меня смотрят, потому что я друг крестьянам.
– Знаю, – подтвердил Илия, – бог вас вознаградит, – и добавил тише: – но их…
– Да, будем уповать на бога, сынок, – сказал старый священник спокойно, – будем сохранять хладнокровие, когда все хорошо, и не будем терять рассудка, когда плохо. Средний путь – лучший. И на нем есть ямы, ухабы и камни, – да разве жизнь смертного обходится без несчастий? Но спокойная душа знает, что в этом мире у всякого крест; несем его и мы.
– Эх, ваша милость, – и крестьянин покачал головой, – мы-то ведь его несем за двоих.
– Знаю, – сказал священник, – но бог даст, придут и лучшие времена. В терпении – спасение!
– Эх, уж больно долго длится это терпение! Одни хозяин бросает нас в руки другому, словно мы початки кукурузы, и у каждого в руках остается по нескольку зерен, так что в конце концов мы становимся похожими на голый стебель. Хенинги, правда, не пьют пашу кровь, но, поверьте, народ по селам недоволен.
Они уже были вблизи Брдовца, и можно было на фоне неба разглядеть черный силуэт церковной колокольни, как друг из-за придорожных кустов выскочил дюжий детина и, подняв руку, закричал:
– Стой!
Илия одной рукой натянул вожжи, а другой потянулся за пистолетом, который был у него за поясом. Телега остановилась, и священник вскочил на йоги.
– Кто ты? – сердито крикнул Илия. – Зачем пугаешь лошадей?
– Убери руку с пояса, – спокойно ответил незнакомец, нет надобности. Я не турок и не гайдук, а честный человек. Помоги вам бог и святой Никола, люди божьи, и не досадуйте, что я вас остановил средь темной ночи. Ответьте мне, бога ради, на мои вопросы.
– Говори, – сказал священник, продолжая спокойно стоять в телеге.
Человек приблизился, и так как из-за горы поднялась луна, то при ее свете его можно было разглядеть. Он был высок и худ. Хотя лицо и было освещено лунным светом, трудно было определить, какого оно цвета. Казалось, что вытянутое костлявое лицо с орлиным носом, из-под которого свисали длинные черные усы, так же как открытая грудь были из темной ореховой коры. На голове незнакомца была черная меховая шапка с красным верхом, на плечи накинута безрукавка; лунный свет причудливо играл в его черных глазах, на серебряных пуговицах жилета, на ноже и пистолетах за поясом и на тонкой цепочке длинного ружья, перекинутого через плечо.
– Если хотите знать, люди божьи, – продолжал неизвестный воин, положив правую руку на телегу, – я Марко Кожина, ускок из Сошица, и несу по поручению моего начальника, капитана Йосы Турна из Краньской, письмо господину бану. Не знаю, в чем дело, но мне сдается, что в Крайне неспокойно, хоть наш пресветлый император и заключил с турками мир. Вы знаете, чего стоит слово турка, и поэтому паши ружья должны быть всегда наготове. Ну, что бы там ни было, я несу письмо по приказу; и на прощанье господин капитан сказал мне: «На письмо, Марко, отнеси его бану. Знаю, что ни сам черт, ни тем более турок его у тебя не отнимет. Но помни, молодец, не болтайся зря, – пропадет письмо, пропала и твоя голова». Вот я и пустился в дорогу. Но, люди божьи, и борзая устает, – как же не утомиться человеку. Очутившись перед вашим селом, я почувствовал такую усталость, что начал подумывать, не найдется ли добрая душа, которая Христа ради даст мне ночлег, накормит и напоит. Надо вам сказать, что в наших местах у меня по селам много знакомых, с которыми я сражался против турок под знаменем бана. А здесь – только куры сели на насест – все вымерло, точно какой-нибудь босанский паша опустошал этот край в течение трех дней и трех ночей и истребил весь род людской. Стучишься, стучишься, ни один человек не откликнется, только собаки на тебя лают, словно ты антихристово отродье. Спрятался я с горя за куст – думаю, не пошлет ли бог счастья. Вдруг слышу, телега – подъехали вы. Умоляю вас, не оставьте крещеного на ночной росе. Я, поверьте, не баба. Достаточно меня солнце пекло и дождь поливал, я не жаловался, раз нужда подошла и капитан приказывает. А зря зачем муку терпеть? Ну вот, я вам все сказал, а вы теперь покажите, что у вас есть сердце.
Пока ускок говорил и умолял их, во имя бога, о ночлеге, священник успокоился и сел; Илия, нагнувшись, спросил незнакомца:
– Если ты Марко Ножина из Сошица, скажи-ка мне, где ты воевал?
– Много спрашиваешь, – ответил ускок, – я только это и делаю. Скажу тебе только, что пошел седьмой год с тех пор, как я бился с антихристом Ферхадом под Единой, под командой Ивана Алапича и Иво Ленковича. Это стоит вспомнить, о всяких там перестрелках не следует и говорить.
– А кто был начальником? – продолжал допрашивать Илия.
– Огнян Страхинич.
– Так. А знавал ли ты солдата, у которого дом в этом селе, а сам он родом из Лики?
– Честное слово, знавал. Ты, верно, думаешь о Мато Гушетиче? Его нельзя назвать богатырем, но сабля его не знает пощады.
– Ну, ты наш человек, – сказал Илия, – вижу, что ты говоришь правду. Мато мне несколько раз упоминал о тебе как о храбром и честном человеке. Садись рядом со мной. Будешь моим гостем, ведь и я тоже провел немало кровавых дней под знаменем бана. Садись, Марко!
Илия обернулся к священнику:
– Не обессудьте, уважаемый господин, я по голосу слышу, что это человек хороший.
– Возьми его с собой, сынок, – сказал старик, – сделаешь доброе дело. Бог велел насыщать голодных, поить алчущих и давать путникам пристанище. Прими его.
– Я знаю, господин священник, что у вас дома все спят и нет огня, – думают, что вы только через два дня вернетесь. Ведь вы, наверно, тоже голодны. И раз на мою долю выпал такой хороший случай – принять во имя божие этого славного молодца, так не сердитесь, если я и вас угощу чем бог послал. Не посмел бы этого сделать, если б вы уже несколько раз не удостаивали посетить мой убогий кров.
– С радостью, дорогой Илия, – ответил священник, – наш спаситель преломлял хлеб не только с богатыми, но и с убогими. А твой хлеб – честный хлеб.
После этих слов Илия завернул к себе во двор; на крыльцо вышла Ката. Она немало подивилась, увидев в столь поздний час таких неожиданных и странных гостей, по когда Илия ей объяснил, кто такой Марко и как он его подобрал на дороге, голодного и жаждущего, она сейчас же принялась за дело. Хозяйство Илии, который не был уроженцем этого села, было лучше и чище, чем у других крестьян, живших большими семьями и не выделявших сыновей. Гости разместились в просторной горнице за дубовым столом, стоявшим в углу; другой угол был занят большой глиняной печью. Стояли еще две широкие кровати, два расписных ларя и ткацкий станок, а над столом внесло изображение святого Илии, ружье, два турецких пистолета и кожаная сумка.
– Скинь оружье, приятель, – сказал Илия, – довольно ты его потаскал.
– Верно, – Марко улыбнулся, показывая крупные белые зубы, и бросил гунь, торбу и пояс на ларь, а ружье прислонил у окна. Потом, потянувшись, он сел подле священника, который спокойно расположился в углу. Пока гости усаживались, из постели высунулись две русые головки, поглядывая как-то боком, словно мышки, по когда ускок потянулся, они быстро спрятались под одеяло; не испугалась только третья головка, которая показалась из-за большой печи. Это был черноволосый, черноглазый мальчик лет шести, в полотняной рубашонке. Заложив руки за спину, ребенок встал перед усатым Марко и начал его бесцеремонно разглядывать.
– А ты чей будешь, сынок? – спросил воин малыша.
– Я Степко Грегорич, – ответил тот серьезно, не моргнув.
– Ну, пошли тебе бог здоровья, сынок! Ты послушный? Молитвы знаешь?
– Знаю, – ответил ребенок, – а ты кто?
– Я воин, сынок.
– А на что тебе оружие?
– Убивать турок.
– Посмотри, вон там ружье, – и малыш показал пальцем на степу, – и мой тятя убивал турок.
– Поди-ка сюда, сынок, – сказал воин и, взяв ребенка, посадил его на колено; малыш молча то смотрел на его длинные усы, то трогал пальцами блестящие пуговицы. В это время Ката внесла ужин, а Илия кувшин вина.
– Иди в постель, – сказала Ката сыну с упреком, – что ты надоедаешь гостю? Тебе не ужинать надо, а спать.
– Оставьте, кума Ката, – перебил ее Марко, погладив малыша, – пусть посидит молодец. Ей-богу, красавчик, весь в мать!
– Он же вам надоедает, кум, вы устали с дороги, – заметила Ката, покраснев от похвалы Марко.
– Оставьте. У меня дома тоже сынок. Глаза, как угольки, здоровый, крепкий, как кизиловое дерево. И когда, бродя по белому свету с ружьем, я встречаю такого соколика, сердце радуется и хочется поцеловать его, как сына.
На глаза у храбреца навернулись слезы, он поцеловал мальчика в лоб и добавил:
– Эх, что поделаешь! Видно, мать меня родила не для того, чтобы мирно глядеть, как растет мое потомство, а для того, чтобы бродить по свету и сносить туркам головы.
– А ну-ка, кум Марко, – пошутила Ката, – бросьте вы турок и турецкую кровь и займитесь-ка моими клецками и нашим вином.
Марко принялся за дело и ел и пил, как настоящий богатырь, а вместе с ним и господин священник подкреплялся так, словно и его родила женщина из горного племени. Говорил он мало, а все улыбался счастливой улыбкой; да он и не мог бы говорить, так как вино развязало язык Марко, и он пустился в молодецкие рассказы про князя Юро Слуньского, про бана Николу, про Ленковича, про то, как он убивал под Вировитицей, как грабил Винодол и в Лике туркам беды наделал, как его под Единой турецкая сабля полоснула по плечу, а другая в Крбаве разукрасила лицо. Говорил молодец, как сказку сказывал, и пил притом, как королевич Марко у шинкарки Яни. Ребенок слушал его, как попа, разиня рот. Развеселившись, Марко сказал:
– Эх, брат Илия, всем тебя бог наградил. Скажи-ка, святой отец! – обратился он к священнику, – разве нехорошо Илии, разве не живет он, как пчела в полном улье?
– Бог наградил Илию, – сказал священник, – потому что он добрый и терпеливый человек и умеет одолевать всякие невзгоды.