В то время как над Загребом разносился печальный звон колоколов, возвещая, что королевство потеряло бана, в доме брдовацкого священника сидели двое: сам священник Иван Бабич и мирянин – высокий, статный человек, с живыми карими глазами и длинными усами, с открытым, смелым выражением лица. Это был господин Степан Грдак из Филетинца, крижевацкий дворянин, посланец его королевского величества.
– Я вам очень благодарен, честной отец, – сказал дворянин священнику, – за сообщенные сведения. Его королевское величество послал меня сюда специально, чтобы от имени королевской казны управлять хенинговской половиной имения до окончания тяжбы. Я нисколько не сомневаюсь, что госпожа Хенинг получит не меньше половины, потому что это в конце концов ее родовое имение, которое Тахи захватил per fas et nefas.[58] При дворе тоже прекрасно знают этого господина главного конюшего, знают, что нет злодея, равного ему, но боюсь, что еще могут быть всякие неприятности, хотя король и справедливее своих жадных советников, которых господин Тахи сумел подкупить. По правде говоря, они и не собирались вводить временное управление, опасаясь, по их словам, кровопролития, но казна никогда не отказывается собирать золотые плоды, и делает это с удовольствием, так как у нее кошель всегда пуст. У меня в этих местах нет никого знакомого, кроме вас, которого с детских лет я знаю за честного человека. Потому я и пришел к вам с просьбой: помогите мне в этом трудном деле; мне бы хотелось за этот, быть может короткий, срок ввести законы и порядки, которые при Тахи, как я слышал, не процветают.
– Да, к сожалению, не процветают! – подтвердил священник. – Бог свидетель, господин Степан, в своем рассказе я ничего не преувеличил, и слава богу, что вы приехали, потому что королевского посланца должно слушаться.
– Не уверен, захотят ли, – покачал головой Грдак, – когда я утром явился в Сусед и предъявил королевское письмо, то служащие Тахи стали сразу ставить мне палки в колеса; Петар Петричевич не дал ключей, все меня избегали, и я стоял, прости господи, словно приговоренный к виселице. Но господа ошибаются, Грдака им не запугать. Я не уступлю и буду продолжать идти прямым путем.
– Так и надо, господин Степан, это единственный способ заслужить уважение. Я особенно обращаю ваше внимание на бедный народ, который под властью Тахи истекает кровавым потом. Клянусь честью, никогда не приходилось мне видеть таких бедствий, какие кметы претерпевают от Тахи. В конце концов почти все вельможи – тираны, таков уж их нрав; но Тахи превзошел всех, словно на нем нет креста, а вместо сердца камень. Чего только я не пробовал! Мне, по правде говоря, противно впутываться в дела господ, но я священник, и ото мой долг; кто же, как не пастырь, будет защищать стадо от волков? Ради народа я унижался и не один раз. Я духовник госпожи Елены Тахи и неоднократно говорил с ней и укорял ее; у Елены, хоть она и очень вспыльчива, все-таки есть сердце, и мои укоры как будто понемногу проникали ей в душу; но Ферко Тахи – сущий зверь, и весь край его проклинает. В жизни не встречал я такого бесчеловечного существа, для которого высшее наслаждение – без конца мучить несчастный народ. Вы слышали о Могаиче, о Степане, о Сабове, знаете о других злодеяниях; но это далеко еще не половина всех ужасов. Кмет никогда не может быть спокоен за свое убогое достояние, потому что Тахи смеет без всякого повода согнать половину села с земли и забрать ее себе или подарить своим развращенным слугам. Вопреки закону, он наполовину повысил повинности; в каждом имении построил виселицы и говорит, что ему обед не в обед, если он не видит, как какая-нибудь «крестьянская собака» дергается на виселице. Одним словом, тут нет ни суда, ни закона, ни души, ни бога! У нашего народа сердце не злое, но кровь горячая; и он недоверчив, ибо видит, что господа, которых судьба поставила над ним, не лучше волков или турок, что те, кто должен был бы давать пример народу и воспитывать его, – попирают все святое. Не удивительно, что народ звереет, и боюсь, что от этого кое-кто и пострадает, ежели добротой не погасить тлеющий огонь народного гнева.
– Я тоже дворянин, – ответил Грдак, – но моя колыбель стояла не в высоких каменных хоромах, а под деревянным кровом скромного дворянского домика. Клянусь вам, честной отец, что я буду защищать несчастный народ, который, как и мы с вами, создан по образу божьему.
– Бог вас вознаградит, – сказал Бабич.
– Но скажите мне, каковы Грегорианцы? – спросил Грдак.
– Грегорианцы? Эх! Амброз достойный человек, старый коренной хорват. Но Степко я не верю. Он льстит крестьянам, но если ему удастся взять верх, будет вешать кметов не хуже Тахи. Это парень неистовый, он и свою прекрасную жену вгонит в гроб.
– Надейтесь на меня, – сказал на прощанье Грдак, – мое слово твердо. Я сумею укротить господина Ферко: или я, или он!
– Дай бог! – ответил священник.
Господин Тахи угощал господина подбана Форчича, который любил хаживать в гости, что можно было сразу заметить по его весьма круглому брюшку и красному носу. Подбан сильно потрудился за обильным обедом и беспрестанно вытирал пот с кончика носа. Оба мужчины сидели за столом, разговаривая о государственных делах, а госпожа Елена, в мягкой шубке, устроилась возле камина и слушала их. Лицо ее было бледно и грустно, губы сжаты, она смотрела перед собой, опустив голову; в глазах ее поблескивал иногда тот темный лихорадочный блеск, что предвещает близкую смерть.
– Пусть себе лают, – сказал, смеясь, Тахи, окончив обед, – пусть себе кричат, а я буду делать, что мне нравится. Крестьянские собаки землю должны целовать пере-До мной, тогда они могут быть спокойны, Если старая Хенинг укрощала их плетью, я их буду угощать похлеще. Знаю, что они злы, что весь край кипит, но разве не я главный конюший? Неужели же я не сумею укротить эту крестьянскую сволочь?
– Optime, spectabilis domine,[59] – подбан осклабился, и маленькие пьяные глазки его засверкали, как у барсука. – Так пм и надо! Разве мы не господа?
– Королевская камера посадила мне на шею этого мошенника Грдака, который расхаживает у меня по дому, как еж. Но пусть! Я подпущу такого дыму этому соглядатаю королевской камеры, что он сбежит от головной боли, и позабочусь, чтоб мои пожунские друзья избавили меня от этой чумы.
– Optime dixisti,[60] – сказал, смеясь, пьяный подбан.
– Скажи мне, amicissime frater,[61] – спросил Тахи, – не слыхал ли ты, кто у нас будет баном?
– Ни… чего! – пролепетал Форчич.
– Каждый день разносятся новые вести. Называют то одного, то другого; за ночь баны растут, как грибы. Я старался убедить королевских советников, чтоб назначили либо старого Алапича, либо Мато Кеглевича; да так, вероятно, и будет.
– Это было бы хорошо. Они наши.
– Я каждый день, – продолжал Тахи, – жду письма от господина Батория, который, во всяком случае, меня известит, на что мы можем надеяться.
Вошедший слуга доложил, что королевский управляющий Степан Грдак желает видеть господина Тахи.
– Грдак? – воскликнул сердито Тахи. – Что этому клопу опять от меня понадобилось? Чтоб у меня кусок стал поперек горла? Ну, пусть войдет, по крайней мере ты увидишь, amice подбан, с каким типом я принужден разделять тут власть.
В комнату вошел Грдак, поклонился мужчинам и госпоже Елене. Тахи смерил вошедшего с головы до ног высокомерным взглядом и сказал презрительно.
– Что еще, domine Грдак? Что у вас болит? Вы плохо выглядите. Опять, наверно, придется выслушать какую-нибудь проповедь?
– Я бы хотел, по приказу королевской камеры, поговорить с вами о серьезных делах, magnifiée domine.
– Говорите не стесняясь, – сказал Тахи, осушив чащу, – здесь только моя жена и мой названый брат, подбан.
– Да, да, говорите, – забормотал Форчич.
– Простите, что я вам досаждаю, magnifiée, но я уже четыре раза просил вас принять меня. Вы все уклонялись от свиданья, а я ведь состою на службе короля.
– Ну, послушаем, – и Тахи зевнул, снова смерив взглядом стоявшего перед ним управляющего.
– Вам известно, – продолжал спокойно Грдак, – зачем я сюда послан, – еще на рождество вы получили письмо его королевского величества. Я послан от имени казны управлять половиной имения до окончания процесса с госпожой Уршулой Хенинг. Но, простите, вы или, может быть, ваши слуги забыли об этом королевском письме, как забыли и то, что вы здесь не являетесь единственным хозяином.
– Дальше, дальше, – сказал Тахи, оскалив зубы, в то время как Форчич, съежившись, глядел исподлобья на дерзкого управляющего.
– Земля эта – не только ваша, но и пока что королевская; кметы не только ваши рабы, но и подданные короля. Я приехал сюда несколько месяцев тому назад; вы не захотели ни передать мне половину имения, ни даже составить опись имущества. Я обратился тогда к вашему управляющему Джюро, чтоб расспросить о доходах, но благородная госпожа Елена приказала ему не давать мне никаких сведений.
– Совершенно верно, – вставила быстро Елена.
– И очень хорошо сделали, – и Тахи кивнул жене. – Ну, продолжайте.
– Вместо того чтобы передать мне половину замка, вы втиснули меня и моих людей в две пустые каморки вне замка.
– У меня, amice, большая семья, а замок маленький, – засмеялся Тахи, – что же я мог вам предложить, как не каморку, раз вы являетесь чиновником камеры?
– Я не обратил бы внимания на то, как вы обошлись лично со мной, – продолжал Грдак, – но я не могу молчать о том, что здесь происходит. За время своего пребывания я довольно-таки наслушался и нагляделся. Не говорю о прошлом: о голове Степана, об Иване Сабове, – за это вы ответите перед богом; но я ужасаюсь тому, что видел собственными глазами. Вы, magnifiée, ввели здесь противозаконно семь новых поборов.
– Да.
– Вы собрали с кметов десятину для капитула, израсходовали эти деньги, и теперь бедняки должны снова Платить.
– Ну так что же, ведь они мои рабы.
– Вы силой отобрали у кметов все мельницы на Крапине и тем сокращаете доходы короля.
– Так.
– Вы гоните крестьян с земли и из домов, отнимаете у них виноградники, ноля, скот, словно все это принадлежит вам. Лучшее вы оставляете себе, а что похуже – даете вашим развращенным слугам, в особенности кастеляну Ивану Лоличу. Разве не вы ограбили Мато Белинича, так что бедняк принужден теперь, как нищий, ходить из села в село? Не вы ли отняли все имущество, до последней нитки у кметов Войводы, Матии Мандича, Ивана Чапковича из Брдовца, у Петара Бедерлича из Отока и у Мартина Филипчича из Пущи, так что они остались без крова и пристанища и, голые и босые, пошли по миру?
– Да, – закричал Ферко, вскочив и стукнув кулаком по столу, – я и у сотни других крестьян все забрал, потому что они бунтовщики, потому что они помогали Хенин-гам.
– Что ж, по-вашему, и вдова Марушич, которая с детьми погибает от голода, тоже была бунтовщицей? А скажите-ка, разве не ваши слуги разнесли топорами все крестьянские кладовые и дочиста их опустошили? Впрочем, что я говорю! Вы умеете быть и милостивым: когда вам нужны политые кровью гроши, ваши люди хватают по дорогам несчастных крестьян, и вы их посылаете в Загреб, где принуждаете их выпрашивать Христа ради деньги у горожан, чтоб откупиться от вас. Побывайте-ка у загребских горожан, упомяните замок Сусед, и каждая крещеная душа задрожит. Я не могу, я не имею права молчать. В то время как крестьяне должны были бы работать на королевских полях, вы их сгоняете в Фарно, где на пепелище крестьянских изб они должны строить для вас новый господский дом; земля стоит необработанной, села пусты, народ ограблен, и нечем ему платить королю. Походите-ка по селам, среди народа, прислушайтесь к тому, что говорят. Кипит и бурлит так, что впору в ужас прийти. Потому-то я и явился сюда, что как уполномоченный королевской камеры я не могу дозволить, чтобы сокращался доход короля, чтобы грабили королевскую землю, чтобы мучили до смерти королевских людей. И если все это окончится плохо, ответственность падет на вашу голову.
– Ферко! Ферко! Ты слушаешь, ты молчишь? – воскликнула Елена, смертельно побледнев.
От слов жены Тахи передернуло. Когда Грдак умолк, он закусил нижнюю губу, заложил руки в карманы и, подойдя вплотную к управляющему, спокойно проговорил:
– Вы кончили? Хорошо. Черт вам дал язык, которому любая змея позавидует. Не будь вы на королевской службе, я бы вас повесил, как любого крестьянина, посмевшего открыть рот. А теперь я вам скажу, кто я – я Фране Тахи, главный конюший, имперский камергер, владелец Суседа и Стубицы, барон Штетенбергский, капитан Канижи и вельможа. А вас как звать, несчастный?
– Меня, слава богу, не зовут Тахи.
– Вы ищете ссоры, amice Грдак?
– Я ищу правды!
– Берегитесь, чтоб о правду не сломать себе ребра, если будете подстрекать крестьян!
– Я вам говорю от имени королевской камеры.
– А я вам говорю: пошел вон, сливар!
– Хорошо, – сказал Грдак, уходя, – помните, что вы оскорбили дворянина. Королевскому комиссару барон Штетенбергский будет отвечать поучтивее.
– Этот человек – порождение дьявола! – проговорил Форчич, выпучив глаза, когда Грдак ушел.
– Не бойся, Иван, – Тахи побледнел от злости и захохотал, – этот заяц еще попадется на мой вертел.
Госпожу Елену от волнения бросило в жар, и она едва дошла до спальни. Когда во дворе Тахи сажал на коня своего захмелевшего гостя, он сказал ему:
– Моя жена, amice, сохнет, как старая ива, и святые кружатся над ее головой, как мухи. Она увядает, и бог знает…
Он не докончил, так как в эту минуту подскакал, болтаясь в седле, толстый, коротконогий детина с приплюснутым носом: кастелян Иван Лолич.
– Ваша милость, я вам привез важное письмо. Я получил его от вдовы бана в Загребе, куда оно было прислано.
Тахи распечатал письмо; Форчич с любопытством подглядывал.
– От Батория, – шепнул Тахи, читая.
– Кто же бан? – вырвалось у Форчича.
– Черт возьми, – воскликнул Тахи, – вместо одного бана у нас их два!
– А что же будет со мной? – И подбан разинул рот.
– Поп Джюро Драшкович и рубака Фране Франко-пан Слуньский – вот наши баны! Тысяча чертей! Наши кандидаты провалились.
– Но и их также, – добавил подбан.
– Слава богу, – сказал Тахи, – это tertius aliquis…[62]
– Какую же партию они будут поддерживать?
– Ту, которая их раньше заполучит. Поп умен, спокоен и учтив. Но я умею с ним ладить. Он чертовски честолюбив. На этом-то я и сыграю, и он будет наш. Фране Слуньский только дерется с турками и ни черта не смыслит в политике. Завтра же отправлюсь в Загреб на поклон к Драшковичу. Итак, прощай.
Подбан с трудом зарысил под гору, но Тахи крикнул ему вдогонку:
– Постой, брат! Пусть Лолич тебя проводит до Загреба, а то ты дорогой еще споткнешься. Слышишь, Лолич? Завтра можешь взять мельницу Зукалича на Крапине. Понял?
– Понял. Покойной ночи, ваша милость! – ответил толстяк и поехал вслед за подбаном, который, покачиваясь в седле, таращил глаза на заходящее солнце.
Недалеко от входа во двор замка господин Тахи постучал в дверь помещения кастеляна и вошел. Посреди комнаты стояла молодая черноглазая женщина с маленьким носом, сочными губами и полной грудью. Она подбоченилась, сдвинула густые брови, прищурила один глаз и расхохоталась.
– Ну и ловко же вы, ваша милость, отделались от моего балбеса Лолича! Я все видела в окно.
– А он ничего не подозревает, душенька? – спросил Тахи.
– Какого черта не подозревает! – захохотала женщина, закрыв рукой лицо, как бы стыдясь. – Я думаю, он все знает. Но если вы будете давать ему цехины и мельницы, то он не станет интересоваться, праведный ли образ жизни ведет его жена.
– Лучше пусть он владеет моими мельницами, а я – его женой.
– А госпожа Ела? – спросила Лолич, поглядывая на распалившегося старика.
– Спит или молится богу, – ответил Тахи.
– Ну, и ладно, – засмеялась женщина, – пусть себе молится.
Тахи обнял полный стан кастелянши, а она опустила голову ему на грудь и залилась беззвучным смехом.
Господин Амброз Грегорианец сидел у стола в башне замка Мокрицы, куда ранней весной 1567 года он приехал на длительное пребывание не ради развлечения или веселья, но по делу о своей и о суседской тяжбе. Наслышавшись о злодействах Тахи, он хотел все увидеть на месте и обо всем разузнать от очевидцев. Старик сидел, склонившись над большой, толстой книгой, на которую падала его длинная борода, и глаза его быстро пробегали по черным печатным строкам. Он старался вникнуть в различие между славонским и венгерским наследственным правом, потому что королевский суд интересовался именно этим вопросом. И только что взял бумагу, чтоб записать несколько слов, как в комнату вошел господин Ми-хайло Коньский в дорожном одеянии. Старик поднял голову и, протянув ему обе руки, воскликнул:
– Здравствуйте, дорогой друг мой! Какое счастье привело вас в Мокрицы?
– Дай вам бог здоровья, domine Ambrosi, – сказал Коньский.
– Уж не знаю, счастье или несчастье, но, во всяком случае, важная новость.
– Ну, рассказывайте, – промолвил Амброз, снова опускаясь на стул.
– Habemus papam,[63] имеем бана или, вернее, двух банов.
– Двух? Кого же? – И Амброз с живостью выпрямился.
– Епископа Драшковича и князя Франкопана Слуньского.
– Это правда? – спросил Амброз. – А то мой Степко каждый день привозит из Загреба все новые имена банов. Много говорили и о Мато Кеглевиче.
– Правда, сущая правда, – ответил Коньский, – мне это вчера рассказал сам господин епископ, и я поспешил сюда с женой, чтоб сообщить эту новость вам.
– Так, значит, Драшкович! – И Амброз задумался и стал гладить свою белую бороду. – Никто этого не предполагал. Епископ не принадлежит ни к одной партии; этот достославный оратор на Тридентском соборе не вмешивался в наши внутренние дела. Он умен, спокоен и учтив, но не пристрастен и не горд. Что ж, это не так плохо. По почему же два бана?
– Драшкович pro civilibus,[64] Франкопан pro militaridus.[65]
– Князь Слуньский молод, но он очень храбрый и честный человек, – продолжал Амброз. – А говорили вы с епископом о наших делах?
– Как же.
– А он?
– Ну, вы его знаете. Он тонок и умен; говорит всегда осторожно, словно ходит по льду, а если желает что-нибудь скрыть, то цитирует Евангелие или какого-нибудь латинского классика. Я ему рассказал все по порядку. Спокойно сидя, он слушал меня, не говоря ни за, ни против. Когда я кончил, он сказал: «Что касается дела о государственной измене, то не бойтесь. Это главное дело будет похоронено в архивах. Все, что вы мне сказали о Тахи, я знал и сам. Но, поверьте, у Тахи есть могущественные друзья при дворе, у него большая партия в стране, а его королевскому величеству нужны деньги. Поэтому понимаете, domine Михайло, что этот гордиев узел надо не рассечь, а тонко и искусно развязать. Боже упаси спешить! Потерпите. Пускай дело идет обычным порядком в суде бана. А я – не Петар Эрдеди и не зять Тахи». Потом епископ долго размышлял, поглаживая свою бороду. Вдруг он как будто что-то вспомнил, поднял голову и сказал: «Что поделывает ваша жена Анка? Давно что-то не видал ее. Разве она забыла, что я ее крестный отец? Скажите ей, чтоб пришла ко мне, пусть сегодня же придет. А вы будьте осторожны; передайте это и господину Амброзу Грегорианцу. Не забудьте же мое поручение крестнице», – закончил епископ, подняв указательный палец, и отпустил меня.
– Да, да, – усмехнулся Амброз, – это его манера. Развязать! А что же он сказал Анке?
– Он ей сказал, что Тахи посетил его, низко ему поклонился и восхвалял мудрость короля, назначившего баном умнейшего из хорватов.
– Поди ж ты, – сказал Амброз, – и волк может превратиться в лису.
– Да, – продолжал Коньский, – и, как я слышал, Тахи ходит по Загребу и похваляется, что бан был с ним очень ласков, что суд будет справедливым и что он будет строго защищать право каждого.
– Драшкович, значит, всем угождает. Ibis, redibis,[66] лиса лису перехитрила. Ну, будем следовать его совету, потому что он нам на руку. Пойдемте сообщим эти новости госпоже Уршуле и обо всем договоримся. Скажите, чтобы она держала себя умно.
– Уршула, наверно, уже все знает, – сказал Коньский, – моя жена прошла прямо к ней.
Госпожа Уршула гуляла в саду замка, оживленно беседуя с госпожой Коньской.
– План епископа очень умен, – сказала Коньская, – но требует большой осторожности. Я и мужу не сказала об этом ни слова, потому что он приятель Амброза; Амброз же во что бы то ни стало хочет сосватать Софию за Милича; о молодом сливаре радеет и Марта, наша молчаливая Марта. Поэтому надо действовать не напрямик, а окольными путями, чтоб не обидеть Амброза.
– Нет, нет, мне это все не по душе, – сказала Уршула, качая головой. – Я сама против этого брака со слива-ром, но не ценой примирения со своим заклятым врагом – никогда!
– Не думайте, мама, о мести, – сказала Коньская холодно, – а рассудите спокойно о своей выгоде.
Уршула задумалась.
– Конечно, – сказала она, – выгода велика.
– Так не откладывайте. Марта мне рассказала целую историю о Могаиче, который томится в турецком плену. Поймайте влюбленного Милича на эту удочку рыцарского благородства. Таким образом мы от него и отделаемся.
– Милич здесь, – сказала Уршула, – он был по делу у Амброза, а сейчас он у Марты.
– Вот удача, – и Анка схватила мать за руку, – нападем сейчас же и скорей обделаем это дело, чтобы Амброз не успел стать нам поперек дороги.
– Ну, пусть будет по-твоему, – сказала Уршула решительно, – Хенинги ведь вельможи.
Пока господин Коньский рассказывал Амброзу эти важные загребские новости, на другом конце замка, в комнате Марты, развлекалось небольшое общество. Молодая жена Степко наматывала у стола пряжу, София прилежно шила, а господин Томо Милич стоял у окна, устремив свой взгляд на девушку, которая, казалось, с каждым днем расцветала и становилась прекрасней.
– Господин Томо, – сказала Марта, улыбаясь и распутывая нитки, – жаль, что теперь не ночь.
– Почему, благородная госпожа? – спросил молодой человек.
– Потому что вы бы не замедлили залюбоваться звездами.
– Ах, что и говорить!
– В особенности, когда вы видите Софию, не так ли? – И она посмотрела на молодого человека проницательным взглядом.
София покраснела, а Милич ответил:
– Это верно, когда я на нее гляжу, у меня отнимается язык. Не правда ли? – обратился он к девушке.
– К сожалению, – ответила она, задорно поднявши голову, – я, должно быть, похожа на пугало, раз господин Милич меня так боится. Я болтаю, болтаю о солнце, о луне, а он как воды в рот набрал, смотрит в землю, словно ищет чего-то.
– Не сердись на него, сестра; ищет-то он только тебя и не видит никого, кроме тебя. Таковы уж мужчины; таковы все храбрецы. Но успокойтесь, дети, – продолжала Марта, – я поверенная вашей любви, потерпите, и я устрою все к лучшему.
– Ах, благодарю вас тысячу раз, – воскликнул Милич, – но вы понимаете, благородная госпожа, как мучительно ждать.
– Терпение – путь к спасению, молодой человек, – сказала нравоучительно Марта. – Любовь подобна ореху: снаружи горькая скорлупа, а внутри сладкое ядро. Когда я узнала, что вы и Софика втихомолку плетете любовную сеть, я было рассердилась; благодарите бога, что господин Амброз был на вашей стороне. Потому и я стала на вашу сторону, когда убедилась, что рыцарь сошел с ума, а девушка потеряла рассудок. Тут, значит, нет другого выхода, как честным пирком да за свадебку! Но моя мать не так податлива. Сперва она мне просто сказала: «Нет!» Когда же, после суседской битвы, я ей снова напомнила, она ничего не ответила, а потом сказала: «Э! Увидим!» Так что помаленьку! Капля за каплей долбит и камень. Мать смягчится, потому что она несчастна!
София, плача и смеясь в одно и то же время, бросилась на шею сестре и воскликнула:
– Сестра! Золото мое! Брани меня сколько хочешь. Все будет напрасно. Хотела выкинуть этого человека из сердца, но он оказался сильнее и не дается.
– Выкинуть? – спросил Милич с нежным укором.
Девушка подняла голову, засмеялась, показав ряд белых зубов, посмотрела на молодого человека глазами, полными слез, протянула ему руку и сказала нежным голосом:
– Шучу! Шучу!
– Выкинуть! – всплеснула руками Марта. – Да она готова повесить три замка на сердце, чтоб вы только не убежали. Я подслушала, как она говорит во сне.
– Сестра! – И девушка легонько толкнула Марту, покраснев до ушей.
Молодой человек собирался прощаться, когда в комнату вошла госпожа Уршула с веселым лицом и с пей Анка.
– Анка, ты откуда? – сказала Марта, поднимаясь навстречу сестре.
– Дети, – проговорила старая Хенинг торжественно, – Анка привезла нам хорошую весть. Господин епископ князь Джюро Драшкович, крестный отец Анки, назначен баном, и, бог даст, мы в скором времени снова овладеем нашим родовым поместьем.
– Слава богу! – воскликнули Марта и София.
– Ну, дети, – продолжала мать, – я хочу отпраздновать этот прекрасный день торжественным образом. Вы, господин Милич, – обратилась она к молодому человеку, – любите мою дочь Софию, и Марта за вас хлопотала. Хорошо, я согласна вам ее отдать…
Все радостно встрепенулись, а София в слезах бросилась перед матерью на колени и стала целовать ей руку, которую та быстро отдернула.
– Но я ее отдам при одном условии. Когда мой покойный муж как-то раз опасно заболел, он дал обет богу, что мой сын освободит одну крещеную душу из турецкого плена. Сын мой умер ребенком и не мог исполнить обета. Вы хотите стать моим сыном; вы, скромный дворянин, хотите стать мужем дочери вельможи, – исполните этот обет, прославьте свое имя. Я слышала, вы обещали Софии освободить Могаича, жениха ее молочной сестры, которого турки взяли в плен. Так вот, освободите этого человека; и когда вы его привезете, София будет вашей. Да поможет вам бог! Все остолбенели, а София, вскрикнув и изменившись в лице, упала без чувств на руки своей сестры Марты. Господин Милич, бледный, но спокойный, шагнул к Уршуле и сказал:
– Благодарю вас, благородная госпожа! Я люблю вашу дочь больше своей жизни и потому с радостью поставлю на карту мою жизнь, чтоб получить ее руку…
– Томо! Томо! Что ты делаешь! – воскликнул Амброз, вошедший при последних словах молодого человека.
Но, не обращая внимания на этот возглас, Милич поднял руку и сказал:
– Клянусь господом богом освободить Могаича, клянусь господом богом и моей любовью, что вернусь либо с ним, либо совсем не вернусь.
– Кто это наделал? – вскрикнул в отчаянии Амброз.
– Это дело твоих рук, – шепнула Марта госпоже Коньской, – да простит тебе бог этот грех!
– Да. И я никогда не буду в этом раскаиваться, – тихо ответила Анка со спокойным лицом.
– Прощай, София, – воскликнул молодой человек, став на колени перед бесчувственной девушкой, – я вернусь к тебе, мое золото. Прощай!
И он покрыл ее руку горячими поцелуями.