Через четыре дня после переговоров с госпожой Уршулой, ранним утром, господин Михайло Палфи вскочил на своего коня перед замком Сусед и махнул на прощанье рукой Михаиле Коньскому, высокому крупному человеку, вышедшему проводить мадьярского гостя.
– Прощайте, egregie domine,[11] – сказал посланец Батория улыбаясь, – скоро опять увидимся.
– Буду очень счастлив! – серьезно ответил Коньский, поклонившись.
– И мне приятно, что мы расстаемся дружески. А через два дня я вернусь и привезу Грго Домброя. Было бы хорошо, если б к тому времени была составлена опись.
– Не беспокойтесь. Об этом я позабочусь.
– Ну, спасибо вам и прощайте! – произнес мадьяр, поклонился и с веселым лицом поскакал по направлению к Загребу.
Господин Палфи не щадил своего коня. Он яростно вонзал ему шпоры в бока, и видно было, что он очень торопился. Не обращая ни на что внимания, промчался он через села Стеневец, Врапче, Черномерец, и лицо его еще более прояснилось, когда из-за склона горы на фоне утреннего неба показалась колокольня церкви св. Краля.
Резко натянув поводья и пригнувшись к шее коня, он еще прибавил ходу, так что крестьяне, шедшие вдоль садов Илицы в город, смотрели на него с удивлением. Сломя голову промчался он через площадь Тридесетницы, под воротами Капитула и остановился перед каменным домом каноника, недалеко от францисканского монастыря. Не дожидаясь, чтобы ему отворили, он быстро соскочил с седла, открыл боковую калитку и вошел в нее, ведя за собой под уздцы коня. Привязав его к столбу, он быстрыми шагами поднялся по лестнице и открыл наружные двери. В комнате, у окна, сидели двое: на скамье – толстый каноник с большим животом и с подбородком, свисавшим на черную рясу; его маленькие серые глаза весело сверкали над крупным, широким носом; возле него, на стуле, сидел худощавый, бледный человек с короткими волосами и подстриженными усами. Он, сгорбившись, смотрел в землю, так что из-под густых бровей не видно было его глаз.
– Слава Исусу! – отворив дверь, весело крикнул мадьяр и бросил шапку на большую глиняную печь возле входа.
– Во веки веков, аминь! – ответил каноник. – Ваша милость явились, как гром с ясного неба.
– Почему гром? – засмеялся Палфи от всего сердца. – Ну, admodum reverende,[12] тонкая же вы лиса. Зовут вас Стипо Всесвятский, ведете вы себя, как святой, а на самом деле – в тихом омуте черти водятся! Не ожидали, говорите? Ха, ха, ха! Вы, хорваты, как будто научились притворству у турок.
– Эх, знаете, egregie amice,[13] – засмеялся каноник, прищурившись, – если не у турок, так уж, наверно, у вас, мадьяр, научились. Уж вы-то на это мастера, вы и ваш господин. Ну, рассказывайте, как вы обделали ваши дела и чем я могу вам помочь!
С этими словами каноник поднялся и, зевнув, посмотрел на приезжего. Его худощавый приятель не шевельнулся, а только взглянул исподлобья на мадьяра.
– Вы меня спрашиваете о делах, admodum reverende amice![14] К черту дела! Едучи сюда верхом из Пожуна, я здорово порастряс свои кости. И чего ради я вообще сюда приехал, domine каноник? С турком помериться силами – это еще можно. Но играть в кошки-мышки со старухой – это уж прямо обидно для мужчины, лучше уж травой питаться. Ну, как бы там ни было, начнем во славу божию, если вам угодно.
– Как вам будет угодно, – ответил каноник.
– Но только посмотрите, пожалуйста, чтоб какой-нибудь незваный гость не помешал нам.
– Хорошо, – сказал Стипо, – я прикажу людям никого ко мне не пускать, даже самого святого Петра.
Толстый каноник заковылял к двери и вышел из комнаты.
– Ergo, domine Georgi,[15] – заговорил Палфи, закручивая ус, – вбили ли вы в голову вашему брату Стипо, о чем идет речь?
– И да и нет, – ответил, кашляя, худощавый. – В подробностях не говорил, а так только намекнул издалека. Не было случая. По вашему указанию я отправился из Суседа в Загреб, как только вы туда приехали. Сказал, что еду в город посоветоваться с врачом. Все поверили, даже Уршула, этот черт в образе женщины. Да и немудрено, ведь лихорадка вцепилась в меня, словно клещами. В первый день брата не было. Он был где-то у святого Ивана «pro testimonio fide digno».[16] А на второй день сюда нагрянула целая стая почтенных каноников. Тут был и болтливый писака Антун Врамец, любитель бабьих сплетен, и резкий Фране Филиппович, который языком рубит туркам головы, и Крсто Микулич, Иван Домбрин, Джюро Херешинец и так далее, по синодику. Понятно, что перед этими свидетелями я не смел и пикнуть о желании господина королевского судьи. А теперь вы примчались, и я даже удивлен, как скоро вы поспели. Старая Уршула – твердый орешек, законы-то она знает. Я с ней порядком намучился, но никак не мог ее одолеть. Ну, как вышло?
– Да хорошо, domine Georgi, – усмехнулся мадьяр, – я и сам себе дивлюсь, что…
В это время вернулся каноник.
– Теперь мы словно погребены, egregie ac nobilis domine; мои люди будут всем говорить, что каноник Стипо Всесвятский находится на своем хуторе в Биенике; Давайте начнем, – сказал каноник, положив свои толстые Руки на живот.
Палфи закинул ногу на ногу, подперев голову правой Рукой, сердито покрутил ус и начал:
– Ваш братец, admodum reverende amice, вероятно, вам намекнул о meritum[17] нашего дела?
Каноник кивнул головой.
– Bene! Но для того чтоб дело было крепче, я вам повторю все снова. Вот в чем ваша основная задача: моему вельможному господину Андрии Баторию принадлежит половина Суседа и Стубицы «secundum donationem domini regis Ferdinandi».[18]
– Знаю, – подтвердил каноник.
– Bene, – продолжал мадьяр, – мой господин получал одну половину дохода, а другую – семья Хенингов. Частью Батория управлял вот этот ваш брат, Джюро Всесвятский, которого старая Хенинг бранит и проклинает.
– Знаю, – снова подтвердил каноник.
– Но вот чего вы, почтеннейший amice мой, не знаете: мой господин, judex curiae,[19] живет в Пожуне. Ваша Хорватия, ergo и Сусед и Стубица, у черта на куличках. Турки уже стучатся в ваши ворота. Вы же заняты междоусобной борьбой. Но судьба – цыганка, и может случиться, что турецкие кони будут молиться богу посреди Загреба, а от Загреба недалеко и до Суседа. Вы – герои, но и героям нужны червонцы, а королевская казна пуста, ergo – мой magnificus[20] боится за Сусед и Стубицу, потому что они висят на волоске. Он рад был бы избавиться от этого имения, но, с другой стороны, не хотел бы ничего терять. В этом вся загвоздка. Quod consilii?.[21] Продать, и продать выгодно! Не так ли? Per se![22] Но это не очень-то легко. У старой Уртпулы язык острый, а ноготки еще острее; она, брат, ловкий адвокат. Мой господин долго обо всем этом думал, да к тому же нашел и покупателя совсем случайно.
Почтенный господин Стипо слушал рассказ посланца Батория все внимательнее, и его маленькие глаза раскрывались все шире и шире; но он не проронил ни слова.
– Вот как это случилось, – продолжал Палфи. – Восьмого сентября прошлого года пресветлый наш государь Фердинанд короновал в Пожуне своего сына Макса апостолическим королем. Вас, хорватов, был целый отряд во главе с князем Николой Зринским. Знаменосцы стояли как раз у коронационного холма, а во главе их, держа венгерское знамя, великий конюший Фране Тахи, родом также хорват, хотя дед его был мадьяр чистейшей крови. Но господин Тахи забыл свое происхождение, совсем перешел на вашу сторону и вместе с вами бил.
– Да, да, – добавил каноник, – господин Тахи сущий дьявол. Он, конечно, храбрец, но свои его боятся не меньше, чем турки, потому что, куда ступит его нога, там не растет трава.
– Так вот, в то время как главный конюший верхом, держа знамя, потел и морщился от подагры, подъехал на вороном коне judex curiae, мой господин и говорит господину Фране: «Будь здоров, брат Фране, давно, ей-богу, мы не видались! Сидишь ты, словно медведь в своей берлоге, между Дравой и Савой. Как поживаешь?» – «Плохо, брат королевский судья». – «А что случилось?» – «Три беды свалилось, брат Андрия. Во-первых, подагра меня пренеприятно пощипывает, во-вторых, турки нас жмут все сильнее, а третья беда – мой милый шурин Никола Зринский. Он подарил своей сестре, а моей жене, Елене, имение Божяковину, а в этом году обманным путем налетел и выгнал меня оттуда с женой. Хорош брат, а? Никола хуже турка!» – «Я слыхал об этой вашей ссоре. Что ж, Никола всегда будет Николой, а король боится Зринских. Ну и где же ты постоянно проживаешь?» – «Да где попало, как цыган. То в Междумурье, то в Заблаче, то в замке Штетенберг в Штирии, то на хуторе в Берене. Слава богу, у меня довольно и без Божяковины, но нигде не могу свить себе гнезда, и моя жена Елена все время злится». Тогда Баторий подумал и, как бы невзначай, спросил: «А деньги у тебя, брат, есть?» – «Да, слава богу, нашлась бы малая толика», – ответил Тахи. «Послушай, – продолжал Баторий, – я владею половиной двух имений, там, на краю света – Сусед и Стубица. Сусед стоит на реке Саве, как раз посредине между Штирией и Шомочем. Это райский уголок. Мне он ни к чему, слишком далеко. Я бы хотел приобрести имение в здешних краях. Купи Сусед и Стубицу». – «За сколько ты отдашь свою часть?» – спросил Тахи. «Дешево, всего за пятьдесят тысяч венгерских флоринов». Тахи закачал головой, намереваясь что-то сказать, но в это время затрубили трубы, молодой король въехал на холм, и стали собираться знаменосцы. идя, что при таком шуме не до разговоров, мой господин издали крикнул Тахи: «Приезжай ко мне сегодня вечером, поговорим». Так они и расстались, а на другой день мой господин передал мне их разговор, сказав, что продал Тахи свою половину хорватских имений за сорок пять тысяч венгерских флоринов. Что скажете, amice каноник? Господин Стипо тер в раздумье свой нос.
– А скажу, – наконец проговорил он, – что тут можно нажить триста бед.
– Почему, admodum reverende amice?
– Потому что на пороге Суседа сидит госпожа Уршула, а эта старуха зубаста, как щука. Как же ввести во владение господина конюшего? Хенинги считают это родовым имением, jure haereditarium,[23] которое должно при всех обстоятельствах оставаться в семье, и продавать его можно лишь родственникам. Госпожа Уршула будет защищаться ногтями.
– Ну, это пустяки, – язвительно усмехнулся мадьяр, – какие вы, хорваты, чудаки! Ведь что законно? Да все законно – только надо облечь в подходящую форму. По нашему закону, формой все можно оправдать.
– Ну, объясните, – сказал Стипо.
– Какой jus haereditarium? Король подарил имение Хенингам и Баториям пополам. Ergo – король может разрешить моему господину передать свою часть другому. Фердинанд ведь большой друг моего господина и Тахи, так как он знает, что лишь благодаря Баторию молодой Макс сможет усидеть на венгерском престоле. Он уже почти и обещал ему это. А ввод во владение? Вы ведь знаете, что такое vis legalis?[24] Я заключил с Уршулой договор, вот он. – И Палфи, вынув из-за пазухи документ, передал его канонику и, смеясь, добавил: – Читайте, каноник. Умно? Это написал зять старухи, Коньский. Удивительный человек! Я помазал его длинные хорватские усы медом моих речей, и этот загорский болван всему поверил. О Тахи, разумеется, я ни слова. Вашего же брата, конечно, бранил для виду и сказал, что сразу его прогоню. Это им понравилось и пришлось по сердцу старухе. Уршула переезжает дальше в горы, в Стубицу. Сусед будет очищен. Домброя я уже научил, как себя вести. Наказал ему кланяться старухе, чтоб она ничего не подозревала, а потом мы сразу и введем конюшего во владение.
– Но, позвольте, – ответил каноник, возвращая документ, – по закону королевства Славонии, этот договор должен быть оглашен в собрании сословий, да еще перед баном.
– Брось ты свой славонский закон, – и мадьяр замахал рукой, – мы легко обойдем это препятствие. А бан? Боже мой! Да бан-то кто? Князь Петар Эрдеди. А разве его первая жена не была дочерью Тахи? Хоть она и умерла, а он после женился на Барбаре Алапич, но все же тесть и зять остались друзьями, и крепкими друзьями.
– Да, да, – в раздумье произнес каноник, – но на стороне старой Хенинг подбан Амброз Грегорианец, человек сильный.
– Этого я меньше всего боюсь. Амброз был кастеляном у Николы Зринского. Никола и бан Петар недолюбливают друг друга, с тех пор как сын Николы оставил дочку бана; ergo – Петар ненавидит Амброза; да, кроме того, бан видеть не может подбана – со времени их ссоры из-за самоборских границ. Бан будет на стороне Тахи, а Алапич поддержит бана. Ну что, теперь все ясно, каноник?
– Ясно. Но я-то тут при чем?
– Вы введете во владение господина Тахи.
– Кто? Я? – И каноник отступил на два шага.
– Вы, вы! Подождите, когда Уршула переселится в Стубицу. Получите от Батория договор и возьмете с собой окружного судью, имя которого я вам сообщу после. Когда путь будет свободен, Тахи приедет в Загреб с отрядом своих канижских солдат и с несколькими друзьями. К ночи вы отправитесь в Сусед, введете его во владение; никто протестовать не будет. Тахи займет замок, зарядит пушки, запрет ворота, и тогда пусть госпожа Уршула приходит, если уж она такая любительница железных яблок. Дело, конечно, дойдет до суда; и пусть себе тянется; тем временем старая Хенинг может и умереть, а хорватский бан – зять Тахи, а Андрия Баторий – королевский судья.
Каноник молча стоял перед Палфи, который вперил в него острый взгляд, в то время как управляющий Джюро Всесвятский, приподняв голову, поглядывал то на брата, то на Михаила Палфи.
– Не могу, – наконец, как бы выдавил из себя каноник, – это дело опасное; никак не могу. Это было бы явным беззаконием.
– Да бросьте вы всегда думать о букве закона, – закричал мадьяр и вскочил. – Помните, что сильные люди, которым вы служите, никогда не дадут вас в обиду. От имени своего господина, князя Андрии Батория, ручаюсь, что вам ничего плохого не будет. Вот вам моя рука!
– Не этой ли рукой вы подписали и договор с Уршулой Хенинг? – спросил серьезно каноник.
Палфи бросил взгляд на священника и, теребя со злостью ус, стал быстро говорить:
– Давайте будем искренни, каноник. Clara pacta, boni amici.[25] Неужели вы думаете, что мой вельможный господин послал меня сюда для шуток? Он твердо решил, что это дело должно быть так или иначе сделано. Если вы не захотите, найдется, может быть, кто-нибудь другой, например Фране Филиппович, у которого совесть не так упряма. Но я хотел поручить это дело именно вам, ради вашего брата Джюро. Почему? Разве не ясно? У вашего брата куча детей и, говоря откровенно, распутная жена.
– Ваша землячка, – пробормотал, задрожав, каноник.
– Это безразлично, – холодно ответил Палфи. – Он по уши в долгах. И кредиторы его князь Андрия Баторий и Фране Тахи, барон Штетенбергский. Вот странное совпадение! Джюро Всесвятский жил, значит, от щедрот королевского судьи; а его щедрость велика, даже, может быть, чересчур. Мой господин взял вашего брата управляющим Суседа, а он не только кормился молоком этой жирной коровы, снимая себе все сливки, но и выдоил ее до крови: он обманывал своего хозяина.
Каноник задрожал, а его брат, застонав в отчаянии, еще больше поник головой.
– Да, обманывал, – продолжал мадьяр в сердцах, – мы знаем это из писем госпожи Уршулы, знаем, как он воровал, знаем и больше. Вы ведь любите вашего брата, domine admodum reverende, любите его детей, о них болеет ваше сердце, – я это прекрасно знаю. Так подумайте, что с ним будет; представьте себе, какая беда, какое несчастье, какой позор обрушатся на его голову, стоит лишь королевскому судье мигнуть. Имущество его продадут, дети его пойдут по миру, а дворянское имя будет опозорено. Неужели вы хотите, admodum reverende domine, чтоб ваш герб был перед всем светом запятнан, неужели ваше сердце сможет вынести плач малолетних детей?
Палфи, скрестив руки, наслаждался замешательством каноника, который стоял перед ним молча, глядя себе под ноги. Наконец священник прошептал:
– Господин Палфи, вы жестокий человек, вы человек без сердца!
– Вот тебе на! Без сердца? Вы шутите, что ли? А у вашего брата было сердце, когда он грабил? У меня нет сердца! Боже мой! Человек выказывает ум, а ему говорят, что у него нет сердца! Мой господин хочет во что бы то ни стало, чтоб Тахи был введен во владение. Это должно быть исполнено, понимаете ли, каноник, это должно быть исполнено! А я прекрасно придумал, как этому делу дать ход. Ну да к чему тянуть. Рука руку моет. Вы согласны ввести Тахи или нет? Если вы это сделаете – вашему брату простятся не только грехи, но даже и долги, а бан и Тахи (который имеет среди ваших дворян сильных сторонников) позаботятся о том, чтоб ваш сабор выбрал его судьей. Не захотите сделать – пропадет и честь и имущество, а ваш брат попадет не на кресло судьи, а в тюрьму! Тут не до шуток, не до торговли. Да или нет, каноник? Говорите!
Стино Всесвятский смертельно побледнел, на лбу его выступили крупные капли пота, и он схватился рукой за сердце. Джюро, его брат, медленно поднялся. Лицо его пожелтело, мускулы щек судорожно подергивались; широко раскрытыми глазами он уставился на брата, ожидая услышать из его уст слово помилования или смерти. Каноник молчал. Наконец, Джюро шагнул вперед, стал на колени перед братом, обнял его ноги и закричал раздирающим душу голосом:
– Брат! Брат! Я великий грешник. Знаю, что я не достоин прощения, но пожалей детей моих, моих несчастных детей, которых ты крестил. Они ведь не виноваты!
И, плача, Джюро Всесвятский спрятал голову в колени брата.
– Боже! – вздохнул каноник. – Ты видишь наше горе и несчастье! Если я возьму на душу грех, то не из выгоды, а ради бедных детей. Господи, прости мне этот грех! Встань, брат Джюро! Успокойся! Видишь, что получилось? Говорил я тебе: остерегайся этой красивой черноглазой мадьярки, – кровь у нее горячая, да голова не на месте, свихнется. Вот и изменила она тебе, бросила тебя с детьми, и ты, несчастный, был бы опозорен перед всеми, если б твой брат не спас тебя своим честным именем.
По лицу старика текли горячие слезы, в то время как брат его тоже со слезами целовал ему руки. Палфи, с холодным лицом, холодной душой и окаменелым сердцем, смотрел в окно, скрестив руки на груди.
– Господин Палфи! – прошептал страдальчески каноник.
– Что? – спросил холодно мадьяр, повернув голову.
– Когда господин королевский конюший приедет в Загреб?
– Не знаю. Я вам напишу, amice каноник. Во всяком случае, через два-три месяца, не ранее. Тогда и надо будет действовать. Что же, вы решились?
– Да, – едва слышно проговорил каноник, кивнув головой.
– Bene! Вы надежный человек! Вашу руку! – сказал Палфи, протягивая Стипо свою руку. Тот схватил ее и опустил низко голову.
– Я сегодня же сообщу моему вельможному господину о вашем решении, – продолжал посланец, – и надеюсь, что он этим будет очень доволен. Вот вам договор королевского судьи с главным конюшим; когда дело будет сделано, князь Баторий вернет Джюро долговые расписки – как свои, так и Тахи. Но надо глядеть в оба, а главное – молчать, чтоб старая Хенинг ничего не заподозрила, иначе она сможет провалить все дело. Вы, admodum reverende amice, спокойно ждите. Вы, Джюро, завтра на заре возвращайтесь в Сусед. Не надо, чтоб нас видели вместе. Я туда приеду послезавтра, с Грго Домброем. Приготовьте опись, чтоб все можно было записать и передать in optima forma.[26] Жалованье вы будете получать по-прежнему. Можете жить в Загребе. Я подожду, пока все будет передано по описи, а то как бы старая Хенинг опять не передумала. А теперь, amice каноник, прощайте. Мы еще увидимся до моего отъезда из Загреба. Пойду поищу Домброя. Как я рад, что все так хорошо окончилось. Прощайте!
Палфи поклонился с достоинством и стал быстро спускаться по лестнице, до которой его проводил каноник, не проронив ни слова.
Третья неделя после пасхи. По склонам хорватского Пригорья в жарких лучах весеннего солнца зеленеет молодой лес; сквозь листву его белеют господские усадьбы. Среди молодого желтого ивняка, сверкая на солнце, стремительно бежит река Сава. Полдень миновал, и солнце склоняется к западу. По голубому небу несутся легкие розоватые облака, иногда заслоняя собой солнце; к юго-востоку из-за облаков местами на равнину падают горячие снопы лучей, местами же стелются по ней огромные тени этих облаков. Воздух кристально чист. Куда ни посмотришь – всюду молодые всходы, веселая, буйная зелень лугов и рощ, а на равнине можно разглядеть, как вдалеке идет по полю молодуха, как по дороге скачет всадник, как стройный, высокий тополь, одиноко стоящий средь ровного поля, бросает свою тень на светлую зелень. А там, к югу, высятся громады со множеством светлых и темных изгибов. Это горы Окич. Одна гора стоит одиноко, поодаль от гряды, и на вершине ее, на фоне ясного неба, вырисовывается замок Окич. Ближе под горой белеют, словно голубки, дома Самобора. Над Самобором блестит жестью колокольня церкви св. Анны. От Окича к западу тянутся Краньские горы; в их густых лесах, переливающихся темным багрянцем, виднеются серые круглые башни замка Мокрицы и живописное село Есеница, где находится перевоз господина Грегорианца. На востоке небо понемногу светлеет, а на нем темно-синей полосой вырисовываются Загребские горы, которые спускаются к реке Саве. Тут, у берега на холме, стоит замок Сусед, на стенах которого играет жаркое багровое солнце. Посреди долины лежит село Брдовец. Оно едва приметно. Деревянные избы – седые старушки, – крытые старой соломой, скрываются в густых плодовых садах, уже осыпающих свой бледный цвет. Солнечные лучи с трудом проникают во двор, играют в луже, возле которой переваливается пара желтых пушистых гусенят. И только колокольня церкви возвышается над садами своей красной шапкой. А какой шум и гам за селом, на лугу! Посмотрите на детвору. Волосы – словно золотистые колосья, круглые лица – как румяные яблоки, на теле – ничего, кроме рубашонок, затянутых кожаными поясками. Прыгают, кричат, хлопают в ладоши и палкой подбрасывают большие мячи; гомон стоит оглушительный; даже смельчак воробей, что сидит на изгороди из цветущего боярышника и ловит золотистых мушек, и тот пугается и перепархивает через плетень. Приятно, тепло, благоухают цветы, и душа человека раскрывается наподобие цветка. Вот смолк орган, народ возвращается от всенощной. Крестьяне и крестьянки быстро идут меж изгородей. Иногда только остановится по пути какая-нибудь кумушка, вся в белом, с красным платком на голове, и, по женскому обычаю, начнет болтать с соседом о морозе, о пряже, о свадьбах…
На краю села, среди слив, стоит изба, подле пес хлев, сарай и навес. Белая, как молодуха в медовый месяц, она покрыта свежей соломой. Деревья густые, и солнце играет только по их вершинам, а под сливами приятный холодок. Возле деревянного крыльца, сразу над землей большая дверь – это погреб; перед дверью стоит стол и две деревянные скамьи. Меж деревьев, на лужайке, около дремлющего лохматого пса, ссорятся дети; на ступеньках крыльца сидит кошка и лапкой умывает белую мордочку, а из коровника выглядывает голова любопытной черной коровы. На всем видно божье благословенье и счастье; и это спокойное счастье ярче всего отражается на румяном лице красивой, дородной женщины, которая, положив на перила крыльца голые круглые локти, темными глазами глядит на этот уголок семейной идиллии. Тело ее бело, как ее одежда, губы сочные и красные, как частая нитка кораллов, что спадает по ее пышной груди; на полном лице нет морщин, а в черных волосах, собранных под медный гребень, ни сединки; на длинных ресницах и на сочных губах иногда дрожит улыбка, сверкают белые зубы; улыбка эта говорит, что и сердце ее озарено радостью. Но взгляд ее загорается еще ярче, когда останавливается на мужчине, стоящем в веселом обществе у стола, возле погреба. Это человек уже не молодой, но крепкий и привлекательный. Росту он такого высокого, что при входе в церковь должен нагибаться. Под открытым воротом белой рубахи широкая, словно из стали отлитая, грудь. На стройной шее – большая круглая голова. Светлые волосы острижены, бороды нет, лишь вдоль энергичного рта свисают длинные седеющие усы – лучшее украшение этого крупного длинного лица, на котором, как два горных костра, горят темно-синие глаза. Боже, какие только бури не обветривали это лицо, какие дожди его не омывали, какой зной его не палил! Оно темно, словно медное, прекрасно и мужественно, как лицо героя. На мужчине надеты только рубаха, штаны и новые опанки. Видно: он у себя дома. Левым локтем он оперся о стену, правой рукой подбоченился, заложил йогу за ногу. Так стоит он и спокойно смотрит на трех мужчин, которые болтают за полной глиняной кружкой вина. Он говорит мало, слушает внимательно и то задумывается, то улыбается, а то потянет как следует из кружки.
– А что там у вас произошло в Суседе? – спросил мужчина звонким голосом, обращаясь к худому смуглому франту с продолговатым лицом, который, сидя на столе, болтал ногами, чтоб показать свои красивые сапоги с узкими носами и белые вышитые штаны.
– Э, – ответил франт, сдвинув черную шапочку набекрень и согнав муху с ярко-красного жилета, – переезжаем, кум Илия! То есть переезжает наша старуха и барышни Софика, Ката и Анастазия, а я и господин кастелян Фране Пухакович остаемся в Суседе на разводку. Так приказала наша уважаемая госпожа Уршула. Сама же она завтра или послезавтра уезжает в Стубицу.
– Чудеса! – пробормотал маленький, хилый, худощавый человек с головой, похожей на старую корявую иву, с рыжими волосами, торчащими, как сухой тростник. – Чудеса, – повторил он, подперев голову руками и уставившись на франта, – как это старая сова дала себя выкинуть из своего гнезда?
– Э, – сказал франт, щелкнув языком, – даже и мой умишко не может тут ничего распутать. Однако мне кажется, что ее выкурила из Суседа какая-нибудь мадьярская хитрость. И не будь я Андрица Хорват, служащий ее милости госпожи Хенинг, а черный цыган, если это не так.
– А скажи мне, дорогой Андро, – подхватил хозяин, Илия Грегорич, – что на все это говорят господа зятья?
– А бог их знает, – пожав плечами, ответил Андро, – довольны они или нет. Господин Коньский говорил далеко за полночь с тем мадьярским охвостьем, которого послал Баторий, а на прощанье они любезно пожали друг другу руки; господина Керечена нет, а из Мокриц неожиданно приехал господин Степко Грегорианец и, сойдя с коня, сильно ударил хлыстом слугу и был, по-видимому, очень Рассержен. Мы потом слышали, как он кричал и стучал по столу, разговаривая со старой Уршулой и Коньским. Чертов сын, такая у него привычка!
– Да, да, – подтвердил брдовецкий сельский судья Иван Хорват, сморщенный старик с подстриженными седыми усами, одетый в синюю суконную одежду, который до сих пор спокойно сидел, положив обе руки на палку, и неподвижно глядел на дремлющего лохматого пса, – да, да, господин Степан человек неистовый. Это знает все Пригорье, знают и по ту сторону Савы, в краньской Есенине. С тех пор как он женился на нашей барышне Марте, господа в Суседе грызутся, как собаки.
– С него взятки гладки, – проговорил рыжий худощавый Матия Гушетич и засмеялся, оскалив свои зубы, словно волк, – это ведь по-господски, а господам все позволено.
– Я где-то слыхал, – продолжал судья, – что трудно служить двум господам, а мы на собственном горбу испытали правдивость этих слов. Я уж тут тридцать лет мотаюсь по судейским делам, и, видит бог, часто даже трезвый не мог, бывало, сообразить – мужчина я или женщина, до того у меня голова шумела от этих господ. Один тянет туда, другой сюда, а мы стоим, словно распятые, и удары сыплются на наши спины с обеих сторон.
– Не волнуйтесь, дорогой судья, – засмеялся Андро, – теперь удары будут сыпаться только с одной стороны. И суседские и брдовчане принадлежат мадьяру Баторию, а стубичане – моей уважаемой старухе. Вместо старой Хенинг мы с господином Пухаковичем будем только со стороны смотреть, как мадьярские мыши уплетают наше сало. Мы здесь оставлены только как сторожа.
– А кто будет вести хозяйство Батория? – спросил Гушетич.
– А ты этого еще не знаешь, мой хромой Матия? – И франт всплеснул руками. – Разве ты еще не видел толстого Грго, господина Грго Домброя, который приехал на место Джюро Бсесвятского? Он откуда-то из Междумурья, не разберешь – то ли хорват, то ли мадьяр, но, судя по пузу, весом с откормленного вола. Кума Ката, – обратился франт к женщине на крыльце, – берегите своих гусей, индюшек и поросят, потому что новый управляющий Батория съест их у вас вместе с перьями и щетиной. Его желудок – настоящий поповский кошель. Честное слово, никогда не видел ничего подобного. Этот добрый Грго полдня ест и пьет, а полдня храпит, и вместо того чтоб острым пером писать счета, он макает свои острые усы в вонючее сало. Хозяйство придет в такое состояние, как после нашествия саранчи.
– А что сталось со старым управляющим, господином Всесвятским, – спросила Ката, жена Илии Грегорича.
– Черт его знает, – ответил франт, – ветер унес его бесследно за одну ночь. Говорил, что болен, что ему надо в Загреб, и тому подобное. Знаем мы эти странные болезни, когда здоровый должен глотать горькое лекарство. Но я опять-таки и тут всего не понимаю. Всесвятский, черт бы его побрал, по совести говоря, воровал и вредил, как мартолоз, но всегда работал на пользу Батория, даже под носом у старой Хенинг, которая любила его, как дьявол – восковые свечи. А теперь Баторий его прогоняет. Непонятные дела, не под силу нашим умишкам!..
– Э, будь что будет, – проговорил Илия, – известно, что нам, крестьянам, нечего ожидать райского житья от наших господ; но все же хорошо, что старого управляющего как водой унесло, потому что он был настоящий разбойник, проходимец, который по своему произволу грабил наше убогое достояние. Он и его два помощника – Янко и Никола.
– Ах, да, – вскричал Андро, – чуть не позабыл: ведь и им пришлось заболеть и последовать за старым управляющим в Загреб.
– Чего же лучше, эко счастье, подумаешь! – усмехнулся язвительно Гушетич. – С каждым днем нам все хуже и хуже. Что посадишь, то побьет мороз, а что не побьет мороз, то унесет Сава, а что не унесет Сава, то возьмут господа, а что не возьмут господа, то стащит управляющий, а если что и укроешь от него, то эти последние крохи съест пожунский сборщик податей. Только поспеет хлеб – зовут: иди сперва жать господский; настанет время пахать, а окружный чиновник гонит тебя под Иванич или под Копривницу рыть траншеи; пора собирать виноград, а тебя посылают воевать с турком, и если и вернешься с целой головой, то дом найдешь пустым. К черту такая жизнь!