bannerbannerbanner
полная версияГоворила мама…

Анатолий Никифорович Санжаровский
Говорила мама…

Полная версия

Молитву и курица слышит

Маме кажется, что гостейку всё не так потчуют.

– Гриша, – тревожится она, – та шо ты напал на петухов? В них же мясо резинное! Зарубай хоть одну курицу!

Гриша сопит.

Больной маме не возрази. Слова поперёк не кинь. И согласиться он не разбегается. Каждый же день по петуху отстреливает! Два-три кило свежатинки на двоих! Сама мама мяса не ест. Не то что петуха, бульона в рот не вотрёшь!

Все дни, что я здесь, мама пристаёт к Григорию с курицей. И все дни он твердит одно:

– Да что в той Вашей курице?! На один зубок нечего возложить!

– Зато у курицы мясо мягкое та укусное. Тольке завтра ехать. А курица не рубана! Ты шо творишь, комиссар Топтыгин?

– Хоть всех перерублю! – вскипает Григорий.

Он бросает разминать в ведёрной кастрюле мешанку и бежит в сарай за топором.

Откуда ни возьмись с сарайной крыши с воплями вдруг пикирует тараном на него красным боевым снарядом пулярка.[80]

Такая гнусь!

Чтоб хохлатка напала на всеми почитаемого пана Григореску?!

Не хватало, чтоб ещё села на голову и принципиально клюнула в темечко?

На родном пепелище и курочка ж бьёт!

Ведёрный чугунный кулак-кувалда был при Григории. Он со всего маху залепил вражине по уху. Та и пошла винтом по сетчатой загородке.

Делать нечего. Рубить край надо!

Григорий топор в руку, курку в другую и, подбежав к торчавшей попиком колоде, с полузамаха отвалил воинственной психопатке голову.

Эта история воспотешила маму.

– То, Гриша, – заключила она, – так и должно було случиться. Я стилько тебя просила. Зарубай та зарубай! Моя молитва и до курицы дойшла. То щэ хороше, что напала одна. А ну налети все шестьдесят! Шо делал бы? Га? В прах бы заклевали нашего сердитого комиссара…

А в Москву я всё же повёз петуха.

1 сентября 1992

Отдохнул и – погреб вырыл, или Дать спасибо!

Вскоре после школы меня вкружило в журналистику, и весь оставшийся кусок жизни припало мне куковать вдалеке от своих.

А кто не давал прикопаться возле наших?

В Евдакове, куда мы переехали из Насакиралей, ходила газетёшка «Путь к победе». В народе её называли «Путь к горшку» или «Вокруг двора». А то ещё короче. «Брехаловка».

Потом перебрались наши в Нижнедевицк. Была и там газетка «Ленинский завет». С издёвкой навеличивали её «Ветхий ленинский завет».

Тоскливые районушки не грели меня.

Мне нужен был размах!

И почти полжизни прокрутился я в столичных газетах и журналах. Верх моих журналистских скаканий – три года проработал редактором в центральном аппарате Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС).

Каждое лето я приезжал к маме, к братьям Григорию и Дмитрию в гости.

Поначалу ездил один.

Потом, женившись, стал ездить вместе с женой.

На этот раз Галинка осталась в Москве с маленьким Гришиком. Я приехал погостить один.

Я до́ма. В Нижнедевицке.

У милой мамушки со старшим братиком Гришей.

Святые, великие дни…

Я приехал уже под вечер.

Отоспался по полной программе.

А наутро началось моё гостеванье.

Гостеванье – это ломовая работа.

Мама, брат уже при солидных годах. Прибаливают. Кто же им поможет, если не я, в ком силёшки ещё играют?

Выкопать картошку, нарубить на всю зиму дров, заготовить угля, под зиму вскопать у дома огородишко, починить погреб – всё это набегало перемолотить мне за время отдыха.

Не зря мама, провожая меня до автобуса, часто повинно казнилась:

– Извини нас, шо стилько пало тоби роботы. Отдыха и не побачив. У нас отдохнул – и погреб вырыл!.. Тяжкий у нас отдых…

Я переоделся в заводскую братову робу из брезента и ну рушить ветхий сарайчик. Порубил на дрова.

Вечер собрал всех за ужином.

– Гриша, – заговорила мама, – я все дни растеряла. Якый сёгодни дэнь?

– Четверг.

Минуты через две мама обращается уже ко мне:

– Толюшка! Я все дни растеряла. Якый же сёдни дэнь?

– Разве Вам Гриша не сказал?

– А у тебя уже и нельзя спросить? А вдруг Гриша ошибся? – И закашлялась. – Во! Шо цэ я ославилась кашлем? Зовсим опрокудилась… Не вспопашилась, как и… Нигде не выходила… Не обидно, если б за порог куда хоть на секунд выпнулась. А то сидючи в хате…

Мама ест яблоко и жалуется:

– Я яблоко не кусаю. А тираню-скребу… Биззуба… Еле доскребаю…

– Да бросьте Вы травмировать то несчастное яблоко! – Гриша подаёт ей чашку молока. – Вот Вам монька.

Мама замахала на него обеими руками:

– Ну ты на шо накачав повну чашку? Я и так уже почти намолотилась.

– С одного яблочка?.. Ешьте! Поправляйтесь!

– А я шо делаю? Тилько и ем… Та лежу… В хвори валяюсь… Вы, хлопцы, в работе кружитесь. А я лежу и лежу… Ничё не роблю, как коровя. Палкой меня надо гнать с койки в работу!

– Вы, ма, своё отработали, – на вздохе сказал Гриша. – Восемьдесят пять лет не восемьдесят пять реп! С помоями за дорогу не плеснёшь!

– Подумаешь… Аж страх осыпае… А я боевая бабка. Добежала до таких годов и не скапустилась!

– Ешьте побольше и пробежите дальше Хасанки![81] – хохотнул Гриша. – Счастливого пути! – смеясь, он прощально покивал маме одними пальчиками. – И на дорожку примите чашечку молочка.

Он поближе пододвинул к ней чашку с молоком.

– Молочко, Гриша, у меня не пропадэ… Тилько… Шо ж мы з тобой робымо? Я в хвори лежу. Ты посля операции… Слабкий щэ на ход… Задрыхленький… И тебя года бьють. Шесть десятков без году… Цэ, сыно, вжэ багато.

– Видите, я богатый. Так и Вы ж не бедные! Не горюйте. Всё образуется.

– К тому надо бежать…

Мама берёт крупный помидор.

Смотрит на соль в банке.

– Соль, як ледянка… Гарни помидоры у нас уродились… Прям сахарём усыпаны. Таки сладкие… Толька! А почём у вас хлеб?

– Я Вам уже десять раз говорил!

– Так то тилько десять… Ты не обижайся. Я трохи умниша була, як помолодче була… Так почём?

– Шестьсот рублей буханка. В два раза дороже, чем у Вас.

– Ка-ак цены возлетели! Когда-то буханка шла за шестнадцать копеюшек. Перевернулось всё кверх кармашками… С сентября знову подвышение цен…

– Поделали, – Гриша наступил мне на ногу с лёгкой подкруткой, – поделали хватократы-демократы из нас клоунов. Цены гонят и гонят без конца. Обдерут нас как липку и голенькими пустят в Африку…

Гриша вздыхает на улыбке.

– Ма! А Тольке надо дать спасибо! Сегодня сарайчик у дома сломал. Нарубил машину дров. Я только в ведре носил на погребку. На ползимы мы уже с дровушками! Так дадим спасибо?

– Та или мы жадни?! Дамо! Тилько… Одного спасибка малувато…

Мама надвое разрезает помидор.

Одну половинку посыпает крупной солью. Подаёт мне:

– На тоби, Толенька, помидора за хорошу роботу.

25 августа 1994. Четверг.

Катила мышка бочку

Вечер.

Культурно отдыхаем перед телевизором.

Гриша полулежит в кресле. Голова на спинке. Державно храпит.

И по временам, оглядываясь спросонку по сторонам, мужественно строит вид, что смотрит телевизор.

Я лежу на койке.

Пытаюсь всмотреться и вслушаться.

Да как ни всматривайся, кроме нервно дёргающихся белых полос ничего другого. Как ни вслушивайся, кроме дикого храпа ничего иного благородного не доносится до ушей.

Это не смотрины.

Это муки.

Принимаю я эти телемуки стоически.

Хочется посмотреть. Всё-таки про Зощенко. Сегодня ему стукнуло б сто, не дожми его усатая соввластюра в пятьдесят восьмом.

Вдруг послышался отдалённый глуховатый топот котов. Оглядываюсь и вижу: из-за иконки по верху угла серванта, проворно стуча хвостиком, как музыкальной палочкой, по святым объектам – четыре трёхлитровые банки со святой водой, мамино богатство, восемь поллитровок с русской (Гришины завоевания рынка) – вдруг сквозь этот святой строй со звоном пробегает мышь и грациозно пикирует на спинку дивана, на котором я имею честь спать.

Придиванилась, деловито понюхала воздух и весело побежала по гребню долгой диванной спинки, как полуголенькая нежно-розовая гимнасточка по бревну.

Я в изумлении чего-то вякнул. Разбудил Григория.

Он не обиделся. Напротив.

Бегущая мышка глянулась и ему.

И мы стали смотреть, что она нам покажет.

Только она ничего не показывала.

Знай себе бежала и бежала, бежала и бежала к телевизору.

Похоже, ей самой хотелось приобщиться к столичной культуре, посмотреть чего-нибудь интересненького да свеженького.

Наши дурацкие морды, видать, ей не нравились.

С серванта она прыгнула на тумбочку с телевизором.

Я думал, она остановится перед экраном и станет смотреть.

А она обежала телевизор по краю тумбочки и пристыла.

Эта титька тараканья будет смотреть телевизор сзади?

Ну да!

Как мы в детстве. На халяву набившись в совхозный насакиральский клубишко, скорей летели на сцену и влёжку рассыпались по полу у обратной стороны экрана, по-барски кинув босую ногу на ногу. Смотреть так фильмы было куда вкусней.

Забежала мышка за телевизор.

На том мы с нею и расстались.

Да не навек.

 

Среди ночи мы с Гришей проснулись.

Мышь что-то яростно катила. Гром стоял адовый.

– Кто дал право этой сучонке в ермолке нарушать наше законное право на восьмичасовой сон!? – зло, сквозь зубы поинтересовался Григорий. – Что она там катит?

– Может, бочку с порохом на тебя? – выразил я предположение и костью пальца постучал в пол.

Однако мышь не унялась. Ещё обстоятельней покатила к норке под икону, в святой угол, свою звончатую добычу.

Жаль, что лень не пускала нас из-под одеял.

Но всему приходит конец. И выбрыкам мышки. Может, она спрятала свою находку? На том и успокоилась?

Утром я нашёл у норки греческий орех, больше известный в народе как грецкий. Из самой Греции прикатила? Мышка разбежалась впихнуть его в норку. Он был крупней норки и не проходил. Тот-то она старалась, как сто китайцев. Всю ночь гремела.

– Всё-таки хорошо, что орех не пролез в норку, – пощёлкал Гриша пальцами. – И наше благосостояние не пострадало. А наоборот. Приросло стараниями мышки! Где мышка добыла этот орех? У нас же вроде не было орехов? Не было, так стало!

Гриша торжественно раздавил орех. Съел.

– Вот я и подзавтракал! – доложил он. – Сыт на весь день. Спасибо мышке!

– Чем выносить мышке благодарность с занесением в личное дело, лучше б дал хоть одно генеральное сражение этой нечисти.

– Да ну давал… Сбегал в санэпидстанцию, настучал на мышку. Санэпидстанция поставила мне на боевое дежурство целую горсть отравленных семечек…

– И ты их сам поклевал?

– Да нет. Поделился по-братски с мышками. Что интересно, посыпал – ещё сильней забéгали!

– Значит, надёжно подкормил.

– А как иначе? Свою живность надо беречь! По нашей бедности у нас в хозяйстве не только мышь, но и таракан – скотина!

– Ну-ну… Семечки не остались? Или все сам дохлопал?

– Да есть ещё. Могу и тебе дать.

Я посыпал у самой норки.

Ночью мы спали спокойно.

То ли мышка упокоилась. То ли мы за день так наломались – я на картошке, Гриша в стирке, – что не слышали её похождений. Я склоняюсь ко второму.

29 августа 1994. Понедельник.

И гарбуза хочется, и батька жалко

Рань.

Солнце ещё не проснулось.

Чтобы не разбудить маму и болящего Григория, на цыпочках крадусь в переднюю комнатёшку, где и кухня, и обеденный стол, и ведро с водой на табуретке, и умывальник, и чуть в глубине мама лежит на койке за печкой.

Тихонько умываюсь над ведром.

– Ну шо, сынок, подъём?

– Отбой. Чего вскакивать спозарани?

– Как спалось на новом месте?

– Да как… Обычно. Закрыл глазки и спал.

На электроплитке – она на обеденном столе – разогреваю вчерашний суп, вчерашнюю жареную картошку.

Мама пристально смотрит из-под одеяла, как я быстро ем, смотрит, смотрит, и слёзы задрожали на глазах.

– Вы чего, ма?

– Ну это видано? Приихав у гости. А набежало одному убирать картохи… Одному в поле на лопате качаться… Вся работа на твои руки пала. А мы сидимо, як кольчужки. Я, як коровя, ничё не роблю. И Гриша посля операции нипочём не очухаеться… От горечко насунулось…

Я кидаю в целлофановый пакет кусок сыра, краюху хлеба, два яйца, с десяток слив, только что подобрал в палисадничке под окном, три белых налива в чёрных пятнах.

Полевой княжев обед!

Сборы кончены.

Мешки под прищепкой на багажнике. Можно и в путь.

– Ну, сынок-золотко, подай Бог тоби счастья, здоровья! – сквозь слёзы твердит мама каждое утро одну и ту же приговорку, когда я уезжаю в поле.

Глядь – я в домашних синих Гришиных тапочках.

Я переобулся в калоши, прыг на велик и покатил.

Десять соток нашей картошки далеко в поле. Под самым Першином. Туда дорога всё чаще в горку.

С переменным успехом я то еду, то сам веду педальный мерседес.

Гришин костоятряс «Урал» какой-то с припёком. Тяжёл в ходу. И всё время тянет куда-то в сторону. Еле удерживаешь. Что за дикость?

В первый день я убрал двенадцать рядков.

На второй чуть больше.

Я слегка загрустил.

Да если я буду убирать такими стахановскими темпами, я и в декаду не вотрусь!

Завтра ты кладёшь на лопатки пятьдесят рядков!

Старый метод копки кидай на свалку истории!

То я как убирал?

Сунул лопатку под корень. Перевернул. Лопату в сторону, выбираю интеллигентно. Не спеша, обстоятельно.

Теперь я отвожу намеченный фронт работ.

Пятьдесят рядков!

Отсёк себе танцплощадку и скачи на радостях. Выкопай сразу все пятьдесят. Только потом начинай выбирать. Пока не уберёшь, ни шагу к дому! Хоть до полуночи пляши на карачках!

Сначала я выкапываю с краю первые гнёзда в каждом из пятидесяти рядков…

Завидно смотреть по сторонам.

Люди убирают под соху. Лошадка выпахала, осталось подобрать.

И подбирают не по одному, а целыми ордами!

В полдня картошка перебралась из земли на машину и гордой княжной отбыла отдыхать на курорт. В прохладный сухой погреб.

И опустели соседние делянки.

А ты один катайся, катайся на лопате…

Солнце какое-то очумело злое.

Варишься в поту. Усталость переламывает тебя надвое. А кататься не бросаешь и на минуту. Край понравилось дураку лбом орехи щёлкать.

Ворочать одному рядок за рядком тоскливо и медленно. Нельзя ли побыстрей? А что если выкопать весь сорок девятый? На целый же рядок останется меньше!

Или чего не вскопать поперёк последний рядок? Тогда в каждом рядке меньше останется гнёзд, всего по семнадцать. А было по восемнадцать. Всё-таки семнадцать меньше восемнадцати. Это вакурат подтверждается долгими выверенными подсчётами…

В конце концов, как ни хитрил, а всю сегодняшнюю танцплощадку перевернул кверх корнем.

Бело поблёскивает на солнцепёке картофельная братия.

Я и не ожидал от себя такой прыти. Выкопал экую махину и не испустил гордый дух.

Раз живой, покувыркаемся дальше.

Поесть жало давно. Но я всё ещё не ел.

Заработай!

Как выкопаю намеченное, так и поем.

Заодно первый разок и отдохну.

Как ни трудно, доскрёбся-таки до поедухи.

Раскинул фуфайку по траве на краю рва, опустошил пакет и сверх того минуты три полежал в роскоши, раскидав по сторонам беззаботные руки-ноги.

Гулять так гулять!

То с колен, то сидя подобрал последнюю картошку уже в молодых сумерках.

Набежало шесть мешков.

Как же я их уволоку? Пускай и напару с веселопедом?

А вел у меня с норовом.

Любит, чтоб ему кланялись. Чтоб перед ним приседали.

– Видишь, – толкую велосипеду, – чтоб тебе легче было, три мешка я спрячу в бурьян. Всё равно ты больше не увезёшь?

Он молчит.

Я затащил три мешка в заросли за межой.

Рядом с нами дали полоску одному. Поганых глаз он сюда и разу не показал. Выросло чёрт те что выше моей лысины.

Я зажал веселопедов хвост коленками, лажусь вспереть беременный чувал на багажник.

Веселопед нервно дёрнулся от меня и завалился.

– Хамлюга ты приличный! День же деньской спал на солнышке! И опять на боковую?! Домой поедем или тут заночуем?

Молчит.

Я подпихнул палку ему под сиденье.

Стоит как миленький. Не брыкается.

Покидал я мешки, и тяжело повёз.

Со зла он кряхтит.

Но везёт под мудрым моим руководством.

Я бреду-упираюсь рядом. Трудно держу норовистого за рога.

Дорога полилась с горки.

Я изловчился, сел между мешками.

Он сердито потащил.

Даже ветерок у ушей просыпался.

Я на тормоза.

Щелчок.

Или я солидола во втулку слишком напихал?

Я снова на тормоза.

И опять щелчок.

А он тащит всё наглей.

Ну ёпера!

Что было силы, сжал твёрдо руль, нажал ногой на бок передней шины. Не знаю, как и остановил.

– Бандюга с чёрной дороги! Что у тебя с тормозами-мозгами? Убить же мог! Больше я на тебя не сяду!

Он скрипнул:

«Большой печали не будет».

Бредём потихоньку напару. Смирно молчим.

Надоели друг дружке.

Как вдруг новая напасть. Свалился верхний мешок.

Один был на раме, два на багажнике.

Верхний и рухни бугром наземь.

– Или ты спятил? – дёргаю за хохолок чувал. – Кто подсадит тебя на верхотуру? Лежал бы себе и лежал. Так нет, край ему валиться!

Стою посреди угрюмой ночной степи и ума себе не дам.

Ну как я его взопру?

Одной рукой держу велосипед.

Другой пробую поднять мешок.

Слабо.

Рука болит в локте, силы никакой. И такое чувство, будто она у меня вот-вот отвалится. До того налило усталости.

Кто бы помог?

Нигде ни души.

Только в низине-яме какие-то покорные, смирные нижнедевицкие огни.

Невероятным усилием я всё-таки встащил мешок одной больной рукой.

И медленней черепахи пополз по ночи дальше.

Больше всего я боялся уронить мешок снова.

Ненароком подобралась компания. За веселопедом смотри, за мешками смотри.

Эти друзья готовы в любую минуту свалиться и заночевать в степной канаве.

Ночёвка в канаве им не улыбается, и велосипед норовит удрать от тебя. С горки тянет слоном. Не удержать. В гору же упирается опять, как слон.

Еле-еле пихаю.

С грехом пополам дотолкал я велосипед до нашей калитки. Чтобы открыть её, хотел я на минутку прислонить велосипед к загородке и тут мешки с веселопедом повалились набок. До того я с этой компанией наломался, что усталость приварила руки к рулю, я не мог быстро разжать пальцы, ладясь хоть как-то подправить картинку, и скандально рухнул наземь вместе со всей этой шатией.

Гриша с мамой все видели в окно.

Трудно подошёл братка и жалконько, по-старчески помог мне подняться.

– Проклятуха картошка! – буркнул он. – И бросить жаль. Столько трудов вбурхали! Не знаешь, почём будет на базаре. А то б дешевле прикупить. И жалко на твои муки смотреть… А помочь я тебе не могу… Чувствую, слабый, хилкой на ход. Впервые в жизни не могу я свою картошку сам убрать… – И бессильно хохотнул: – И гарбуза хочется, и батька жалко.

– Что за притча?

– От мамы слышал.

Мы стали вместе перетаскивать мешки в сарай.

– Прижимистый батяня, – рассказывал Гриша, – купил крохотульку арбуз. И режет за столом. Это матери. Это старшей донечке. Это младшенькой… Это… По кругу пришла очередь отца. Но кусок был последний. А за отцом сидел ещё единственный сын. Отец со вздохом отдал свою долю сыну. И тут сын горько заплакал. «Ты чего плачешь?» – всполошилась мать. – «И як же мне, мамо, не плакать? И гарбуза хочется, и батька жалко…»

За вечерей Гриша поторапливал маму:

– Работайте, ма! Работайте! Чего ложку положили?

– Та я вжэ картохи не хочу. Я яблоко… Поскребу трошки…

– Ну, скребите, скребите, – разрешает Гриша. – А ты, – поворачивается он ко мне, – что накопал, то и привёз?

– Да, – соврал я.

– Если когда придётся оставлять там, в бурьяне, то не оставляй в мешках. Врассыпку оставляй. Вдруг кто нечаянно набредёт… Не унесёт… Ну, в карманы напихает… Вот и всё всепланетное горе…

Совет выслушать не возбраняется.

Только поступай по-своему.

– Да кто там набредёт? Ночь. Разве что космонавты из ракеты увидят? Ну станут ли они размениваться на твой мешок?

– Люди в степи не постесняются, – уклончиво пробормотал он. – Я тебе не писал… Если б ты знал, что я после операции не смогу убрать картошку, ты б не сунулся в эту каторгу?

– Напротив. Обязательно б приехал! Сколько живу отдельно от вас, каждое лето приезжал навещать. А тут приехал бы на больший срок, чтоб всё поделать по дому.

Он хмыкнул и замолк.

Слышно лишь было, как на электроплитке уныло закипал чайник.

– Это тебе для мини-сандуновской бани! – показал Гриша на чайник.

Перед сном мама вышла посидеть на лавочке у окна под каштаном. А я тем временем выкупался в корыте. Поливал себя изо рта.

На следующий день я одолел ещё пятьдесят рядков.

– Всё! Завтра не пойдёшь на картошку, – объявил Гриша. – Получаешь льготу на отдых.

– Солнце. А я задери кособланки[82] и дрыхни? А ну послезавтра дождяра вжарит? Дожму картошку. А там на отдых посмотрим.

Тут я включаю «Новости» и слышу: завтра в Чернозёмье дождь.

Во мне всё заныло.

Три мешка в бурьяне и выкопанную, но не собранную картошку на двадцати рядках будет купать дождюха? И так в этом году картошка плохая. Спасибо Гришиному другу Валере Котлярову. Божьей милостью дружбан прополол, когда Гриша лежал в Воронеже. И эти остатки кинуть? А ну дождища разбежится полоскать до двенадцатого сентября, когда я должен уже ехать? Билет-то на руках…

 

Ночью мне приснилось, как рекой лило с крыши.

Проснулся я в половине седьмого.

Дорога под окном сухо стекленела.

Я обрадовался.

На пальчиках выкрался из засыпухи. Никто не проснулся.

Я скок на велик и в поле.

Надо мной брюхато провисало облако.

Вдали стоял то ли тугой туман, то ли уже полоскал дождь.

Была сильная роса. День-плакальщик. Утренняя роса – добрая слеза: ею лес умывается, с ночкой прощается.

В Першине не вилось ни дымка. Иной колхозничек, этот горький чёрный коммунар, проснётся о-го-го когда и долго будет очумело метаться из калитки в калитку, ища, где бы на халяву врезаться в жестокий опохмелон. С семнадцатого года никак не опохмелится. Где уж тут до работы?

Что смогут, уберут с полей горожане и школьники-студенты с горячим участием военных. А на тоскливый хлеб ему дуриком отвалит кремлёвский дядя буляляка.[83]

Сбросил я с одного мешка траву. Из дырки в мешке выскочила мышь. Нашла где тёплую хатку!

В восемь я был уже дома с родной картошкой.

Говорю своим:

– Я дверь оставил незапертой. Вас тут не покрали? Все в полном составе?

– В полном! – в присмешке подтверждает Гриша.

Быстро позавтракав, я снова дунул в поле.

Осталось собрать с двадцати рядков. Да выкопать ещё со ста пятидесяти пяти. Раз плюнуть!

Выкопал рядков десять – сломалась лопата!

Даже железо не вынесло моего энтузиазизма!

Поскакал я напару с велосипедом по ближним делянкам. Ни у кого нет запасной лопаты. Пожимают лишь плечишками:

– Мы под лошадку убирам!

Подобрал я выкопанную картошку и домой.

Хоть тормоза и не держат, но если тормозить осторожненько, нерезко, то ехать можно. До первой аварии.

На спуске имени товарища Бучнева – это невропатолог районной поликлиники, вымахал юртищу в два этажа у речонки Девицы, – тормоза мне твёрдо отказали.

А навстречу грузовики, сзади кучка легковиков.

Народу везде невпроскок…

И с половины спуска я чудом сумел вырулить перед носом у камаза в отбегавший в сторону от дороги затравянелый проулок и потому, наверное, могу сейчас всё это писать.

Докопал я остаточки.

Глянул окрест.

Мне стало грустно.

По чём я грустил? По чёрному полю, которое больше не увижу? По километровому колхозному стогу соломы, который гнил по тот бок рва и в прошлом году, и в позапрошлом?

Я поболтался по рву, надёргал полсумки шиповника.

Возьму в Москву сыновца отпаивать.

Привёз я последние три мешка.

Мама с Гришей в грусти сидели на лавочке под окном.

– Ну, сынок, – виновато проронила мама, – большое тебе спасибо! Вырыть картошку – это языком легко. А руками надо землю ворочать. Одному убрать всю нашу картоху – всё равно что шилом вырыть погреб… Цэ яки труды?.. А картоха там чиста, как орехи! Дай Бог тебе счастья, здоровья… Картошка – всё богатство наше. Спасибко, сынок-розочка…

– У-у-у! – хохотнул в довольстве Гриша. – По части спасиба мы не жаднюги. Сломал ты птичий сарайчик – спасибо! Нарубил дров на всю зимку – спасибко! Выкопал, выхватил из земли картошку – спасибушко! Вишь, сколько спасибов надавали? Вагон и большую тележку! Мы этими спасибами тебе шею уже перетёрли! А если по большому счёту, с тебя, браток, магарыч. Если ты убрал нам нашу картошку, то, думаешь, мы платим? Не-е… Платишь ты! По Москве безработица. А мы тебе – работёху до поту! Неслыханную заботу отвалили о твоём дорогом здоровьишке! Нашармака отсвинярили тебе целый царский склад здоровья! Ты приехал бледный, слабей комара. А на нашем огороде, на нашем свежайшем воздухе какую мускулатуру наел! – Он ударил ребром ладони по верху моей руки. – Гири накачал! На лице зарисовалась крутая краска. Лопата кровь разогнала. Королевское здоровье налицо! И всё добыто нашими стараниями. Врубинштейн? Ну разве грех за это нам дёрнуть с тебя магарыч?

31 августа 1994. Среда.

80Пулярка – жирная откормленная курица.
81Афганка Хасано прожила 136 лет. Дольше всех на Земле.
82Кособланки – кривые ноги.
83Буляляка – этим словом пугают маленьких детей.
Рейтинг@Mail.ru