Смеясь и болтая, уселись мы в экипаж, и откормленные лошади повезли нас быстрой рысью по гладкой дороге. Солнце жгло невыносимо, но от жары страдала, кажется, я одна. Обе девочки были веселы, как птички, и муж принимал самое живое участие в их веселье. До реки нужно было ехать двенадцать верст. Дорога шла то среди полей, на которых чуть-чуть колыхались спелые колосья желтой ржи, то среди густого хвойного леса, высокие деревья которого стояли неподвижно и мрачно, едва пропуская сквозь себя солнечные лучи. Через час с небольшим езды крутой поворот дороги неожиданно вывел нас на самый берег реки. Последние две версты нам пришлось ехать сплошь густым лесом, и тем живописнее показалась картина, вдруг открывшаяся глазам нашим с того холма, на котором мы находились. Довольно широкая, быстрая река, вся залитая солнечными лучами, делала несколько крутых поворотов и исчезала на конце горизонта, как бы теряясь в густом, дремучем лесу; тот берег ее, по которому ехали мы, спускался крутым песчаным откосом вниз, а противоположный поднимался целым рядом холмов самых разнообразных очертаний. Мы вышли из экипажа и, послав его вперед в деревеньку, где собирались остановиться, сами пошли пешком. Всем нам гораздо больше хотелось гулять, чем приниматься за чай и закуску, и потому мы охотно согласились на просьбу Лены переехать на пароме на другую сторону реки и побродить по красивым холмам. С одного из них, самого высокого, открывался вид на ближайший городок и всю окрестность. Мы полюбовались этим видом, погуляли в очень хорошенькой березовой рощице, затем опять переехали на другую сторону реки и через четверть часа ходьбы добрались до деревни. Знакомая мне крестьянка, у которой мы с мужем обыкновенно останавливались, уже начала греть нам самовар и вынесла на берег реки под тень большой березы стол и скамейки. Мы вошли к ней в избу. Я познакомила девочек со всем ее многочисленным семейством, раздала привезенные подарки, выслушала ее рассказы о разных деревенских новостях, сама сообщила ей известия о ее знакомых, живших в нашей усадьбе, и в разговорах у нас незаметно пролетело около часа. Когда мы вышли из избы, чтобы расположиться на открытом воздухе за самоваром и закуской, всех нас поразила перемена погоды: легкий ветерок, дувший с утра, превратился в довольно сильный ветер, маленькие облачка, скользившие по небу, сгустились, потемнели, а с востока медленно поднималась большая туча, казавшаяся черною от ярких лучей солнца.
– Надо скорее уезжать домой, непременно будет гроза, – торопил нас муж, и сам пошел разыскивать кучера, который, пустив лошадей гулять на луг, отправился в гости к своему куму, жившему на другом конце деревни.
Мы наскоро выпили по чашке чаю, предоставили всю привезенную провизию в распоряжение хозяйки и с нетерпением ожидали экипажа. Пока пришел кучер, пока он запряг лошадей, прошло с добрых полчаса, а между тем небо представляло все более и более грозный вид.
Серое облако набежало на солнце, грозная туча быстро подвигалась, и вдруг яркая молния прорезала ее с одного конца до другого.
– Гроза будет большая, лучше бы вам переждать, – советовали нам крестьяне, и мы согласились, что это действительно будет разумнее.
Ветер становился все сильнее, тучи все более и более заволакивали небо, вдали слышались раскаты грома, молния сверкала чаще и чаще. Гроза быстро приближалась к нам и наконец разразилась с ужасающей силою. Вихрь поднимал целые столбы песочной пыли, приклонял к земле молодые деревца и так сердито трепал ветки старых, точно хотел разорвать их на мелкие куски. Гром гремел почти беспрестанно, ослепительная молния прорезывала небо. Мы все собрались в избу Матрены переждать непогоду. Младшие дети ее запрятались за печку и кричали со страху при всяком сильном ударе грома. Клавдия также боялась, она была бледна и беспрестанно вздрагивала. Даже Лена присмирела и молча слушала какой-то длинный рассказ словоохотливой Матрены.
На несколько минут гроза стихла, мы уже начали надеяться, что тучи прошли, как вдруг блеснула молния, осветившая все углы избы, и в ту же секунду раздался такой оглушительный удар грома, что мы все как-то невольно вскочили с мест. Едва успели умолкнуть раскаты грома, как послышались крики:
– Пожар! Горим! Горим!
Мы бросились на улицу посмотреть, что случилось, и остолбенели от ужаса: молния зажгла одну избу и сильный ветер грозил распространить пожар на всю деревню. Крестьяне, видя близкую опасность лишиться всего своего имущества, совсем растерялись; они не только не старались предохранять от огня свои дома, но не думали даже спасать свои вещи. Наконец мужу удалось собрать вокруг себя человек десять крестьян и уговорить их тушить пожар. Огонь между тем уже успел распространиться, и вместо одной избы горело три. Надобно было как можно скорей заливать водой соседние дома, чтобы отстоять хоть их. Муж объяснил это крестьянам, и под его предводительством они усердно взялись за дело. Я взяла на свое попечение детей. Среди всеобщей суматохи, многим из них грозила неминуемая опасность: старшие дети видели во всем происшествии одну забаву для себя и смело бросались чуть не в огонь; младшие, ничего не понимая, спокойно оставались в избах, и перепуганные матери или забывали их, или, возясь с ними, не могли спасать своего имущества. Частью ласками, частью угрозами мне удалось собрать вокруг себя весь маленький люд и поместиться с ним на лужайке, откуда пожар был нам виден, но где мы не подвергались опасности. Лена между тем помогала женщинам, спасавшим свое имущество, и я издали видела, как она бегала взад и вперед, то таская разные вещи, то стараясь ободрить и утешить плачущих. Одна Клавдия ни в чем не принимала участия: она сидела в нескольких шагах от меня, закутавшись в большой плед и вздрагивала при всякой молнии, освещавшей небо, при всяком треске валившихся балок.
По всей деревне господствовало величайшее смятение: рыдание, стоны, крики нескольких десятков голосов смешивались со свистом ветра и грохотом падавших обгорелых бревен; меньшая часть крестьян занималась тушением пожара, остальные в беспорядке бегали взад и вперед, хватаясь то за то. то за другое и, видимо, совсем потеряв голову. В нескольких саженях от меня расположилась группа из шести баб и четырех мужиков. Бабы сидели на земле и громко плакали, мужики смотрели на огонь с тупым отчаянием; они, казалось, видели в нем неотразимое бедствие, против которого напрасно бороться. И действительно, все усилия потушить пожар приносили мало пользы; в деревне не было ни пожарных труб, ни насосов, воду приходилось привозить с реки в бочках и потом ведрами выливать на те места, которые начинали загораться. Заливание шло медленно, а между тем ветер все дальше и дальше разносил горящие головни. Гроза, на которую никто больше не обращал внимания, постепенно стихала и наконец совсем прекратилась; солнце зашло, все небо было покрыто тучами, и быстро наступившая темнота еще увеличивала ужас картины.
Вдруг совершенно неожиданно ветер переменил направление, клубы дыма и горящие головни полетели от деревни к реке, а с тем вместе хлынул сильнейший, проливной дождь. Это было спасением для несчастной деревни. Впрочем, что я говорю спасением – и спасать-то почти уж нечего было: из всей деревни уцелели только три избы да баня, все остальное сделалось жертвою пламени.
Мы подождали, пока убедились, что пожар окончательно прекратился, и увидели, что бедные крестьяне начинают приходить в себя. Хозяева уцелевших домов гостеприимно предложили у себя пристанище всем, кто мог поместиться в их избах, но избы эти были так невелики, что только дети и старики могли поместиться В них. Взрослым пришлось ночевать на открытом воздухе, под проливным дождем. Впрочем, после ужасного несчастья, постигшего их, они, вероятно, не обратили большого внимания на эту неприятность.
Навряд ли кому-нибудь из этих бедняков удалось хоть на минуту забыть свое горе во сне!
Мы сели в экипаж и отправились домой, промокшие, иззябшие, сильно расстроенные всем, что пришлось видеть в последние несколько часов. У меня ясно стояли перед глазами полу обезумевшие от страха и горя лица крестьян, глядевших на истребление своего имущества; в ушах моих все еще раздавались крики женщин, в отчаянии бросавшихся чуть не в середину пламени для спасения хоть части своих вещей. Вероятно, спутникам моим было на душе так же тяжело, как мне. но крайней мере, долго никто из нас не прерывал мрачного молчания, господствовавшего в нашей коляске, взамен веселой болтовни, с которою мы выехали из дома.
Первая заговорила Клавдия.
– Вот, Лена, – сказала она, когда мы проехали почти полдороги, – правду тетя говорила, что лучше бы нам отложить прогулку, поехали бы в другой раз, нам было бы веселее, а сегодня вместо удовольствия только неприятность.
– Напротив! – вскричала Лена. – Я думаю, теперь и тетя рада, что мы ее не послушали! Без дяди, верно, вся деревня сгорела бы и крестьяне не спасли бы ничего из своих вещей, а без тети могли бы сгореть даже дети!
– Главное хорошо, что мы знаем об этом несчастье и можем вовремя помочь погоревшим, – заметил муж.
– А как вы думаете помочь им? – спросила Лена. – Вы дадите им лесу, чтобы они себе построили новые дома?
– Нет, лес им пока не нужен, им некогда строиться, когда у них еще не кончен покос и надо приниматься за жатву. Я думаю просто ссудить их деньгами, тогда они могут переселиться на время в деревню Тальбино, версты за три от них, а зимой я дам им сколько нужно лесу.
– Маланья не успела спасти ни одной тряпки, – сказала я, – пожар начался с ее избы, а у нее шесть человек детей, надо будет послать ей хоть холста.
– Я пошлю ей все свои деньги, у меня два рубля сорок копеек, – объявила Лена. – И ты, Клавдия, также? – спросила она. – У тебя ведь есть деньги.
– Да, но только я не могу послать их, – отвечала Клавдия. – Маменька дала мне эти деньги, чтобы я раздала их прислуге, уезжая из деревне.
– Мне папа также велел дать из моих денег прислуге, – сказала Лена, – только я уж лучше раздарю горничным все мои платочки, воротнички и, пожалуй, даже платья, а деньги пошлю Маланье. Мне все представляется, как она страшно кричала и дико глядела на огонь!
Мы приехали домой уже во втором часу ночи. Несмотря на это, Лена не хотела идти спать, пока муж не рассчитал и не сказал, какую сумму денег он может дать крестьянам. Затем она стала приставать ко мне, нельзя ли послать погоревшим чего-нибудь кроме холста, какой-нибудь провизии. Я согласилась, что можно, пожалуй, снабдить их на первое время мукой и крупой, но объяснила девочке, что у нас в доме не заготовлено достаточно провизии, чтобы накормить целую деревню, что за деньги погоревшие без труда достанут себе все необходимое и в городе, и в соседних деревнях.
– Ну, а когда же мы свезем им и деньги, и все остальное? – спросила она, удовлетворившись, по-видимому, моим объяснением.
– Да, пожалуй, хоть завтра; конечно, если погода будет получше, – отвечала я, прислушиваясь к шуму дождя, барабанившего в окна, и чувствуя во всем теле дрожь.
– Вот это отлично, – обрадовалась Лена. – Так вы, дядя, дайте-ка нам деньги теперь же, а то вы ведь завтра уйдете на работу, пока мы еще будем спать, а нам надо съездить в деревню до обеда.
Муж нашел это замечание вполне справедливым и тотчас же отдал девочке деньги, которые предназначал послать крестьянам.
– Смотри же, Лена, – сказала я, прощаясь с ней перед сном, – если завтра будет лить такой же дождь, как сегодня, мы не поедем в Приречное, ты уж об этом и не мечтай.
На следующее утро я проснулась с такою сильною головною болью, что положительно не могла открыть глаза. Это была обыкновенная нервная головная боль, возвращавшаяся после каждого сильного волнения и продолжавшаяся несколько часов сряду. Горничная моя знала эту болезнь и средство помочь мне: она заперла ставни моей спальни, наблюдала за тем, чтобы никто близко не подходил к моей комнате, и от времени до времени давала мне успокоительное лекарство. Таким образом, я провела все утро в темноте и полной тишине. К трем часам боль унялась, я могла встать, одеться и выйти в другие комнаты. Взглянув в окна, я увидела, что дождь лил как из ведра. В гостиной меня встретила Клавдия, поздоровалась со мной, вежливо осведомилась о моем здоровье и затем снова принялась за свою работу.
– А где же Лена? – спросила я.
– Леночки нет, она уехала.
– Как уехала? По такому дождю! Куда?
– В Приречное. Я ей говорила, что вы рассердитесь, да она не послушалась, она уж давно уехала.
– Кто такой уехал? – спросил муж, входя в комнату. Я ему объяснила.
– Как, Лена уехала? Да с кем же? – удивился он. – Кучер с раннего утра ездил со мной по делам, мы только сейчас возвратились. С кем она поехала, Клавдия?
– Не знаю-с.
Пришлось расспрашивать прислугу. Оказалось, что сумасшедшая девочка, не найдя дома кучера, велела его двенадцатилетнему сыну заложить в телегу лошадь, распорядилась, чтобы в эту телегу уложили куль муки, мешок крупы, кусок холста, почти все хлебы, какие были у нас в доме, и в сопровождении маленького возницы отправилась в Приречное.
– В котором же часу она уехала? – с беспокойством спрашивали мы.
– Часу так в одиннадцатом.
– В одиннадцатом, а теперь уже четвертый! Наверное, с ней случилось какое-нибудь несчастье! Да и что мудреного! Сама ребенок и отправилась в такую даль с ребенком кучером, едва умеющим править лошадью! А дождем размыло дорогу так, что взрослому надо было ехать по ней осторожно.
– Черт знает что за взбалмошная девчонка, – говорил муж, быстрыми шагами расхаживая взад и вперед по комнате, что всегда означало у него сильнейшую степень беспокойства. – Ведь вот она сидит же себе спокойно, – прибавил он, указывая на Клавдию, – а той нет, надо непременно скакать!
Я посмотрела на Клавдию, и мне вдруг стал неприятен вид ее спокойного личика, мне вдруг почувствовалось, что я готова отдать десять таких смирных, невозмутимых девочек за взбалмошную голову Лены!
А ее все нет и нет. Часы звонко пробили четыре. Обед был давно подан, но никто из нас и не думал дотронуться до него: мы с мужем были сильно взволнованы, Клавдия считала неприличным обедать, когда старшие не хотели есть.
– Я пошлю верхового к ней навстречу, – сказал муж в половине пятого. Прошло еще полчаса мучительного ожидания.
Наконец вдали на дороге показался верховой и вслед за ним телега.
Муж выскочил на крыльцо. Через несколько минут он на руках внес в комнату всю измокшую, покрытую грязью фигурку, закутанную в рогожи и мужские полушубки.
– Лена, как тебе не стыдно, по такому дождю, – бросилась я к ней навстречу. – Распутывайся скорей. Ты вымокла? Прозябла?
– Нисколько тетя, – отвечала девочка, сбрасывая с себя все вещи, которыми была закутана, – у меня только ноги немного промокли, а то я вся суха.
– И для чего это ты поскакала? – заметил ей муж. – Ведь тетка вчера вечером предупреждала тебя, что в дурную погоду нельзя ехать такую даль.
– Ах, дядя! – вскричала девочка. – Я, право, не могла послушаться тети! Мне все представлялось, как обрадуются вашим деньгам эти несчастные, мне казалось так жестоко заставлять их страдать лишний день из-за дурной погоды!
– Но ведь ты сама могла простудиться. И поехала с мальчишкой, вместо кучера! Ну, кабы он тебя опрокинул!
– Не беда! – отвечала девочка, весело встряхивая кудрями. – Убиться бы не могла, а если бы ушиблась или схватила легкую лихорадку, это не важность.
Против такого рассуждения нечего было возражать. Я заставила Лену надеть сухую обувь, и затем мы все сели обедать. Лена рассказывала, как обрадовались крестьяне деньгам, как они собираются прийти благодарить мужа, как ей пришлось делить привезенные вещи между самыми неимущими и раздавать детям куски хлеба.
– А тебя они очень благодарили? – спросила я.
– Ужасно! Мне было так совестно! Они все не хотели понять, что я ведь приехала от вас, что мне самой нечего дать, – и девочка сконфуженно-печально опустила головку.
У нас не хватило духу побранить ее за беспокойство, какое она нам причинила; я чувствовала, что люблю непослушную, своевольную девочку горячее прежнего и видела по глазам мужа, что он разделяет мои чувства.
Время быстро шло. Вот уже настала половина августа, обеим девочкам нора было возвратиться в Петербург. Мы откладывали до последней возможности день их отъезда; наконец пришлось определить его. Тарантас подъехал к крыльцу, чтобы отвезти гостей наших на железную дорогу. В него уложили вещи девочек и разные деревенские гостинцы, которые мы посылали петербургским родным. Началось прощание. Клавдия поцеловала меня и мужа, очень мило поблагодарила нас за нашу доброту к ней, приветливо поклонилась прислуге, стоявшей у крыльца, спокойно села в экипаж и тотчас же начала осматривать, не забыто ли чего-нибудь из ее вещей. Лена, ни слова не говоря, бросилась на шею мужу, потом ко мне, потом побежала поцеловаться со всей прислугой, потом опять кинулась обнимать меня, пока наконец муж не сказал ей:
– Ну, довольно, милая, садись, лошади устали стоять.
Тогда она, вся заплаканная, влезла в экипаж, приткнулась в нем кое-как, не обращая внимания на то, что стесняет свою спутницу, и, выставив голову, принялась кивать нам, пока поворот дороги не скрыл нас от глаз ее.
Я постояла несколько минут на крыльце и вошла в комнаты. У окна столовой стоял муж и следил глазами за быстро исчезавшим вдали экипажем. Я подошла к нему.
– Вот и уехали! – сказала я. – Опять мы с тобой остались одинокими стариками!
– Послушай, – проговорил он, быстро обернув ко мне голову, – напиши своему брату, чтобы он непременно каждое лето отпускал к нам гостить девочку!
– Ты говоришь о Лене? – с удивлением спросила я.
– Конечно. А то о ком же?
– Мне казалось, что Клавдия тебе больше нравится, ты так часто сердился на Лену!
– Пустяки! Мне до Клавдии нет никакого дела! А Лена… Я готов бы отдать все свое состояние, чтобы она была моею Дочерью и никогда не уезжала от нас!
Странное дело! Одну из девочек мы постоянно хвалили и в глаза, и за глаза, во все лето нам не пришлось сделать ей ни одного упрека, а между тем мы относились к ней холодно; она казалась нам как будто чужою, в нас не являлось желания как можно скорей опять увидаться с ней. Другая девочка, напротив, очень часто раздражала нас, вызывала с нашей стороны резкие замечания, а между тем мы чувствовали, что она нам близка и дорога, что, уехав от нас, она оставила в доме ничем не заменимую пустоту. Отчего это? Не оттого ли, что у одной из девочек приятная внешность скрывала равнодушие к окружающим, а у другой – сквозь все ее детские недостатки проглядывала искренность, правдивость, живое сочувствие к страданию ближнего.
Уже двенадцатый час дня, a между тем в большой, светлой спальне Вари и Лизы Светловых господствует полнейший беспорядок. Кучка грязного белья валяется среди комнаты, пол около умывальника залит водой, на кроватях смятые подушки, небрежно разбросанные одеяла. Среди этого беспорядка, на полу, поджав под себя ноги, сидит девочка лет десяти. При первом взгляде на нее видно, что не она спала на этих мягких, покрытых тонкими наволочками подушках, не она накрывалась одним из этих нарядных шелковых одеял. Темное, сильно поношенное ситцевое платье и длинный холстинный передник, составляющие наряд ее, ясно показывают, что она не госпожа этой комнаты. A между тем она расположилась в ней совершенно свободно. В руках у нее книга, она вся погрузилась в чтение; щеки ее разгорелись, глаза с жадностью пробегают по строчкам, она не видит и не помнит ничего окружающего. Дверь комнаты отворилась, и в нее вошла горничная, неся в руках только что разглаженные юбки.
– Господи, Боже мой, да что же это такое! – вскричала она, бросая свою ношу на одну из кроватей. – Машка, да что ты тут делаешь, мерзкая девчонка? Двенадцатый час, a комната не убрана!
Она подбежала к девочке, выхватила у нее книгу и, схватив ее за руку, поставила на ноги.
– Ты тут книжками занимаешься, a дело стоит, – продолжала рассерженная горничная, – я тебе задам, подлая лентяйка! – Она схватила девочку за ухо и начала так сильно трясти ее, что Маша, остолбеневшая при ее внезапном появлении, сразу пришла в себя и с плачем подняла руки к голове, стараясь освободиться от своей мучительницы.
– Реви еще, дрянь этакая! – вскричала та, оставив, наконец, ухо девочки. – Пошла скорее, стели постели, барыня как раз придет сюда!
Маша, утирая передником слезы, катившиеся из глаз ее, подошла к одной из кроватей, но, прежде чем приняться за дело, подняла с полу книгу, брошенную горничною. Горничная заметила ее движение.
– Ты опять за книжку! – закричала она, хватая книгу и кладя ее на верх платяного шкафа, с которого Маша не могла достать ее. – Постой, я попрошу барыню, чтобы она не позволяла давать тебе книг! Ты уж не маленькая, полно тебе баловаться, пора за дело браться. Ты не барышня, что тебе над книгами сидеть! Другая девочка в твои годы уж какая помощница в доме, a от тебя ни на волосок нет проку!
Ворча таким образом, горничная быстро придала приличный вид постелям и затем, сунув в руки Маши половую щетку и тряпку, строгим голосом сказала:
– Ну, скорей мети комнату и вытирай пыль; да смотри же, не зевай, мне некогда тут, у меня утюги стынут; пошевеливайся живей, нечего истуканом-то стоять!
Она толкнула Машу в спину и вышла вон.
Маша, боясь новой брани, довольно усердно принялась за дело. Слезы все еще не обсохли на щеках ее, ей трудно было справиться с большой щеткой, но она все-таки тщательно выметала сор из-под кроватей и комодов. Работа не поглощала всего ее внимания так, как чтение, и она прислушивалась к тому, что говорилось в соседней комнате. A лицам, сидевшим там, было, видимо, не веселее, чем ей самой.
– Нет, я этого не могу, право, не могу! – говорил огорченный и рассерженный детский голос.
– Полноте, Варенька, постарайтесь! – отвечал другой голос, в котором слышалось скрытое неудовольствие: ведь вы сейчас только делали этот перевод словесно, неужели так трудно написать его!
– Конечно, трудно, я тут ничего, ничего не понимаю! – и в голосе Вареньки ясно слышались слезы.
Гувернантка вздохнула.
– Ну, идите сюда, переведите еще раз, – с видом покорной жертвы проговорила она.
Варенька начала слезливым голосом читать и переводить на русский язык какой-то немецкий отрывок. Она путала слова, не умела порядком склеить ни одной фразы, труд был ей, видимо, не по силам.
«Экая бестолковая эта Варенька, – подумала Маша, подгоняя к дверям кучу сору, кажись, она в пятый раз переводит одно и то же: уж я знаю, что «schwer» значит «тяжело», a она вдруг хватила: «черно»!
По губам Маши скользнула насмешливая улыбка.
– Ну, Лизанька, теперь вы идите отвечать басню, – обратилась гувернантка к своей младшей ученице, отправив старшую опять писать ее несчастный перевод.
– Какую басню? – с удивлением спросила Лиза.
– Вы очень хорошо знаете какую: ту, что я вам задала вчера. Вы весь вечер бегали да играли и не думали взяться за урок!
– Ну, не сердитесь, я сейчас выучу, я уж знаю первую строчку! – вскричала Лиза.
– Нет, теперь поздно, – строго проговорила гувернантка, – я знаю, что у вас способности хорошие, вам недолго выучить, но вы должны быть заботливее и готовить уроки до класса. Я много раз прощала вас, a сегодня вы будете наказаны, – вы не поедете кататься с маменькой.
Лиза бросилась к гувернантке и начала осыпать ее ласками и обещаниями исправиться, сделаться такой прилежной, такой прилежной, что просто чудо! Гувернантка осталась непоколебимой и с недовольным видом вышла из комнаты.
Между тем, Маша, окончив свою работу, пробралась в классную. Там за большим учебным столом, стоявшим среди комнаты, сидела перед открытой тетрадкой двенадцатилетняя Варя и, тупо глядя перед собой, грызла кончик носового платка. Она держала в руках перо, обмакнутое в чернила, но, очевидно, опять не знала, что писать этим пером. У окна рыдала восьмилетняя Лиза, огорченная наказанием.
– Что у вас, опять горе? – спросила Маша, подходя к девочкам.
– Еще бы не горе! – со слезами отвечала Лиза: – выдумала эта противная Ольга Семеновна задавать басни! Очень мне нужно их учить, да еще помнить об них вечером! Гадкая!
– Счастливая ты, право, Маша, – со вздохом проговорила Варя, – тебя не учат, тебе не надобно мучиться над этими отвратительными немецкими переводами!
– Вот нашли счастье! – вскричала Маша: – видели бы вы, как меня сейчас отпотчевала Даша за то, что я читала, a не убирала комнату!
– A нас разве мало пилит Семеновна, да еще вздумала наказывать! – жаловалась Лиза.
– Эх вы! – со вздохом проговорила Маша: – если бы мне, как вам, позволяли целый день читать, да еще нанимали бы гувернанток учить меня, так, кажется, большего счастья мне и в жизни-то не нужно!
– Ты так говоришь, потому что не учишься по-немецки! – грустно заметила Варя.
В комнату вошла горничная Даша.
– Машка, ты тут опять без дела стоишь! – грубо обратилась она к девочке. – Твоя мать пришла к нам, я ей все про тебя рассказала. Поди-ка к ней, ужо задаст тебе!
Личико Маши омрачилось; она тихими шагами пошла по длинному коридору в кухню.
Там навстречу ей поднялась со стула высокая, худощавая женщина с желтым лицом, прорезанным множеством морщин.
– Ну, дочка, – сказала она, холодно принимая поцелуй Маши, – я за тобой пришла, собирайся-ка, пойдем домой!
– Домой? Отчего так? – удивилась Маша.
– A оттого, что полно тебе в барском доме баловаться. Ты здесь, говорят, ничего не делаешь, ничему путному не учишься, a пора тебе уж и за работу приниматься, не маленькая!
– Это уж, что правда, то правда, – вмешалась в разговор толстая кухарка; – мне что, мне ваша Машутка не мешает, пусть ее здесь живет, a только вы верно говорите, что избалуется она, потом и захотите присадить за дело, поздно будет.
– Еще бы! – подтвердила со своей стороны Даша: – здесь она что! Барыня до нее не касается, барышни обращаются с ней, как с ровней, читать, писать ее выучили. Заставишь ее что делать – не делает, книжки читает. Ну, что это за дело в нашем звании!
– Уж какое это дело! – вздохнула Машина мать: – ее надо за иголку присадить! В ее годы девочек в чужие люди отдают мастерству учиться! А мне, слава Богу, этого не нужно, – сама могу обучить. Вот моя Груша один всего год пробыла в магазине, a какая теперь мастерица, просто чудо! Ходит поденно работать, на всем на готовом 50–60 коп. в день зарабатывает, бальные платья шьет с разными отделками. Да ко мне нынче двух девочек в ученье отдали, так что ж мне свою-то дочь в чужом доме держать! Не знаю только, не рассердилась бы барыня, что я беру Машу?
– Чего ей сердиться, – отвечала Даша, – ведь ей ваша Маша ни за чем не нужна. Прежде, бывало, с барышней она играла, a теперь барышня уже подросла, на руки гувернантки сдана, – ее от прислуги удаляют!
– Ну ладно, так я пойду, поговорю с барыней! Пойдем, Машутка!
Маша знала, что спорить с матерью или просьбами поколебать ее намерение было напрасно. Она молча, но с горькими слезами последовала за ней в комнату барыни.
– Дура, чего ревешь-то! – далеко неласково отнеслась к ней мать: – ведь не в тюрьму тебя ведут! Ишь как избаловалась! К родной матери да со слезами ворочается! Много дури придется мне из тебя выбивать!
Варвара Павловна Светлова, как и предсказывала Даша, совершенно равнодушно отнеслась к намерению Ирины Матвеевны взять к себе дочь. Она согласилась с тем, что девочку пора приучать к работе, что матери всего лучше взяться за это самой, поцеловала на прощанье Машу в лоб и, тронутая ее слезами, подарила ей трехрублевую бумажку на гостинцы.
Варя и Лиза также очень ласково простились с девочкой, звали ее приходить к себе, но не выказали никакого желания удержать ее: видно было, что они относились к ней не как к подруге, с которой привыкли делить горе и радость, a как к существу низшему, которому можно покровительствовать, но которое странно было бы сильно любить.
Полчаса спустя Маша уже шла вслед за матерью по улице, печально опустив голову и неся в руках узел со своими небольшими пожитками.
Маша прожила три года в доме Светловых. Ирина Матвеевна шила платья Варе и Лизе и, принося работу, часто приводила с собой свою маленькую дочь.
Варваре Павловне приглянулась быстроглазая девочка. Лиза в то время скучала одна в детской, так как Варя перешла в руки гувернантки и неохотно играла с младшей сестрой, и Ирине Матвеевне предложили взять Машу забавлять барышню. Бедная швея, с трудом зарабатывавшая иголкой пропитание себе и своим двум дочерям, с удовольствием согласилась на предложение богатой барыни. В кухне Светловых отвели маленький уголок, где должна была спать Маша; день же она проводила в детской, играя с Лизой, услуживая ей и няне, исполняя разные мелкие поручения прислуги. Если бы кто-нибудь спросил в это время у девочки, хорошо ли ей живется, она не сумела бы ответить на этот вопрос. В те дни, когда Лиза не капризничала, a няня была в хорошем расположении духа, ей было весело и хорошо. В другие же дни, напротив, ей приходилось немало терпеть и от своенравия избалованной барышни, и от вспышек нетерпения няни, срывавшей на ней свой гнев. Через год Лиза начала учиться читать. Гордясь своими знаниями, она спешила передавать их и няне, и Маше. Няня делала вид, что с удовольствием слушает свою питомицу, на самом же деле вовсе не интересовалась ее уроками, зато Маша оказалась прилежной и понятливой ученицей. Девочка не раз мельком слышала, как Варя громко читала гувернантке, и завидовала ей; искусство чтения казалось ей чем-то в высшей степени привлекательным и в то же время недосягаемо трудным; когда Лиза медленно разобрала при ней первые слова, Маша пришла в восторг. Вскоре она перегнала свою маленькую учительницу, a через полгода уже помогала ей готовить ее небольшие уроки. Никто из взрослых не обращал внимания на занятия девочки. Гувернантке было довольно дела со своими двумя ученицами, из которых старшая отличалась очень плохими способностями, a младшая была ленива и капризна. Няня рада была, когда Лизанька чем-нибудь спокойно занята, a Варвара Павловна редко заглядывала в детскую. Маша училась и читала, и чем больше она читала, тем труднее ей становилось отрываться от книги, чтобы бежать в лавочку по поручению кухарки, или заниматься уборкою комнат по приказанию няни и горничной, или возиться с Лизиными куклами. A между тем, чем старше она становилась, тем чаще приходилось ей исполнять разные домашние работы. Когда Лизе минуло семь лет, она поступила под надзор гувернантки, не позволявшей своим воспитанницам играть с «простыми девочками», и Маше пришлось окончательно превратиться в прислугу. Никакой определенной обязанности в доме у нее не было, но, как ребенок, она должна была исполнять приказания всех старших. Кухарка посылала ее по десяти раз в день в лавочку, горничная заставляла ее убирать комнаты и подавать себе утюги при глаженье, лакей учил ее чистить сапоги и платье. Всякий понукал ею, и все находили, что она лентяйка, дармоедка, что она избаловалась, играя с барышней, что с ней надо обращаться построже. Ирина Матвеевна, приходившая иногда повидаться с дочерью, держалась того же мнения и слезно упрашивала кухарку и горничную не давать девчонке спуску. Мы уже видели, как горничная Даша исполняла эту просьбу; остальная прислуга вполне следовала ее примеру. Немало брани, пощечин, колотушек и пинков приходилось выносить Маше, но, несмотря на это, она все-таки не сказала бы, что жизнь ее несчастна. К побоям она привыкла с раннего детства: ее бил отец, умерший за несколько месяцев до поступления ее к Светловым и в последние годы жизни сильно буянивший в пьяном виде; ее била мать, считавшая побои единственным средством исправления детей от всяких пороков; ее били мальчики и девочки, с которыми ей приходилось играть во дворе и на улице. Она привыкла считать побои неизбежным злом для всех негосподских детей, она не оскорблялась ими и боялась их только, как физической боли. Несмотря на старания прислуги дать ей как можно больше дела, у нее оставалось очень много свободного времени, и это время она проводила совершенно по своему желанию: забившись куда-нибудь в уголок, подальше от глаз старших, она зачитывалась книгами, которыми охотно снабжали ее Варя и Лиза, пыталась на клочках бумаги записать что-нибудь особенно понравившееся ей в прочитанном, или, стоя у дверей классной комнаты, прислушивалась к урокам гувернантки и потом твердила их про себя. В эти минуты Маше было так хорошо, что она забывала обо всех неприятностях своей жизни. Часто мечтала девочка о том, как она незаметно ни для кого выучится всему, чему учат барышень, как она сделается такой образованной, что пойдет в гувернантки, как тогда ей не нужно будет скрывать своих занятий, как, напротив ее будут хвалить за то, что она проводит целые дни над книгами. Грубый упрек или толчок заставляли ее очнуться от этих мечтаний и возвращали к действительности. Оторопев, точно не совсем проснувшись от сна, выслушивала она даваемое ей поручение; ей трудно было сразу обратить полное внимание на приказание, с усердием приняться за неприятную работу, и ее бранили лентяйкой, ее били, чтобы исправить от лености.