– Мужицкий доктор! – с удивлением воскликнула жена Петра Степановича. – Что ему от нас нужно?
Петр Степанович поспешил к гостю, уже вошедшему в его кабинет. Наружность этого гостя показалась ему совершенно незнакомой; он вежливо поклонился и выжидал, чтобы тот объяснил причину своего посещения.
Гость видимо был чем-то смущен и видимо не знал, как приступить к разговору.
– Что, вы, кажись, совсем меня не узнали? – проговорил он наконец после нескольких секунд неловкого молчания.
– Извините… Право, не помню… – начал Петр Степанович.
– А мальчишку забыли, что пришел к вам голодный, замерзший? Илюшку, за которого вы четыре года в гимназию платили?
– Илюша! Илья! Боже мой, неужели?!
Тут Петр Степанович сразу узнал и торчавшие волосы, и нахмуренные брови своего бывшего маленького воспитанника.
Встреча была трогательная. Несколько минут оба могли только обниматься и с чувством пожимать друг другу руку.
Особенно доктор, от волнения, как-то совсем утратил способность выражать свои мысли словами. На все вопросы, какими закидывал его Петр Степанович, он отвечал так сбивчиво и односложно, при этом так усиленно моргал своими маленькими глазками и так жестоко тормошил свою шляпу, что Петр Степанович, чтобы дать ему успокоиться, стал сам рассказывать о своем житье-бытье со времени их разлуки. Пока он говорил, доктор несколько пришел в себя и мог хотя в очень кратких словах передать и свою несложную историю.
– Ну, вот, я и работал в типографии, – говорил он: – а по вечерам читал, учился. Ну, там, через пять, что ли, лет, выдержал экзамен, поступил в академию; в типографии все работал: дали место корректора, выгоднее было, да, главное, и работы меньше… Ну, известно, нелегко было… Кончил курс, хотели в Петербурге место дать. А мне чего? Там и без меня лекарей много. Сюда приехал, вот, теперь в Осиновке живу, да по деревням разъезжаю. Работы много. Хотел зимой к вам приехать, да некогда было. И теперь приехал в город за лекарствами, на минутку зашел, некогда.
– Ну, а уж зашел, так я так скоро не выпущу, – вскричал Петр Степанович. – Пойдем познакомиться с моей женой, с детьми!
Илья Павлович вдруг как будто чего-то испугался.
– Нет, что… – заволновался он, вскакивая с места: – какое там знакомство… мне некогда… Я так только… Чтобы не подумали, что запропал мальчишка… Не пожалели своего доброго дела… А мне какое знакомство с барынями… Мне некогда!.. – И он порывался уйти.
– Да полно тебе, волчонок неисправимый, – смеясь, останавливал его Петр Степанович. – Не хочешь знакомиться с женой, ну посиди хоть со мной: расскажи подробно, что поделываешь? Ты ведь у нас чуть не чудотворцем прослыл!
– Да что делать? Полечиваю понемногу, – неохотно проговорил доктор, все еще посматривая на дверь, как бы выискивая случай уйти.
– А к нам отчего не хотел переехать, упрямец? У тебя бы здесь какая практика была! Разбогател бы!
– А мне не надо.
– Да, может, теперь передумал? Ведь уж холера кончилась, в Осиновку назначат кого-нибудь другого, а ты переселяйся-ка сюда. У меня много знакомых, я тебя порекомендую. Да тебя и так все знают, будешь в лучших домах лечить. И времени у тебя будет довольно, успеешь и почитать, и наукой позаняться. Ну что, соглашайся?
– Нет, уж вы, пожалуйста, оставьте это, Петр Степанович, – каким-то чуть не умоляющим голосом проговорил молодой доктор. – Мне в Осиновке хорошо, там ко мне уж привыкли, да и мне с ними нравится, а здесь… Нет уж пожалуйста, оставьте…
Петр Степанович не настаивал больше.
Доктор просидел у него еще с четверть часа и уехал, ничего не ответив на приглашение бывать почаще.
Они видались редко. У каждого было свое дело, своя особенная жизнь, чуждая другому. Они могли любить и уважать друг друга без частых посещений и взаимных заявлений привязанности.
Когда мы с мужем постоянно жили в деревне, мы часто жалели, что у нас нет детей. Чтобы сколько-нибудь оживить свой тихий, скучный дом, мы обыкновенно каждый год приглашали к себе гостить на лето кого-нибудь из своих маленьких знакомых или родственников. Прошлой весной я написала в Петербург к брату и к сестре, прося их отпустить к нам месяца на два детей их. В ответ на мое письмо брат сообщил мне, что его сыновья немного ленились зимой и поэтому должны будут усиленно заниматься на каникулах, а что дочь его охотно принимает мое приглашение; сестра писала мне, что ее младшие дети еще не вполне оправились от скарлатины и не могут предпринять далекого путешествия, но что она с удовольствием отпустит к нам свою старшую дочь.
Таким образом, вместо полдюжины шумливых гостей, нам пришлось ожидать только двух племянниц. Мы совсем не знали их. Я видала их, когда они были крошечными девочками, лет трех-четырех, и не имела ни малейшего понятия ни о их характерах, ни даже о их наружности. Тем с большим интересом ожидала я их приезда. Решено было, что они выедут вместе по железной дороге, в сопровождении одной знакомой мне старушки, ехавшей из Петербурга в свое имение, и что мы вышлем на ближайшую от нас станцию железной дороги экипаж, в котором они доедут до нашей усадьбы.
Имение наше лежит в восьмидесяти верстах от железной дороги, и хотя наш кучер Трифон вполне благонадежный человек, способный охранить от всяких опасностей маленьких путешественниц, я не могла отделаться от некоторого беспокойства в ожидании их. Наконец часов около семи вечера у опушки леса, окаймляющего наш горизонт с одной стороны, поднялось густое облако пыли, а затем на дороге показалась коляска и тройка лошадей.
Я выбежала на крыльцо встретить гостей.
Едва успел экипаж остановиться, как послышалось восклицание: «Ну, слава богу, наконец-то дотащились!» – и из коляски выпрыгнула девочка лет тринадцати. Увидя меня, она сконфузилась, растерялась и остановилась около подножки экипажа, видимо не зная, что делать. От дороги костюм ее пришел в беспорядок: шляпка съехала на затылок, пальто, вероятно сброшенное нетерпеливой рукою, прицепилось к платью и висело сзади в виде шлейфа; вся она была покрыта пылью и вообще представляла довольно комичную фигурку. Я подошла к ней, чтобы вывести ее из затруднительного положения, но в эту минуту навстречу мне спустилась с подножки коляски другая девочка, ростом несколько меньше первой, но представлявшая разительную противоположность с ней; одежда ее слегка запылилась в дороге, но вообще отличалась полнейшим порядком; сама она не выказывала и тени смущения; она подошла ко мне, смело положила ручку в мою протянутую руку и проговорила тихим, нежным голосом:
– Здравствуйте, милая тетенька! Папенька и маменька приказали мне кланяться вам и благодарить вас за приглашение.
Я поцеловала девочку, затем обняла и другую племянницу свою, не сумевшую сказать мне ни слова приветствия и молча отвечавшую на мои ласки.
К нам подошел муж.
– Ну, здравствуйте, милые племянницы, – сказал он, приветливо протягивая руки девочкам. – Извольте же рекомендоваться мне, а то я не знаю, как зовут которую из вас.
– Меня зовут Клавдия Горшева, – проговорила, слегка приседая, вторая из девочек.
– А меня Леля или Лена, как хотите, – отвечала первая, оправившись от смущения. Я помогла ей снять пальто и шляпу, и мы все вместе вошли в дом.
В мезонине нашего дома были приготовлены две совершенно одинаковые комнатки для гостей. Я свела туда девочек, чтобы они могли умыться и оправиться с дороги, и просила их считать эти комнатки своими на все лето.
– Благодарю вас, тетенька, какая миленькая комнатка! – вскричала Клавдия.
– Да, и моя тоже очень хорошенькая, – подхватила Леля, – только какие маленькие окошечки и низенькие потолки! Так странно видеть после петербургских высоких комнат и больших окон.
Я оставила девочек одних, объявив им, что жду их внизу за самоваром. Не прошло и получаса, как они сошли в столовую. Клавдия надела свежее платье, еще глаже прежнего причесала свои длинные белокурые косы и смотрела вполне чистенькой, аккуратной девочкой. Лена только отчасти привела в порядок свои густые, темные кудри да вымыла лицо и руки, остальной туалет ее далеко не отличался чистотой. Мы все уселись за столом, и там за чаем, к которому была подана обильная закуска, у нас пошли оживленные разговоры. Мы с мужем так давно не видали никого из родных, что интересовались всеми подробностями их жизни, а девочки говорили много и охотно. Клавдия в подробности описала нам квартиру, которую занимало ее семейство, гимназию, где она училась, тяжелую болезнь, которую она перенесла зимой и от которой еще не вполне оправилась ее маленькая сестра. Рассказы Лены вертелись, главным образом, около ее двух братьев, с которыми она, видимо, была очень дружна; она училась в женской гимназии, они оба – в мужской и все свободное время проводили с сестрой; мать их умерла при рождении Лены, отец мало занимался детьми, дома они всегда были одни и всегда все трое вместе.
В разговорах вечер прошел незаметно, и мы разошлись по своим комнатам не раньше одиннадцати часов.
На следующее утро, сойдя в сад перед чаем, я нашла там обеих девочек. Они уже успели осмотреть и скотный двор, и птичник, и огород. Я спросила, как понравилось им мое хозяйство. Клавдия находила все милым, очень хорошеньким, по лицу Лены видно было, что она держится другого мнения.
– А ты, Леночка, что же ничего не говоришь? – спросила я ее.
– Да я, тетя, все думаю о тех женщинах, которые работают в огороде. Какие они бедные! У нас в Петербурге нищие одеты лучше их! Они полют гряды, а маленькие детки их лежат одни на солнце, завернутые в грязные тряпки. Мне так жаль было смотреть на них! Неужели здесь много таких бедных?
Я стала говорить девочке о том, как вообще тяжела жизнь крестьян, о том, как мы по мере сил стараемся Помогать своим бедным соседям, и о том, как мало мы можем сделать.
– Когда я вырасту большая, я приеду и буду помогать вам, – объявила Лена, и при этой мысли личико ее снова прояснилось.
Поразившее меня с первого взгляда несходство в наружности племянниц моих проявлялось все резче и резче по мере того, как я знакомилась с их характерами.
Клавдия была девочка тихая, аккуратная, трудолюбивая. На второй же день по приезде она разобрала все привезенные с собою вещи, привела комнату свою в полнейший порядок, и я ни разу не заметила, чтобы порядок этот был чем-нибудь нарушен. Она привезла с собой несколько книг и каждое утро аккуратно занималась по ним часа два; потом приходила на балкон с какою-то бесконечною тамбурною (С вышиванием тамбурным швом. – (Ред.)) работой в руках и оставляла эту работу только на время еды или длинных прогулок, которые мы затевали чуть ли не каждое «после обеда». Я заметила, что она старалась быть как можно чаще со мной, всегда очень охотно отвечала на мои вопросы, внимательно слушала все, что я говорила, и не противоречила мне никогда, ни в чем. Мужа она смущала тою предупредительностью, с какою спешила оказывать ему разные мелкие услуги. С прислугой она держала себя приветливо, но сдержанно, никогда не отдавала строгих приказаний, не делала выговоров, но и никогда не говорила ни слова лишнего, ни о чем не расспрашивала, не сообщала никаких подробностей о своей жизни.
«Это настоящая барышня», – замечали о ней горничные. Они в точности, хотя без особенного усердия, исполняли все ее поручения и относились к ней холодно, но почтительно.
Лена ни в чем не походила на свою кузину. Живая, необыкновенно подвижная, всегда увлекающаяся чем-нибудь новым, она, кажется, даже и не подозревала, что на свете существуют такие вещи, как порядок и аккуратность. Белье и платья, привезенные ею с собой, валялись по стульям и столу ее комнаты, пока горничная не догадывалась прибрать их; книга, которую она читала, частенько ночевала на балконе или в саду; нередко приходилось целый час ждать ее к чаю или к обеду, так как всякое занятие увлекало ее настолько, что она забывала время. Со всей домашней прислугой Лена перезнакомилась, можно сказать, передружилась в первые же дни по приезде. Она очень скоро узнала семейную жизнь всех живших в доме, у нее явились даже в соседней деревне свои любимцы и любимицы, с которыми она просиживала по целым часам, слушая их рассказы и, в свою очередь, рассказывая им разные разности.
Она была несколькими месяцами старше Клавдии и по виду больше походила на взрослую девицу, а между тем с ней все обращались, как с девочкой, называли ее не барышней, а просто Леной, и я замечала, что прислуга часто небрежно исполняла ее поручения.
Раз, войдя неожиданно в ее комнату, я застала такую сцену: горничная Груша стояла посреди комнаты с несколько сконфуженным видом, а против ее Лена, раскрасневшаяся от гнева, со слезами досады на глазах, топала ногой и, держа в руках смятое кисейное платье, кричала сердитым голосом:
– Да как же ты смела забыть! Ведь я тебе говорила, что мне сегодня нечего надеть, гадкая!
И смятое платье полетело прямо в лицо горничной.
Мое появление положило конец этой возмутительной сцене. Груша вышла вон, унося с собой платье, а Лена подошла к окну и стала пристально глядеть в него, пряча от меня свое раскрасневшееся личико.
– Неужели ты и в Петербурге так обращаешься с прислугой, Леночка? – спросила я после нескольких минут тяжелого молчания.
На мой вопрос не последовало ответа. Лена выбежала вон из комнаты. Она вернулась ко мне уже через четверть часа с заплаканными глазами и сказала смущенным голосом:
– Тетя, пожалуйста, не думайте, что я злая. Я сейчас просила у Груши прощенье, и мы с ней помирились. Она нисколько на меня не сердится.
И действительно, я в тот же день убедилась, что Груша и не думает сердиться.
– А что, Лена часто бывает так груба, как сегодня? – спросила я ее вечером.
– Что вы, сударыня, – с жаром отвечала она, – да разве Леночка груба! Это я была виновата, не выгладила ей платье. Нет, уж вы, пожалуйста, не браните ее. Она такая добрая, мы все так любим ее!
Груша говорила правду: все в доме любили Лену не как барышню, которую надобно слушаться, а как свою, как равную, которой все можно простить и для удовольствия которой можно многим пожертвовать.
Между мной и Леной с первых дней приезда ее установились вполне дружеские отношения. Не скажу, чтобы она была очень почтительной племянницей. Часто она поступала своевольно, не слушаясь моих советов, еще чаще не соглашаясь со мной во мнениях, горячо спорила и даже иногда резко высказывала неодобрение моим поступкам. Я не могла сердиться на нее за это: я понимала, что она не хочет оскорбить меня, что ее резкость происходит от непривычки сдерживаться, мне нравилась ее искренность и смелая правдивость.
С мужем Лена первое время была сдержанна и молчалива. Он казался ей, как она потом призналась мне, мрачным и недобрым, она сторонилась его и даже неохотно сидела в одной с ним комнате. Действительно, как человек серьезный, неласковый, он с первого взгляда не мог понравиться живой девочке. Необходимо было, чтобы какой-нибудь случай открыл ей лучшие стороны его характера. Такой случай представился недели через две по приезде девочек.
Случилось раз, что муж опоздал к обеду. Зная его всегдашнюю аккуратность, я уже начинала беспокоиться, но страх мой оказался напрасным. Через полчаса после назначенного для нашего обеда часа он вернулся домой цел и невредим, только, к удивлению моему, вместо того чтобы идти в столовую, где мы ждали его, прошел прямо к себе в комнату. Пришлось прождать еще с четверть часа, пока он наконец присоединился к нам.
– Что случилось? Отчего ты так поздно? – спросила я его тревожным голосом.
– Ничего особенного, – весело отвечал он, – мне только пришлось взять маленькую ванну, и я должен был переменить белье.
Он рассказал, что, обходя поля, заметил на берегу небольшой речки толпу крестьянских детей, игравших очень близко к воде; он подошел к ним, чтобы предостеречь их, как вдруг из толпы их раздался крик; оказалось, что один маленький мальчуган не устоял на скользком берегу и упал в воду. Муж тотчас сбросил с себя верхнее платье и кинулся спасать несчастного. Речка была хоть небольшая, но очень быстрая, и долго не удавалось ему отыскать малютку. Наконец, после многих усилий, он вытащил на берег бесчувственное маленькое тело. Не теряя надежды возвратить бедняжку к жизни, он понес его в деревню, в избу его матери, и там употребил все известные ему средства для спасения утопленников. Наконец ему удалось оживить малютку, и он мог оставить его на попечение его родственников. Муж очень живо представил нам ужас и отчаяние матери ребенка, когда она увидела бездыханный труп своего милого сыночка, и ее радость, ее счастье, когда он открыл глаза и слабым голосом проговорил «мама». Мы были очень тронуты его рассказом, Лена то краснела, то бледнела, и когда муж кончил, вдруг вскочила с места, бросилась к нему на шею и поцеловала его, говоря: «Теперь я вижу, что вы добрый, хороший человек!»
С этой минуты она перестала чуждаться мужа. Она охотно заговаривала с ним, выходила к нему навстречу, когда он возвращался откуда-нибудь домой, и украшала его письменный стол букетами цветов.
Приглашая обеих племянниц вместе, я надеялась, что вдвоем им будет веселее жить с нами, людьми пожилыми. Однако скоро оказалось, что вследствие несходства характеров им трудно ладить вместе. Почти каждый день между ними происходили ссоры: Клавдия, всегда спокойная и рассудительная, считала себя вправе относиться несколько свысока к своей взбалмошной кузине. Лена не выносила ее холодного, сдержанного тона и осыпала ее колкостями. Ссоры начинались обыкновенно из-за сущих пустяков.
– Господи, какая нестерпимая жара! – жалуется Лена, с шумом бросаясь в большое кресло. – Просто можно задохнуться.
– Тебе оттого так жарко, – рассудительно замечает Клавдия, – что ты все бегаешь да возишься, посиди спокойно здесь в тени, и тебе не будет душно!
– Очень интересно, – сердитым тоном возражает Лена, – сидеть целый день на месте! Скажи еще, что нужно вязать твои противные салфетки, чтобы не чувствовать жары!
Клавдия молчит с видом человека, сознающего, как неприятно вести разговор с сердитым собеседником. Лену это еще больше раздражает.
– Что же ты ничего не отвечаешь, Клавдия? – придирается она. – Если ты считаешь унизительным для своего достоинства вести со мной разговор, так не стоило и начинать!
– Как же я буду с тобой говорить, – замечает Клавдия, – когда ты сердишься.
– Нисколько я не сержусь, я только не могу всегда и на все сладенько улыбаться, как какая-нибудь рыба или амфибия.
– Ни рыбы, ни амфибии не улыбаются, насколько мне известно, – ледяным тоном возражает Клавдия.
– Ну так что же, рыбы не улыбаются, а люди-рыбы улыбаются, тебе это должно быть еще лучше известно, Клавдия, потому что ты сама человек-рыба.
Клавдия презрительно усмехается, а Лена горячится все больше и больше, и кончается тем, что, наговорив множество дерзостей, в слезах убегает вон из комнаты.
Мне всегда становилось жаль Лену после подобных припадков вспыльчивости. Она так искренно каялась в них, так горячо просила Клавдию простить ей необдуманно сказанные слова.
– Милая моя, – сказала я ей один раз, в минуту ее раскаяния, – разве ты не видишь, что твои вспышки мучат тебя больше, чем кого бы то ни было. Неужели тебе никогда не приходили желания воздерживаться от них и сделать свой характер поровнее?
– По правде сказать, тетя, пока я не приехала сюда, я ни разу в жизни не думала об этом. Дома я часто ссорюсь с братьями, но обыкновенно у нас дело идет так: на каждое неприятное слово они мне отвечают двумя-тремя еще более неприятными; мы побранимся, а потом через четверть часа опять разговариваем друг с другом как ни в чем не бывало. Так мне и не приходится каяться в том, что я им говорю. А здесь, когда Клавдия начинает на меня дуться, а вы глядите на меня так печально, я вижу, что я гадкая, и мне так, так это неприятно!
И действительно, она от души сознавала свои недостатки; я замечала даже, что она делает усилия, чтобы избавиться от них, хотя усилия эти не всегда удавались ей. Я готова была сквозь пальцы смотреть на ее несовершенства, и мне неприятно было видеть, что муж иначе относится к этому делу. Когда вспышки Лены случались при нем, он очень часто останавливал ее далеко неласковым замечанием вроде: «Ну, опять расходилась!» или «Экий отвратительный характер!» – и по большей части сердито уходил из комнаты. Раз я даже испугалась, вообразив, что он окончательно невзлюбил девочку за ее неумение сдерживать себя и за резкость, с какой она выражала свои мнения. Это было в одно дождливое после обеда. Погода мешала идти гулять, и я с обеими девочками сидела в гостиной. Лена читала нам вслух первую часть романа Диккенса «Домби и Сын», а мы с Клавдией работали. Вдруг в комнату вошел муж. Я по лицу его тотчас заметила, что он сильно рассержен.
– Представь себе, какая неприятность, – сказал он, садясь на стул подле меня и бросая свою мокрую фуражку на стол, – пшеница, которую я купил прошедший год в Петербурге и посеял для пробы за нашим садом, пропала.
– Как так, отчего? – спросила я.
– Да оттого, что этот ротозей Федор опять распустил своих лошадей. Они сегодня с утра изволили прогуливаться на моем поле! Уж я же ему…
В эту минуту дверь гостиной скрипнула, и в нее вошел худощавый, маленького роста мужик с бледным, растерянным лицом.
– Батюшка барин, помилуйте! – обратился он к мужу умоляющим голосом.
– Ты чего сюда пришел! – закричал на него муж. – Ведь я уже сказал тебе, не смей и просить! Разиня этакий! Не может за своей скотиной присмотреть! Заплати мне штраф за потраву, до тех пор не выпущу твоих лошадей!
– Да, батюшка, откуда мне взять платить-то, сам ведь знаешь мои достатки!
– И знать ничего не хочу! Нечем платить, так смотри в оба! Пошел вон! Я и говорить с тобой не хочу.
– Смилуйся, батюшка, хоть ради деток малых смилуйся, – продолжал просить Федор. – Теперь рабочая пора, что я буду делать без лошадей! Ужо по осени уплачу тебе штраф, какой положишь.
– Нет, не по осени, а теперь уплатишь! – все больше и больше горячился муж.
Вся эта сцена производила самое тяжелое впечатление. Я знала, что, успокоившись, муж раскается в своих жестоких словах, что если я вмешаюсь в разговор, это еще усилит его раздражение, а между тем мне было и больно за него, и душевно жаль бедного Федора. Я взглянула на девочек: Клавдия продолжала работать спокойно и невозмутимо, как будто не слышала ничего из происходившего подле нее; Лена закрыла книгу, щеки ее горели, глаза блистали, я хотела знаком остановить ее или увести из комнаты, но было уже слишком поздно: она вскочила с места и подошла к мужу.
– Дядя, – сказала она голосом, дрожавшим от волнения, – как вам не стыдно так обижать бедного мужика? Вы богаты, вам не беда, если испорчено одно какое-нибудь поле, а ведь он без лошадей не может работать, неужели вы хотите уморить с голода его детей!
Это неожиданное вмешательство девочки, кажется, одинаково поразило и мужа, и Федора. Федор с недоумением глядел на свою защитницу, муж был так удивлен, что не прерывал оживленной речи девочки.
– Не твое дело! Молчать! – закричал он на нее, когда она кончила.
– Не буду я молчать, – в свою очередь вспылила Лена, – отдайте Федору его лошадей! Вы не смеете их удерживать!
– Дерзкая девчонка! – вскричал муж и быстрыми шагами вышел вон из комнаты, хлопнув дверью так, что окна задрожали. Федор поплелся вслед за ним, печально опустив голову. Лена хотела догнать его, но я остановила ее.
– Оставь, Леночка, – сказала я ей, – дядя не злой человек, он сам знает, как поступать. Ты своим вмешательством только испортила дело.
– Как же он не злой, если может так обижать бедного мужика?
– Ну, это тебе, я думаю, знать лучше, чем кому-нибудь другому. Ты ведь не считаешь себя злой, а сколько раз ты обижала людей понапрасну в минуты запальчивости.
– Так это все дядя говорил только в запальчивости? Вы уверены, что он отдаст Федору его лошадей?
– Уверена; но я также уверена, что ты своим непрошеным вмешательством сделала ему большую неприятность.
Лену смутили и слова мои, и тот неласковый тон, которым я произнесла их.
– Мне так было жаль Федора и так досадно на дядю, – проговорила она, как бы оправдываясь. – Тебе, Клавдия, разве не было жалко?
– С какой же стати мне мешаться в чужие дела, – отвечала Клавдия. – Дяденька старше и умнее меня – разве я смею его учить?
Я видела, что с языка Лены готово сорваться какое-то резкое замечание в ответ на эти слова, произнесенные рассудительным голосом, и, чтобы предотвратить новую ссору, взяла роман Диккенса и предложила сама читать громко обеим девочкам. Клавдия поблагодарила меня с своей обыкновенною вежливостью, Лена молча бросилась в кресло подле окна, и я по лицу ее видела, что ей вовсе не до Диккенса. Я начала чтение, хотя его слушала только одна из девочек. Мысли другой носились где-то далеко от этой комнаты, и мне казалось, что они следуют за Федором, возвращающимся в свой дом с грустной вестью о неумолимой жестокости барина.
Весь вечер муж был занят делами, так что мне не удалось поговорить с ним. На следующее утро я нарочно встала пораньше, чтобы застать его прежде, чем он уйдет в поле. Каково же было мое удивление, когда, выйдя на балкон, я увидела, что он уже направляется к дому по полевой дорожке, а рядом с ним идет, весело болтая, Лена. Я поспешила навстречу им.
– Ну что, помирились? – спросила я.
– Да нельзя было не помириться, – смеясь, отвечал муж. – Эта плутовка доказала мне, как дважды два – четыре, что если она была виновата, то я был виноват еще больше, и потому не имею права сердиться.
– А что Федор?
– Мы сейчас были у него в гостях, – объяснила Лена. – Дядя отдал ему лошадей и штрафа с него никакого не возьмет. Одним словом, все кончилось отлично и мне очень-очень весело.
В доказательство своей веселости девочка побежала домой, подпрыгивая, точно молодая козочка, и напевая про себя какую-то песенку.
Я также была очень рада, что дело кончилось благополучно и что муж не сердится на Лену. И без того она довольно часто досаждала ему и беспокоила его своею неугомонностью. Зачастую она без спроса вбегала в кабинет, когда муж был занят серьезными делами, и прерывала его занятия каким-нибудь пустым рассказом. Он иногда терпеливо, хотя поморщиваясь, выслушивал ее, иногда же довольно неласково говорил ей: «Ну, убирайся, девочка, мне некогда слушать твои глупости!» – и она, нимало не обижаясь, уходила прочь с тем, чтобы вернуться через полчаса с новым запасом болтовни.
Порядок, господствовавший в нашем домике, был совершенно нарушен ею. Стоило ей пробыть с полчаса в комнате, и уже, наверно, часть мебели была сдвинута с места, где-нибудь на полу валялась разорванная бумага, какая-нибудь книга перемещалась со стола на стул или даже под стул и тому подобное. Уборка комнат занимала у прислуги вдвое больше времени, чем зимой; горничная уверяла, что работает на Лену гораздо больше, чем на Клавдию, хотя у Клавдии и платья, и белье всегда отличались чистотой, Лена же очень часто ходила замарашкой. Мы с Клавдией должны были держать свои рабочие ящики на замке, иначе Лена перевертывала все в них вверх дном из-за какой-нибудь понадобившейся ей иголки или булавки. Много цветов нашего сада погибло под ногами неосторожной девочки, немало посуды перебила она нам в лето, но зато немало и упреков, выговоров пришлось ей выслушать не только от мужа и от меня, но даже от старой прислуги, которая за глаза не позволяла сказать о ней дурного слова, в глаза же часто ворчала на нее. Нам беспрестанно приходилось ставить ей в пример Клавдию, и мы так часто выговаривали ей за ее мелкие проступки, что можно было подумать, будто мы вовсе не любим ее и тяготимся ее присутствием. А между тем мне было положительно скучно, когда я долго не слышала ее веселого смеха. Никто лучше ее не умел привести мужа в хорошее расположение духа, никого не брал он с собой на отдаленные прогулки так охотно, как ее. Один случай особенно показал, насколько дорога была нам эта девочка, так часто подвергавшая испытанию наше терпение.
В нескольких верстах от нашего имения протекала большая, широкая река. Ее гористые, крутые берега были необыкновенно живописны. Мы с мужем обыкновенно раза два-три в лето предпринимали поездки в небольшую деревеньку, лежавшую на берегу ее и отличавшуюся особенно красивым местоположением. Раз как-то мы упомянули при девочках об этих поездках. Глаза Лены заблистали.
– А нынешний год вы поедете с нами? – спросила она.
– Да, надо будет как-нибудь съездить, – отвечал муж.
– Да когда? Поедем завтра, дядя, голубчик, завтра! – просила нетерпеливая девочка.
– Ну, вот, не сегодня ли еще! Ведь ты знаешь, что в будень мне некогда, я занят; в воскресенье, если погода будет хороша, пожалуй, съездим.
– В воскресенье! Сегодня только среда, так долго ждать! Лучше бы завтра! – настаивала Лена.
– Полно, Леночка, – остановила я ее, – ты точно маленькая, посмотри, ведь Клавдии также хочется ехать, однако же она не надоедает глупыми просьбами.
Лена надула губки, впрочем, не надолго. Мы с Клавдией начали рассуждать, как лучше и удобнее устроить предполагаемую поездку, она очень скоро приняла участие в нашем разговоре и снова повеселела.
В воскресенье решено было отобедать пораньше, часа в два, и затем тотчас же отправиться в путь. День стоял невыносимо жаркий.
– Не отложить ли нам поездку? – предложила я. – Ведь в такую духоту прогулка не доставит большого удовольствия.
– Конечно, лучше ехать, когда не так жарко, – тотчас же согласилась Клавдия, хотя по голосу ее заметно было, что эта отсрочка ей неприятна.
– Ах, нет, тетя, голубушка, поедем сегодня, чего там откладывать, ведь дядя обещал в воскресенье. Дядя, ведь вы обещали? – вскричала Лена.
– Ну, ну, хорошо, не волнуйся, – поспешил вмешаться муж. – Поедем уж сегодня, – обратился он ко мне, – мы можем остаться там, пока спадет жара, а то ведь Лена целую неделю покоя не даст, да и Клавдии, кажется, хочется ехать.
– Мне хочется, дяденька, – отвечала Клавдия, – только если тетеньке угодно, то все равно, можно и отложить.
– Нет, нет, нет, нельзя откладывать, – объявила Лена, – тетя согласна, правда ведь, тетя?
– Да ну, пожалуй, – улыбнулась я, – если всем вам хочется, только бы не собралась к вечеру гроза.
После полудня на небе стали действительно показываться облачка. Лена не давала мне заикнуться ни о каких опасениях и хлопотала над приготовлениями к поездке так усердно, что было бы положительно жестоко лишить ее этого удовольствия.
В три часа мы все уселись в большую четырехместную коляску, куда еще раньше были поставлены корзины с чаем, сахаром, разными съестными припасами и мелкими подарками, которые я везла знакомым крестьянам живописной деревушки.