История с учителем математики была очень не по сердцу Илюше. С одной стороны, ему неприятно было, что он не мог обидеться, как следовало, по мнению гимназистов, с другой – он боялся, как бы дело не кончилось бедой.
«Пожалуй, директор рассердится, да исключит из гимназии, или Курбатов наставит единиц и не перейдешь в третий класс? – думалось ему. – Что со мной тогда будет? Захочет ли Петр Степанович лишний год платить за меня, да если и захочет, так мне самому стыдно будет просить его».
Придя на другой день в гимназию, он попробовал переговорить с двумя-тремя воспитанниками, которые казались ему посмирнее, и убедить их отказаться от вчерашнего замысла. Но его перебили на первых же словах, объявив, что он трус, что дело решено и толковать о нем не стоит. Он, по обыкновению, замолчал и, нахмурясь, отошел прочь.
В субботу весь класс был в волнении. Урок арифметики приходился вторым. Первого урока почти никто не слушал, и учителю географии пришлось немало наставить единиц и двоек. Когда он вышел, зачинщики еще раз напомнили прочим, что следует свистать как можно громче и начинать всем вместе, как только учитель взойдет на кафедру; затем в классе водворилась необыкновенная тишина. Все сидели на своих местах, все готовились и в глубине души волновались. Но вот, дверь отворилась, в класс вошел учитель математики, а с ним вместе директор. Что это значит? Этого дети никак не ожидали! Они с недоумением перешептывались и переглядывались; темноглазый мальчик, который должен был подать знак к общему свисту, скромно опустил глаза в книгу; никто не осмелился шуметь при директоре. А директор преспокойно уселся на стуле и просидел так весь класс, зорко следя за всяким движением воспитанников, окончательно присмиревших под его строгим проницательным взглядом. Когда урок кончился и учитель вышел из комнаты, директор взошел на кафедру и обратился с небольшой речью к воспитанникам.
– Я очень рад, – сказал он: – что вы вовремя одумались и отказались от затеянной вами шалости; особенно рад потому, что шалость эта глубоко огорчила бы нашего почтенного Максима Ивановича. Огорчить человека, который всей душой предан вам, который тратит силы и здоровье на дело вашего образования, было бы слишком неблагодарно; огорчать же человека больного, для которого всякая неприятность может иметь пагубные последствия, было бы просто непростительной жестокостью. Повторяю, очень рад, что вы сами, без чужой помощи поняли это. Некоторая раздражительность, замеченная вами у Максима Ивановича, не должна оскорблять вас: это просто следствие его болезни. Я надеюсь, что во время каникул он отдохнет, поправится, и тогда ничто не будет мешать вам вполне оценить этого замечательно искусного учителя и замечательно хорошего человека.
Все слушали директора среди полнейшей тишины, но когда он кончил и вышел из комнаты, долго сдерживаемые чувства класса выразились целым потоком восклицаний, шумных криков, всевозможных звуков.
– Что это значит? Как директор мог узнать? Кто ему сказал? Кто доносчик? – послышалось в разных концах комнаты, когда общий гул настолько улегся, что можно было что-нибудь расслышать.
За этими вопросами опять поднялся шум и гам, и только приход строгого учителя латинского языка – грозы всего класса – заставил несколько успокоиться взволновавшихся мальчиков.
Волнение это, затихшее на время, возобновилось, едва учитель оставил класс. В рекреационное время забыты были все игры, все обычные разговоры; один неотступный вопрос занимал весь класс: откуда директор мог узнать о заговоре против Курбатова? Все единогласно находили, что это дело какого-нибудь доносчика, и непременно доносчика-гимназиста. Никому и в голову не приходило, что заговорщики толковали о своих замыслах громко, на улице, где в эту минуту легко мог проходить кто-нибудь из знакомых директора или учителей. На самом деле, так и было: гувернантка детей директора, гуляя со своими двумя маленькими воспитанницами, случайно услышала разговор гимназистов и поспешила предостеречь директора о затеваемых гимназистами беспорядках. Мальчики, конечно, и не подозревали этого: они не обратили никакого внимания на какую-то барыню с двумя детьми, с трудом протискавшуюся сквозь их толпу, и теперь искали изменника в своей среде.
– Не Ляпин ли? – заметил кто-то. – Он сегодня не пришел, а вчера зачем-то ходил к директору?!
– Вот выдумал! – вскричал Харитонов, считавшийся другом Ляпина. – Станет Ляпин доносить! Я знаю, зачем он был вчера у директора: сегодня его именины, и он ходил отпрашиваться.
– Так не Комаровский ли? Он любит юлить перед начальством…
У Комаровского тоже нашлись защитники.
– А я знаю, кто донес, – проговорил Тюрин: – только не скажу.
Тюрина окружили; его просили, уговаривали, ему грозили, и он недолго сохранил свою тайну. Через несколько минуть во всех углах класса толковали, что доносчик открыт, что это Павлов, непременно Павлов. Доказательства были налицо: Павлов не обиделся на Курбатова, Павлов многим говорил, что свистать не следует, Павлов нисколько не удивился приходу директора, а теперь совсем не беспокоится о том, откуда директор все узнал, и, наконец, Павлов вообще дрянь. Это последнее доказательство казалось мальчикам особенно убедительным.
В защиту нелюбимого товарища не поднялось ни одного голоса; все наперерыв высказывали свое негодование против него.
– Этого нельзя так оставить, – толковали мальчики. – Его надобно проучить, хорошенько проучить…
– Я давно говорил, что этого мальчишку следовало исключить из гимназии, – заметил один гимназист-барич. – Чего же хорошего можно ждать от лакея?!
– Нет, это ему так не пройдет! – кипятился силач Щукин, яростно сжимая кулаки. – Мы с ним разделаемся.
– Надо так отдуть его, чтобы он на всю жизнь отвык от этаких проделок, – заметил Харитонов.
Ему не возражали; несколько голосов поддержало его; решено было, как только кончатся уроки, не выходя из класса проучить Павлова. За «проучку» взялось несколько человек, опытных в этом деле; остальные должны были сторожить, чтобы не вошел воспитатель, и объяснить Павлову, что весь класс недоволен им, считает поступок его низостью.
Илюша и не подозревал, что волнует его товарищей. Неудача заговора против Курбатова так обрадовала его, что он и не думал о причинах ее. В рекреационное время он, по обыкновению, держался вдали от товарищей и, слыша их шумные толки, он подумал: «Ишь галдят!» – и стал прилежно повторять трудный немецкий урок.
В классе в Илюшу попало несколько катков бумаги, пущенных ловкой рукой с задней скамейки; до слуха его несколько раз долетали слова: «шпион, фискал, доносчик!» но он не обращал на них большого внимания, не знал даже наверное, к нему ли именно относятся они. Но вот последний учитель вышел из класса; Илюша, собрав свои книги, уже направлялся к дверям, как вдруг Щукин подбежал к нему и ударил его по лицу, приговаривая: «вот тебе, доносчик».
В первую секунду Илюша совсем опешил, но затем, быстро оправившись, он намеревался, что называется, дать сдачи обидчику, как вдруг на него посыпались удары справа, слева, сзади, и при этом беспрестанно повторялись восклицания:
– Не доноси на товарищей! Не фискаль! Шпион! Сыщик!
Мы не станем описывать подробностей возмутительного побоища, какие, к стыду учащихся, до сих пор повторяются в некоторых учебных заведениях. Когда оно прекратилось, Илюша лежал на полу избитый, окровавленный. Он почти не мог стоять на ногах, еле сознавал, где находится и что с ним.
Противники его струсили: «проучка» зашла слишком далеко и могла навлечь на них строгое наказание, если бы воспитатель заметил ее. Они сбегали за водой, наскоро умыли Илюшу, накинули на него пальто и кэпи и всей толпой, поддерживая и закрывая его от глаз старших, вышли из гимназии. На улице Илюша настолько оправился, что мог идти без посторонней помощи. Тогда мальчики разбежались от него, повторяя на прощанье:
– Это тебе за донос! Другой раз не смей фискалить! Коли опять донесешь, смотри – еще хуже будет!
Илюша остался один в довольно пустынном переулке. Все тело его болело, в ушах шумело, в голове было как-то смутно. Он присел на тумбу, чтобы немного отдохнуть и собраться с мыслями.
«За что? Что я им сделал?» – вертелся неотвязный вопрос в уме его. И, не находя ответа на этот вопрос, он тяжелыми, неровными шагами поплелся домой. Петр и Сергей Степановичи были дома, когда Илюша вошел в комнату. Первый увидел его Сергей Степанович.
– Илья, что это с тобой! – вскричал он, – кто это тебя так славно отделал? Брат, Петр, посмотри-ка, полюбуйся на этого молодца! Ха, ха, ха!
Он схватил мальчика за руку и потащил его к брату, продолжая громко смеяться. Лицо Илюши было, действительно, странно: нос его сильно раздулся, один глаз совсем запух, под ним красовался большой синяк, а на лбу возвышались две огромные шишки. Платье его было изорвано и запачкано кровью. Петру Степановичу довольно было одного взгляда на мальчика, чтобы понять, что тому не до шуток.
– Перестань, Сергей, – сухо остановил он брата и затем, обращаясь к Илюше, сказал более мягким голосом:
– Ты после расскажешь нам, как это с тобой случилось, а теперь разденься и ляг: надо полечить твои увечья.
Илюша еле стоял на ногах; он дрожал как в лихорадке и чувствовал слабость во всем теле. Совет Петра Степановича был как нельзя более кстати, и он поспешил исполнить его. Петр Степанович дал ему принять успокоительного лекарства, осмотрел все его увечья и привязал ему холодные компрессы к особенно сильно зашибленным местам.
Мало-помалу, Илюша успокоился, боль его утихла, силы восстановились; он чувствовал себя настолько здоровым, что мог встать с постели. Но теперь еще сильнее в душе его проснулось горькое, едкое чувство от причиненной ему несправедливости и негодование против обидчиков. Вспомнив все, что говорили товарищи, когда били его, он понял, в чем его заподозрили, за что с ним поступили так жестоко. Но с какой же стати подозревали они именно его? Он уже почти два года учится в гимназии, и за все это время никто не видел от него никакого бесчестного поступка, а ведь доносить на товарищей бесчестно. Почему же они думали, что он на это способен? «Потому, что они ненавидят, они презирают меня, – с болью в сердце думал мальчик: – они не считают меня равным себе, своим товарищем… Я не могу больше оставаться с ними, не могу и не хочу! Не стану больше ходить в гимназию, не буду больше учиться, не надо! Останусь на всю жизнь лакеем, – ну, и пусть, все равно»!
Вечером Петр Степанович еще раз осмотрел ушибы мальчика и, видя, что ему лучше, спросил:
– С кем же это ты так подрался, Илюша, скажи, пожалуйста?
– Я не дрался, а меня били, – угрюмо отвечал мальчик. – Я не могу больше учиться в гимназии, – с жаром прибавил он, – все гимназисты злые, несправедливые, я не могу их видеть!
– Э, полно, – успокаивал его Петр Степанович: – все мальчики постоянно дерутся и колотят друг друга, с этим ничего не поделаешь! Ты, верно, очень насолил им, что они так жестоко напали на тебя? Это, конечно, неприятно, но из-за этого нечего и думать бросать ученье. Спи теперь спокойно; как выспишься, так наверно согласишься со мной.
Сон не произвел на Илюшу того действия, какого ожидал Петр Степанович. Он остался при своем намерении не ходить больше в гимназию, и в понедельник, действительно, не пошел.
– Что это значит, Илюша, отчего ты дома? – спросил Петр Степанович, видя, что после утреннего чая он принимается за чистку подсвечников и не думает надевать гимназический мундир.
– Я ведь сказал вам, что не буду больше ходить в гимназию, – проговорил мальчик.
– Как? Так это ты в самом деле затеял? – вскричал Петр Степанович. – Нет, Илья, этого я не допущу! Ты захотел лучше учиться в гимназии, чем в мастерской, и я этому не противоречил, так как у тебя есть способность к умственному труду. Но бросить гимназию – я тебе не позволю. Я прямо приказываю тебе: одевайся скорее и отправляйся. Помни, что для тебя главное – учиться, и учиться, как можно лучше, а остальное все пустяки…
Илюша опустил голову. Петр Степанович и не подумал разобрать, из-за чего товарищи невзлюбили мальчика, из-за чего так жестоко обошлись с ним; Илюша, не привыкший к откровенности, не чувствовал потребности рассказать ему все подробно, но не смел ослушаться его прямого приказания. Тяжело было ему это послушание, тяжело было ему вернуться в гимназию, опять сидеть в одной комнате, за одним столом с теми, кто так жестоко, так несправедливо оскорбил его! У него не являлось ни малейшего желания помириться с товарищами, объясниться с ними откровенно, и хоть побраниться, да зато потом сойтись поближе. Ему и в голову не приходило, что будь сам он общительнее с ними, дружелюбнее – и они будут лучше относиться к нему.
«Они меня не любят, презирают, – думал он, медленными шагами направляясь к гимназии после строгого приказания Петра Степановича. – Пусть себе. Мстить я им не могу и не буду, но я просто совсем не стану знаться ни с кем из них! Он говорит, что я должен „главное – учиться“; ну, хорошо, я буду учиться, а на них и внимания не стану обращать!»
С такими недружелюбными чувствами пришел Илюша в гимназию. Он и не заметил, что многие из его товарищей успели одуматься и поняли, как были неправы, осудив его без всяких доказательств. Им стыдно было смотреть на его синяки и ссадины.
– Если бы он был вправду фискал, он и теперь нажаловался бы, а он – ничего: сказал воспитателю, что ушибся, – толковали между собой некоторые из них и старались загладить вину свою перед ним, заговаривали с ним, приглашали его играть с собой.
Илюша не замечал этих попыток сблизиться с ним и твердо выдерживал свое намерение – сторониться товарищей. Учился он прилежно, отлично выдержал переходный экзамен из второго класса в третий, на каникулах много читал и в третьем классе стал сразу первым учеником. Это, однако, не примирило его с гимназией, он продолжал посещать ее с отвращением, только исполняя приказание Петра Степановича.
В третьем и особенно в четвертом классе отношения Илюши с товарищами стали несколько лучше прежнего. Некоторые из мальчиков поумнели, поняли, что глупо смеяться над товарищем зато, что он беден и принужден исполнять неприятную работу; другие уважали Илюшу за его познания и прилежание; остальным просто надоело тормошить угрюмого волчонка, который не делал им никакого зла, но и не обращал на них ни малейшего внимания. Сам Илюша стал менее обидчиво относиться к шуткам и насмешкам, да ему, по правде сказать, было и вовсе не до товарищей. Его занимали более серьезные и печальные мысли, – занимали так сильно, что из-за них он зачастую забывал даже выучить урок. В домашней жизни ему приходилось переносить много неприятностей, эти неприятности мучили и волновали его гораздо больше мелких гимназических ссор.
Дела его «господ» шли дурно, и это отражалось на нем. Сергей Степанович все еще был в университете и все также лениво посещал лекции, как и в начале. Взамен того он завел множество знакомств, часто не только вечера, но и ночи проводил вне дома, и беспрестанно то просил у брата денег, то присылал к нему своих портных, перчаточников, извозчиков для уплаты по счетам. Петр Степанович выдавал требуемые деньги, но сильно морщился при этом и часто говорил брату:
– Ты, кажется, считаешь меня за богача, Сергей? Разве ты не видишь, что деньги достаются мне трудом, и нелегким трудом!?
Справедливые упреки брата сильно раздражали Сергея Степановича. Он обыкновенно возражал ему очень запальчиво и при этом всякий раз поминал Илюшу:
– Странно, – говорил он: – что ты жалеешь нескольких рублей для брата, а тратишь Бог знает сколько на какого-то чужого мальчишку.
– Конечно, тебе приходится трудиться много, – замечал он в другой раз: – да разве я виноват, что тебе охота воспитывать уличных мальчишек?
– Известно, для меня у тебя ничего нет, а небось, понадобится Илюшке новая книга, так деньги найдутся!
Тяжело было Илюше слышать все это, – слышать, что ради него Петру Степановичу приходится брать лишнюю работу, что отчасти, ради него между братьями происходят размолвки. Оставаясь наедине с ним, Сергей Степанович тоже не упускал случая попрекнуть его:
– Экий ты, право, счастливец, Илюша, – говорил он ему: – какого благодетеля себе нашел! У нас у самих иной раз нет лишнего рубля на табак, а ты ни в чем не терпишь недостатка!..
– Сидит себе за книжкой, точно барин какой, – усмехался он, проходя мимо Илюши, прилежно учившего урок. – Брат набирает себе работы, меня попрекает, что я не зарабатываю денег, а ему и горюшка мало!
Сам Петр Степанович никогда не показывал Илюше виду, что жалеет для него денег. Напротив, он всегда смеялся, видя с каким смущением мальчик выпрашивает у него новую книгу или тетрадь.
– Чего же ты так робеешь, – говорил он: – точно что дурное сделал! Пожалуйста, говори всегда смело, что тебе нужно: на полезные вещи у меня всегда есть деньги.
Илюша, однако, замечал, что это последнее было не совсем верно. Когда пришлось вносить за него плату в гимназию, Петр Степанович целый месяц не мог собрать нужных денег; когда настали холода, а его теплое пальто оказалось до невозможности коротким и узким, Петр Степанович несколько раз повторял:
– Эх, Илья, плоха у тебя одежда… Нужно бы соорудить новую… – Да так во всю зиму и не соорудил.
Для самого себя у Петра Степановича тоже не было лишней копейки. Платье он постоянно носил сильно потертое, чуть что не изорванное, на сапогах его зачастую красовались большие заплатки; золотые часы его исчезли и заменились серебряными, на простой стальной цепочке. А между тем он работал не мало, даже можно сказать, слишком много. Часто, просыпаясь часу в третьем ночи, Илюша видел свет в его кабинете, часто Петр Степанович вставал с постели утром бледный, жалуясь на сильную головную боль, и все-таки шел к своему письменному столу, все-таки читал и писал, хотя это, очевидно, стоило ему больших усилий.
«Ишь, как он убивается над этими книгами, – думал Илюша, глядя на истомленное, болезненное лицо молодого ученого: – и ведь, не будь меня тут, ему было бы легче, меньше бы приходилось работать… И с какой стати ему меня кормить, одевать, да еще платить за меня в гимназию? Я ему чужой, он даже не любит меня… Так, по доброте делает. Только мне не следует пользоваться этой добротой, надо искать себе работы, надо избавить его от себя; ведь я уже не маленький».
Илюша, по обыкновению, никому не сообщал своих мыслей, хотя они сильно мучили его. Он смотрел все так же хмуро, так же мало разговаривал с Петром Степановичем, и тот даже не подозревал, что происходило в душе его. А в душе его шла постоянная трудная борьба. До окончания курса гимназии ему оставалось четыре года с лишком. Неужёли же все это время он должен жить на счет Петра Степановича, выносить упреки Сергея, чувствовать, что для него трудятся, ему делают благодеяние, а он ничем не может отплатить за эти благодеяния? Нет, это невозможно, это должно прекратиться, и чем скорее, тем лучше! – «Прекратиться!» но как? В этом был весь вопрос. Опять поступить в мастерскую?! Мороз пробегал по телу Илюши при воспоминании о том, что он ребенком вынес в мастерской портного. Неужели опять подвергать себя тому же, – брани, побоям, опасности сделаться пьяницей, вором или зачахнуть, захиреть, как бедный Сашка!.. А занятия в гимназии, а книги? Все это должно быть забыто, – забыто навсегда?..
Илюша попробовал поискать другого выхода. Он мечтал, оставаясь у Петра Степановича, найти какой-нибудь заработок, чтобы иметь возможность самому хоть одевать себя и платить за себя в гимназию. Но какой же заработок? Ремесла он никакого не знал, да и где же заниматься ремеслом, проводя полдня в гимназии да чуть не целый вечер за приготовлением уроков? Разве попробовать поискать переписки или уроков? Он обратился к трем-четырем товарищам с просьбой порекомендовать его для занятий с маленькими детьми; те пообещали ему, но никому не рекомендовали; он ту же просьбу повторил учителям, которые особенно хвалили его прилежание. Один из них усмехнулся и заметил:
– Раненько, батенька, задумали! Кто же пригласит в учителем гимназиста четвертого класса!?
Другой прямо сказал, что не обещает:
– У меня знакомых студентов много, – объявил он: – им это нужнее, чем вам.
Раз Илюша в грустном раздумье сидел у себя в кухне. Он кончил учить уроки, читать ему не хотелось, и он невольно прислушивался к разговору в соседней комнате. Петра Степановича не было дома: там сидели Сергей Степанович и молодой доктор Курицын, приятель обоих братьев.
– Я, право, удивляюсь вам, Сергей Степанович, – говорил доктор: – неужели вы имеете так мало влияния на брата, что не можете уговорить, заставить, наконец, пожалеть себя, отдохнуть. Он положительно заболевает… Да и не мудрено! Сколько ему приходится работать для его книги, а он еще берется сотрудничать в журналах!
– Что же тут делать, – отвечал Сергей. – Сочинения брата превосходны, все их хвалят; но они слишком учены, не многие покупают их, вот он и сотрудничает в журналах, чтобы зарабатывать деньги.
– Он из-за этих денег положительно убьет себя! – с досадой вскричал доктор. – А для себя ведь он почти ничего не тратит!.. Опять-таки скажу, Сергей Степанович, вам следует позаботиться об этом, пока не поздно. Вы живете с ним вдвоем, отчего же зарабатывает средства к жизни он один?
– Э, полноте, – с неудовольствием возразил Сергей: – вы мало знаете брата! Если я брошу университет и стану с утра до ночи работать за деньги, это нисколько не облегчит брата. Он отличнейший человек, но у него иногда престранные фантазии. Выдумал теперь воспитывать мальчишку, хочет сделать из него ученого… Вы думаете это дешево стоит? У него ведь для этого мальчишки ни в чем отказа нет! Вчера, смотрю, купил ему галоши, а у самого на сапогах дырки!
– Да, вот еще дармоед у него на шее! – проворчал доктор.
Илюша чувствовал, что вся кровь прилила к щекам его при этих словах. Да, это правда, он дармоед, всякий имеет право сказать это, всякий имеет право попрекнуть его, что ради него трудится через силы, до болезни, умный, хороший человек.
В передней раздался звонок. Мальчик пошел отворить: это оказался рассыльный из типографии, в которой печаталась книга Петра Степановича. Ему нужно было получить несколько листов рукописи, и так как Петра Степановича не было дома, то он пока подсел побеседовать с Илюшей. Они были давнишние знакомые. Федот Ильич, человек веселый и разговорчивый, давно расспросил мальчика о всех подробностях его истории и, в свою очередь, рассказал ему, как производится печатанье книг и как ведется работа в типографии. Так как рассказы его были очень многословны и сбивчивы, да кроме того повторялись по нескольку раз, то Илюша обыкновенно слушал их довольно рассеянно; но на этот раз он встретил гостя очень любезно и сам стал расспрашивать его, трудно ли работать в типографии, много ли может заработать хороший работник и принимают ли туда мальчиков.
– Принимать-то принимают, только не платят им ничего первые года два, пока они научатся, а как научатся, – ну, тогда могут порядочно заработать. Вот у нас, к примеру сказать, Василий Макаров, так он в прошлом месяце пятьдесят рублей заработал, а нынче запил, и запил-то с чего…
Илюша предчувствовал бесконечную историю про пьянство Василия Макарова, – историю, уже слышанную им дважды, и поспешил перебить рассказчика.
– А если мальчик научится раньше двух лет, ему будут платить? – спросил он.
– Нет, уж этого правила у нас нет. Два года полагается всякому на обученье. Ну, а, конечно, на все хозяйская воля: захочет хозяин, может хоть сейчас жалованье дать. У нас, к примеру сказать…
И пошла длинная история об одном пятнадцатилетнем мальчике, набиравшем лучше взрослых и получавшем столько же, сколько они.
– Да ты чего это расспрашиваешь, – полюбопытствовал Федот Ильич, – уж не хочешь ли к нам поступить?
– Очень, очень бы хотел, – отвечал Илюша.
– Ишь ты! Верно, ученье надоело, или барину не потрафляешь?
– И ученье надоело, и барину не потрафляю, – отвечал Илюша, не желавший пускаться в откровенность со своим собеседником. – Очень бы хотелось мне уйти отсюда, да жить своим трудом. Помогите, Федот Ильич, мне пристроиться как-нибудь к вам в типографию, только не бесплатно…
– Ну, само собой! Вот ведь, примерно сказать, у нас есть мальчик…
В заключение всех длинных историй Федота Ильича оказалось, что он может оказать покровительство Илюше: он был земляк и приятель главного наборщика, которым хозяин очень дорожил и по просьбе которого он мог назначить мальчику жалованье раньше положенного срока. Решено было, что на следующий же день Илюша придет в типографию знакомиться с наборщиками, Федот же Ильич заранее попросит о нем своего приятеля. Илюша не хотел ничего говорить о своем намерении Петру Степановичу: он боялся, что тот или станет отговаривать его, или просто запретит ему поступать в типографию.
«Да и как мне ему объяснить, отчего я поступаю туда? – думал мальчик. – Сказать: „у вас для меня нет денег“, – он рассердится, или рассмеется, и скажет, что это не правда, а я ведь знаю, что правда». – Федот Ильич пообещал хранить тайну мальчика, и в этот вечер Илюша чувствовал себя таким веселым и довольным, каким давно уже не был.
В гимназии у него в это время шли переходные экзамены из четвертого класса в пятый; но экзамены эти волновали его гораздо меньше, чем вопрос о том, примут ли его в типографию. Почти каждый день забегал он к Федоту узнать, как стоит дело, но все не получал никакого решительного ответа. То хозяина не было в городе, то наборщику некогда было переговорить с ним, то он не обещал ничего положительного… Наконец, в тот день, когда Илюша сдал свой последний экзамен и мог поздравить себя учеником пятого класса, Федот объявил ему, что желание его исполнено. Хозяин, вероятно, разбудил, что ему будет выгодно иметь работника, не только хорошо знающего русскую грамоту, но и умеющего читать на иностранных языках, и потому согласился платить Илюше за работу, как только он в состоянии будет порядочно набирать; приятель же Федота обещал выучить мальчика нетрудному ремеслу наборщика в два, три месяца, с тем, чтобы он приходил в типографию каждый день часов на шесть, на семь.
Илюша возвращался домой в сильном волнении. И так, судьба его решена! Он не вернется больше в гимназию, летом будет учиться набирать, а с осени заживет самостоятельной жизнью. Книги он не забросит. О, нет! Он уже выпросил у нескольких гимназистов старших классов их тетради пятого и шестого класса. Вечером, придя из типографии, он будет учиться по этим тетрадям и по учебникам, принятым в гимназии! Хоть с трудом, хоть не скоро, но он пройдет весь курс и в конце концов будет доктором. Это он решил твердо и об этом уже не думал; его главное занимал вопрос, как быть с Петром Степановичем; продолжать ли скрывать от него свое намерение, или тотчас же во всем ему признаться и стоять твердо на своем, что бы он ни говорил.
Илюша нарочно пошел домой самой дальней дорогой, все обдумывая, как лучше поступить, но так и дошел до самых дверей своей квартиры, ни на что не решившись положительно.
На его тихий звонок ему отворил Сергей Степанович, сильно взволнованный.
– Что это, Илья, где ты вечно пропадаешь? – закричал он на мальчика. – Беги скорей к Курицыну, пусть он сейчас же идет к нам: брат очень болен…
– Петр Степанович? Что же с ним такое? – с тревогой спросил Илюша.
– Ну, еще будешь тут рассуждать да расспрашивать? – по своему обыкновению неласково отвечал Сергей Степанович. – Говорят тебе – болен, нужно доктора. Иди же скорей!
Илюша, не говоря больше ни слова, побежал за доктором. К счастью, Курицын жил недалеко и мог тотчас же отправиться к приятелю.
Болезнь Петра Степановича, подготовлявшаяся уже очень давно, оказалась не только серьезной, но даже опасной. Курицын, не надеясь на собственные силы, пригласил еще одного доктора и несколько раз настоятельно повторил Сергею Степановичу и Илюше, что за больным нужен самый тщательный уход.
– Я сам буду заезжать к нему раза два-три в день и просиживать у него час, другой, а уже остальное время кто-нибудь из вас должен безотлучно быть у него и строго исполнять все мои предписания.
– Странно, что вы об этом говорите, – отозвался Сергей Степанович: – точно я не понимаю, как нужно ходить за больными… Уж, конечно, сумею ухаживать за братом и не оставлю его на руках мальчишки!
Действительно, Сергей Степанович, по-видимому, очень серьезно взялся за обязанность сиделки. Он целый день не отходил от брата, суетился страшно, беспрестанно то кликал к себе Илюшу, то посылал его за чем-нибудь в лавочку, и так усердно исполнял предписания доктора, что давал лекарство не через два, а через полтора часа, облил весь пол воздухоочистительной жидкостью и привел больного в крайнее раздражение своими постоянными расспросами:
– Ну что, лучше? Да где собственно болит? Полегче тебе стало?
Вечером доктора нашли, что болезнь идет правильно, но что опасность еще не миновала. Курицын, по своему обещанию, просидел часа два и уехал, подтвердив все свои прежние распоряжения. Хотя ни он, ни другой доктор не сказали решительно ничего утешительного, но посещение их как-то вдруг успокоило Сергея Степановича.
– Слушай, Илюша, – сказал он, проводив до лестницы Курицына: – доктора нашли, что брату не хуже; значит, я могу отдохнуть немного. Ты посиди около него, делай все, как приказано, и в случае какой перемены разбуди меня.
С этими словами он, не раздеваясь, бросился на постель, и через несколько минут громкий храп его доказал, что он отлично пользуется часами отдыха.
Илюша остался один у постели больного.
Петр Степанович то метался в бреду, произнося бессвязные слова, то стонал и охал от боли. Сердце мальчика сжималось при виде страданий, которых он не мог предотвратить; он с радостью отдал бы свое собственное здоровье, чтобы избавить от болезни человека, которого он привык видеть всегда таким бодрым, спокойным.
«А что, если он умрет?» – мелькнуло в голове его, и он содрогнулся при этой ужасной мысли. Никогда не воображал он, что ему так дорога жизнь этого человека, к которому он всегда относился, по-видимому, холодно, с которым он даже редко разговаривал. «Нет, не может быть! – мысленно успокаивал он сам себя. – Доктора сказали, что хороший уход может спасти его. Я буду за ним ухаживать изо всех сил, я помогу им спасти его».
И тихо, спокойно, без всякой суетливости, но с полным усердием, со страстным желанием принести пользу, начал он ухаживать за больным. Он вспоминал все слова докторов, тщательно наблюдал, что именно успокаивало больного, и избегал всего, что могло раздражать его. К утру Петру Степановичу стало как будто лучше, по крайней мере, он меньше стонал и бредил; но Илюша и не подумал сам заснуть, отдохнуть. Он утешал себя мыслью, что, именно благодаря его заботам, больной стал спокойнее, и тревожно охранял этот покой.