К утру Сергей Степанович вполне выспался и встретил докторов подробным отчетом о состоянии брата, ни слова не упомянув при этом, как сам провел ночь.
– Вам не надобно с первых же дней слишком утомлять себя, – заметил ему Курицын. – Болезнь будет продолжительна. Вам предстоит немало труда. Теперь я свободен и подежурю здесь часа два, а вы оба – он пристально посмотрел на Илюшу и сразу заметил, что тот не спал – идите гулять и лягте поспать.
Сергей Степанович тотчас же воспользовался этим позволением и ушел гулять, а Илюша лег, но заснуть не мог: каждый шорох в комнате больного заставлял его вздрагивать и просыпаться.
«Не нужно ли ему чего? – думалось ему. – Не хуже ли?» – И он подходил к дверям прислушиваться.
Вместо двух часов, Сергей Степанович прогулял четыре, и доктор, не доверявший на вид неуклюжему и нерасторопному мальчику, должен был, ожидая его, пропустит другие нужные визиты.
Сергей Степанович чувствовал себя виноватым и, чтобы загладить свою вину, опять целый день суетился около брата. Впрочем, усердия его хватило только на день. Вечером он преспокойно улегся спать, снова поручив больного Илюше.
Болезнь Петра Степановича затянулась дольше, чем предсказывали доктора. День проходил за днем, ночь за ночью, а в положении больного не заметно было никакой существенной перемены и жизнь его по-прежнему висела на волоске. Уход за ним распределялся таким образом: утром и вечером просиживал у него часа по два, иногда по три, Курицын; днем за ним ухаживал то Сергей Степанович, то кто-нибудь из его близких знакомых; все же ночи, это самое тяжелое время и для больных, и для окружающих их, он оставался на попечении Илюши.
Первые дни мальчик, встревоженный неожиданной бедой, забыл и о типографии, и о своем намерении начать самостоятельную жизнь; но когда мало-помалу тревога улеглась, он вспомнил, что должен скорее начать обучаться ремеслу наборщика, если не хочет продолжать быть «дармоедом», как назвал его один раз Курицын. По утрам он был не нужен дома, и он решил воспользоваться этими свободными часами, чтобы начать ходить в типографию, помещавшуюся, к счастью, очень близко от его квартиры. Вечером, при Курицыне, ему удавалось отдохнуть и поспать часок-другой; все же остальное время он проводил возле больного. Сергей Степанович скоро заметил эти ежедневные отлучки мальчика в определенное время и сильно возмутился ими, хотя сам каждый день и гулял, и спал отлично, и даже ходил в гости.
– Правду говорил я брату, – толковал он и доктору, и другим знакомым: – что из его воспитанника немного будет толку. Подумайте, он каждое утро уходит, Бог знает куда, а по вечерам изволит, как видите, преспокойно спать. Ему и горя нет, что благодетель его, может быть, умирает…
– Действительно, замечательная бесчувственность, – соглашались знакомые, приписывавшие все честь бессонных ночей у постели больного его заботливому брату.
Наконец, через три недели, в болезни наступил перелом. Илюше пришлось пережить страшную ночь. Он видел, как широко раскрытые, помутившиеся глаза больного неподвижно устремлялись куда-то вдаль, не различая более окружающих предметов, как запекшиеся губы его судорожно шевелились и не в силах были произнести ни слова, как бледные, исхудалые руки его беспомощно метались по одеялу, как дыхание его тяжело и прерывисто выходило из высоко поднимавшейся груди. По приказанию доктора, он ощупал пульс, слушал сердце и замечал, что биение их становится все более неровным, более слабым, что промежутки между ударами удлиняются…
С ужасом следил мальчик за всеми этими страшными признаками…
«Умирает… перестает дышать!» – как-то бессознательно лепетали его губы. Ему хотелось закричать, созвать народ, докторов, но он чувствовал, что это бесполезно, может быть, даже вредно для больного. Да и кого звать? Он попробовал разбудить Сергея, тот что-то проворчал, повернулся на другой бок и заснул еще крепче. Доктора? Но он с вечера подробно рассказал все, что следовало делать; больше он ничего не мог сделать.
И вот он оставался один с умиравшим.
Все тело его дрожало как в лихорадке; он сам был бледен, как мертвец, но это не мешало ему вливать в судорожно сжатые губы больного лекарство, прописанное доктором, менять компрессы, примочки, освежать прохладительной жидкостью лицо его.
Часы шли убийственно медленно. Илюше чудилось в громком тиканье маятника страшное слово «умер» и он каждый раз с новой тревогой прикладывал ухо к сердцу больного.
Но что это? Биение стало как будто ровнее, дыхание легче, глаза сами собой закрылись, больной несколько раз тихо простонал и перестал метаться.
Что же это значит? Совсем кончено?
Нет! Сердце бьется все ровнее, пульс слышится, на лбу показались капли пота.
«Доктор говорил, что если явится пот, – он спасен!» – как молния мелькнуло в голове Илюши; волнение охватило его, он не мог стоять на ногах, упал на колени и несколько времени сам пробыл почти без чувств, уткнувшись головой в подушку больного.
Когда он очнулся, благоприятные признаки оказывались еще очевиднее. Нельзя было более сомневаться. Петр Степанович спал, – спал более спокойным сном, чем с самого начала болезни.
Утром приехавшие доктора подтвердили надежду Илюши: действительно, опасный кризис миновал благополучно, одно только было неутешительно: крайняя слабость больного, представлявшая не меньше опасности, чем самая болезнь.
Опять пошел целый ряд тревожных дней и ночей.
Петр Степанович почти не мог говорить, не мог двигать ни одним членом и по целым часам лежал неподвижно с закрытыми глазами; надобно было наклониться к самым губам его, чтобы по слабому дыханью его узнать, что он еще жив. Потом, когда силы его немножко укрепились, он впал как будто в детство: понимал только самые простые, обыденные вещи, многое перезабыл, раздражался и огорчался всякой безделицей. Когда доктор позволил ему съедать с чаем не больше половины булки, он горько расплакался; подушка, неудобно положенная, не вовремя внесенная свеча, скрипнувшая дверь – волновали и сердили его самым серьезным образом. В это время Илюша был для него несравненно лучшей сиделкой, чем Сергей Петрович. Правда, он не умел развлекать больного рассказами и разговорами, зато он не суетился, спокойно и аккуратно исполнял все, что следовало; внимательно устранял все, что могло раздражить или встревожить больного. Петр Степанович смутно сознавал, что ему лучше, когда мальчик сидит около него, и беспрестанно звал его.
– Где же это Илюша? Да позови Илью! Убирайся, Сергей, пусть Илья придет ко мне! – повторял он несколько раз то плаксивым, то сердитым голосом в те часы, которые Илюша проводил в типографии.
– Наконец-то ты пришел! – встречал он мальчика. – Зачем ты уходишь от меня?
Илюша, конечно, не мог отвечать на этот вопрос. Где же было пускаться в длинные объяснения с больным, которого всякое лишнее слово утомляло, которого следовало, главным образом оберегать от всякого волнения!
– Ну, вот я пришел, больше не уйду, – заявлял Илюша и помещался так, чтобы видеть всякое движение больного и, по возможности, предупреждать всякое его желание.
Он чувствовал, что нужен больному, и не раз являлась у него мысль бросить типографию и все время проводить около него. Но он прогонял эту мысль.
– Теперь, пожалуй, ему хорошо, когда я около него, но ведь это ненадолго: выздоровеет он – и опять придется мне висеть на его шее, как говорил доктор, а в другой раз, пожалуй, и не согласятся принять в типографию.
И он продолжал каждый день уделять по несколько часов на занятия в типографии, хотя часто, после бессонной ночи, это было очень тяжело. Он оставался дома только в те дни, когда Петр Степанович особенно капризничал или особенно настоятельно просил его не уходить.
Впрочем, просьбы эти повторялись все реже и реже, по мере того, как силы больного восстановлялись.
– Тебе со мной скучно? Иди, погуляй, отдохни, – все чаще и чаще говорил ему Петр Степанович. Он мог уже разговаривать с приходившими навещать его приятелями, мог слушать чтение, был не так беспомощно слаб и меньше прежнего нуждался в услугах мальчика. Илюша пользовался этим и все дольше и дольше оставался в типографии. Он оказался очень способным работником и к осени надеялся получать уже жалованье.
К концу лета Петр Степанович окреп настолько, что мог вставать с постели и прохаживаться по комнате; но прежние умственные силы не возвращались к нему, и это очень тревожило его.
– Послушай, – говорил он с волнением, обращаясь к Курицыну: – скажи мне правду, по-приятельски: я на всю жизнь останусь дураком? Я пробовал сегодня читать свое же собственное сочинение и – не понял в нем ничего! Скажи, это и всегда так будет? Только не обманывай!
Молодой доктор замялся. Состояние приятеля и самого его очень беспокоило.
– Хорошо, – сказал он через несколько секунд молчания: – я скажу тебе всю правду. Я думаю, что, оставаясь здесь, ты навряд ли поправишься, по крайней мере, в скором времени. Тебе необходимо ехать за границу, прожить там с год без всяких занятий, и тогда только ты станешь прежним человеком, даже лучше прежнего.
Петр Степанович побледнел.
– Ты, значит, говоришь, что жизнь моя кончена? – упавшим голосом произнес он. – Ты знаешь, что у меня нет средств путешествовать, что я живу только работой.
– Пустяки! – вскричал Курицын. – Для такого важного дела, как поправление здоровья, средства всегда найдутся!
Он схватил листок бумаги и карандаш и принялся вычислять, как дешево можно прожить за границей и как легко Петру Степановичу добыть необходимые деньги, продав книгопродавцам хоть за дешевую цену оба свои сочинения.
– Постой, – остановил его Петр Степанович, когда расчеты эти привели к неожиданно благоприятным результатам: – ты забываешь, что я не один. Если я заберу себе все деньги, как же будут жить брат и Илья?
– Ну, это уж положительные пустяки! Твой брат в таком возрасте, что мог бы сам содержать целую семью, а ты все возишься с ним, как с младенцем. Это только портит его и сделает, в конце концов, совершенно негодным человеком. Предоставь его мне! Обещаю тебе, что найду ему занятие, и если он станет трудиться; то не будет ни в чем нуждаться, ну, а если заленится – тогда, конечно, немного поголодает. Это очень полезно для молодого человека с его наклонностями.
– А Илья? – спросил Петр Степанович, невольно улыбаясь той горячности, с какой говорил приятель.
– Что же Илья? И Илью пристроим! Во всяком случае, это не должно задерживать тебя.
«Конечно, не должно и не задержит!» – мысленно сказал себе Илюша, не проронивший ни слова из всего этого разговора.
В тот же день он стал просить в типографии, чтобы его приняли как обыкновенного рабочего за плату, обещая работать уже не урывками, а с утра до вечера, как все остальные наборщики.
– Пожалуй, я поговорю с хозяином, – обещал его учитель-наборщик. – Только ты еще плохо набираешь, не привык, тебе больше десяти рублей в месяц не заработать.
– Что же, я тому буду очень рад!
Через несколько дней Илюше объявили, что его принимают наборщиком. Теперь оставалось одно: объявить об этом Петру Степановичу. Дело, по-видимому, совершенно простое, но застенчивому, необщительному Илюше оно представлялось крайне затруднительным.
«Как бы это ему объяснить, – раздумывал мальчик: – отчего я не хочу больше жить на его счет? А как ой рассердится? Доктор не велел раздражать его, противоречить ему… Еще, пожалуй, опять заболеет…»
Дня два раздумывал он, как приступить к затруднительному объяснению и, наконец, на третий день решился.
– Вы собираетесь заграницу, Петр Степанович? – спросил он, оставшись наедине с больным.
– Да, приходится ехать, доктора посылают, – отвечал, вздохнув, Петр Степанович.
– А я нашел себе место: в типографию наборщиком поступаю, – по обыкновению, нахмурившись, проговорил Илюша.
– Как, в типографию? Что это значит? А ученье? А гимназия? – вскричал Петр Степанович.
– Я не хочу больше ходить в гимназию и учиться не хочу, я лучше хочу быть наборщиком.
– Да что ты такое говоришь? Ведь чтобы быть наборщиком, надо выучиться набирать? Кто тебя возьмет в типографию?
– Меня уж приняли. Пока вы были больны, я ходил учиться; теперь я хорошо набираю.
– И ты все хорошо обдумал? Тебе не жалко бросать ученье? Не хочется сделаться таким доктором, как вот Курицын, и так же спасти кому-нибудь жизнь, как он мне спас? Не хочется?
Илюша отвернулся, чтобы скрыть слезу, невольно навернувшуюся на глаза.
– Не хочется, – угрюмо произнес он: – мне хочется быть наборщиком.
Неожиданное заявление Илюши так удивило Петра Степановича, что он не нашелся, что возразить. Кроме того, он все еще был слаб; всякие споры и длинные разговоры утомляли его. Все эти дни он много думал, как лучше устроить Илюшу на время своего путешествия, и был отчасти рад, что избавлен от этой заботы.
– Где же ты будешь жить? у кого? – спросил он после минутного молчания.
– У Федота Ильича.
Таким образом столь волновавшее Илюшу объяснение кончилось совершенно просто, и он со следующего же дня мог начать работать в типографии.
Вечером Петр Степанович рассказал о неожиданном решении мальчика брату и Курицыну. Оба они очень удивились.
– Однако, твой воспитанник замечательно расчетливый молодой человек, – заметил Курицын. – Он думал, что ты умрешь, и заранее приискал себе новое место.
– Удивительное бессердечие! – вскричал Сергей Степанович. – Благодетель его при смерти, а он так спокойно думает о возможности этой смерти и заботится только о себе!
Петр Степанович не возражал, но в глубине души он чувствовал, что собеседники его неправы. Он смутно помнил, как во время самых сильных болезненных припадков заботливая внимательность Илюши облегчала его страдания; в полубессознательном состоянии, много раз видел он, с какой тревожной любовью следил за ним взгляд мальчика, и казалось ему, что мальчик, который так глядел, так неутомимо терпеливо ухаживал за больным, не может быть холодным, бессердечным.
Через три недели Петр Степанович уехал за границу. Перед отъездом он подарил Илюше несколько хороших книг из своей библиотеки и заставил его взять двадцать пять рублей, чтобы не нуждаться хоть первое время. Илюша, по обыкновению, не сумел выразить благодарности за эти подарки: провожая отъезжавшего на вокзал железной дороги, он не сумел высказать, что всегда будет помнить то добро, какое тот сделал ему, бесприютному ребенку, что всегда будет любить его, что очень, очень огорчен разлукой. Он стоял, молчаливый и угрюмый, сзади всех съехавшихся провожать Петра Степановича, и Петр Степанович сам должен был подозвать его, чтобы поцеловать на прощанье. Но наружности, можно было подумать, что из всех провожатых этот мальчик равнодушнее всех относится к отъезжавшему, а между тем, как только поезд тронулся, Илюша убежал из вокзала, зашел в пустынное место на выезде города, бросился на траву и долго, долго рыдал. Целый день этот бродил он по самым безлюдным местам один со своим горем и когда, поздно вечером, пришел на свою новую квартиру, к Федоту Ильичу, тот испугался его мрачного вида.
– Ты что это, парень, здоров ли? – участливо спросил он; – чего ты такой угрюмый?
– Я здоров, спасибо, спать хочу, – коротко отвечал Илья и прошел в свою комнату.
Комната была очень маленькая, единственное окно ее глядело в стену высокого противоположного дома; вся мебель ее состояла из жесткого кожаного дивана, долженствовавшего заменять и кровать, маленького стола и двух деревянных стульев; но Илюша был совершенно доволен ею. Эта была его первая собственная комната, в которой он чувствовал себя полным хозяином. Возвращаясь вечером из типографии и наскоро поужинав со своими хозяевами, он тотчас же уходил в нее и, чтобы совершенно обезопасить себя от чьих-нибудь посещений, тщательно запирал на задвижку. Обстоятельство это очень смущало Анну Кондратьевну, толстую, краснощекую супругу Федота Ильича.
– Что это за мальчишку ты к нам привел, Федотушка? – озабоченно говорила она. – Совсем он и на мальчика не похож: чем бы с нами посидеть, поговорить, а то хоть в «дурочка» поиграть с Сеней да с Петей, он сидит себе один, словно волчонок какой, да еще запирается, чтобы и мы к нему не вошли.
– Ну, что тебе, что запирается! Парень он тихий, смирный, и деньги платить будет верно, – утешал супругу Федот Ильич, но в глубине души не менее ее удивлялся дикости и необщительности своего молодого жильца.
А Илюше, по правде сказать, было вовсе не интересно слушать нескончаемую болтовню словоохотливых хозяев или возиться с их шумливыми, крикливыми сынками. Да и некогда было ему заниматься разговорами с ними: он твердо решил с первого же дня самостоятельной жизни продолжать свое ученье по гимназическим книгам и тетрадям и отдавать на это каждый вечер часа два. Занятия эти, после целого дня работы, с непривычки очень утомительной, нелегко давались ему. С трудом боролся он со сном, усталостью, часто с досадой замечал, что ему приходится долго задумываться над пониманием того, что прежде давалось легко, часто наталкивался он на такие вопросы, которые без помощи учителя казались ему неразрешимыми. Мальчик приписывал свое непонимание тупоумию, злился на себя, по нескольку дней обдумывал затруднившую его задачу, пока, наконец, не доходил до удовлетворительного разрешения ее. В этом очень помогали ему книги, подаренные Петром Степановичем. Многое, о чем в гимназических тетрадях говорилось неясно, вскользь, было там изложено подробно и толково. Илюша принялся с увлечением читать их.
Занятый мыслями, возбуждаемыми этими книгами, озабоченный, с одной стороны, тем, чтобы продолжать свое образование, с другой – тем, чтобы хорошенько научиться ремеслу, дававшему ему средства к жизни, Илюша опять не мог тесно сойтись с окружавшими его людьми. Его нелюдимость казалась странной не одной Фекле Кондратьевне: все мальчики и молодые рабочие типографии с первых же дней заметили ее и сначала было порешили, что это «от гордости». Но вскоре они убедились, что гордости у Илюши совсем не было, что он смиренно спрашивал совета у всякого более опытного рабочего, терпеливо выслушивал всякое справедливое замечание, ничем не хвастался и не важничал. Тогда они стали прозывать его «монахом-пустынником» и опять-таки неизменно преследовавшим его прозвищем – «волчонком». Под веселый час, над ним иногда подтрунивали, спрашивали: «из какого леса он бежал» или «скоро ли вернется в свой монастырь», но больше оставляли его в покое. Для взрослых рабочих он был еще «мальчишка», на которого не стоило обращать особенного внимания; подростки его лет рады были после скучной работы пошуметь и поиграть или скорее бежать домой – поесть и отдохнуть.
Итак, Илюша опять был один, хотя среди этих новых товарищей он чувствовал себя несравненно лучше, чем среди прежних, в гимназии. Здесь никто не унижал и не оскорблял его; над ним подсмеивались добродушно, без вражды; от него отдалялись без презрения. Когда ему случалось вмешиваться в разговоры старших рабочих, они слушали его, соглашались или спорили с ним как с равным себе, совершенно дружелюбно. Если бы он хотел и, главное, умел веселиться, как его сверстники, – они с удовольствием приняли бы его в свои игры.
– Ишь, монах-то наш как развозился! – лукаво заметил бы кто-нибудь, и всем было бы приятно, что на место «монаха», «волчонка» является новый веселый товарищ.
Если бы Илюша познакомился с этими людьми несколько лет тому назад, он наверно был бы менее нелюдим и охотно сошелся бы с ними. Но теперь между ним и ими было слишком мало общего: он все детство провел или один, или с книгами, и теперь книги неудержимо привлекали его, а впереди он поставил себе цель, для достижения которой нужно было преодолеть много трудностей. Жить самостоятельно, не прибегая ни к чьей помощи и в то же время продолжать свое образование одному, без помощи учителей, – задача нелегкая для пятнадцатилетнего мальчика. Не удивительно, что мальчик этот казался не по летам серьезным и озабоченным, что ему было не до шумных игр и не до веселых разговоров.
После описанного нами прошло двенадцать лет. Петр Степанович, вместо одного года, прожил за границей целых три, найдя, что там можно заниматься еще удобнее, чем в Петербурге. Здоровье его совершенно поправилось, и по возвращении в Россию он получил место профессора в одном из южных городов. Там он женился, и молодая, веселая жена не давала ему чересчур тратить здоровье над книгами, а четверо резвых детей, родившиеся у них, умели всегда вытащить его из кабинета и заставить на несколько минут забыть всякие серьезные занятия. О судьбе Илюши Петр Степанович ничего не знал: мальчик написал ему за границу, в первый год, два коротенькие письма, в которых извещал, что здоров, работает в типографии и доволен своей судьбой; после же этого ничего не давал о себе знать. Петр Степанович несколько раз просил брата, оставшегося в Петербурге, разузнать, что сталось с мальчиком, но Сергей Степанович, по своей обычной лености, и не думал наводить никаких справок, а прямо отвечал брату, что нигде не мог разыскать мальчика, – что он, вероятно, куда-нибудь уехал.
В один зимний вечер, в квартире Петра Степановича собралось довольно многочисленное общество. Все лица были озабочены и как будто расстроены. Видно было, что не для веселья сошлись они, или что даже, сойдясь вместе, не могли избавиться от печальных, тревожных мыслей.
– Слышали, холера уже в Мокром! – зловещим тоном сообщал один из гостей, длинный, худощавый господин с желтым, болезненным лицом.
– А в Болотне, говорят, умерло 30 человек, – прибавлял другой.
– Что вы – тридцать?! Семьдесят, – подхватывал третий.
– Из Осиновки уехал доктор: сам, говорят, заразился. Неизвестно останется ли жив, – рассказывал четвертый.
– Муж говорил, – тревожным голосом сообщала одна молоденькая дама: – что вчера привели в городскую больницу человека с явными признаками холеры.
– Да, конечно, уж нас не минет! – вскричало несколько голосов. – Помилуйте, Мокрое всего в шести верстах от города! Если там болезнь появилась, то и у нас начнет косить!
– И какое ужасное положение! – рассуждал худощавый господин, сообщивший о появлении эпидемии в селе Мокром. – У нас и докторов-то почти нет, один разве Шрейбер; а то Василий Петрович стар, – где ему лечить! Присухин сильно пьет, а Ласточкин сам больше всех трусит, собирается улизнуть.
– Говорят, приехал из Петербурга какой-то новый, молодой доктор? – спросила хозяйка, хорошенькое личико которой побледнело от страха при тревожных рассказах гостей.
– Да, приехал, – подтвердила молоденькая дама. – Только он вчера же уехал в Болотню. Муж его видел.
– Вот, очень нужно! Лучше бы остался здесь. В городе он нужнее, чем в деревне, – заявило несколько голосов.
– И муж тоже говорил ему, – подхватила молодая дама, но он какой-то ужасно странный, говорит: «мне кажется, наоборот, здесь вы легко обойдетесь без меня. У вас есть свои доктора, а если мало, так вы можете еще пригласить себе из Петербурга или из Москвы, – у вас есть чем заплатить, а в деревне нечем». – Ужасно дикий!
– Что же, он пожалуй и прав; только нам от того не легче, – вздохнул Петр Степанович.
Тревожное настроение, мешавшее веселью гостей Петра Степановича, господствовало во всем городе. Еще с осени ходили слухи о появлении в губернии страшной холеры. Болезнь эта распространялась все сильнее и все ближе подходила к городу. Надежда, что зимние морозы убьют ее, не осуществилась. Зима, как назло, стояла теплая, сырая и, по мнению врачей, только больше способствовала развитию эпидемии.
Многие из богатых жителей города поспешили уехать, чтобы не подвергать свою жизнь опасности. Другие принимали всевозможные предохранительные меры: лишали себя пищи и питья, избегали посещать людные места, чтобы не заразиться, заранее пили лекарства. Нельзя было четверти часа поговорить со знакомым, чтобы не услышать какого-нибудь страшного рассказа о болезни. Кто называл целую деревню, в которой вытерпели все от мала до велика; кто рассказывал о человеке, который лег спать совершенно здоровым, а к утру был уже мертв; кто толковал о страшной заразности болезни, передававшейся через простое прикосновение к одежде больного. Большинство рассказов были сильно преувеличены и далеки от истины, тем не менее все им верили, все передавали их друг другу, не скупясь на украшения собственного вымысла, и все страшно волновались.
Если таково было настроение в городе, где до сих пор еще не было больных холерой, то можно себе представить, каково чувствовали себя жители деревень, в которых болезнь свирепствовала и каждый день уносила новые жертвы!
В деревне Болотне, – большом, хотя небогатом селе, верстах в двадцати от города, умерло в течение двух недель не тридцать, и не семьдесят человек как говорили у Петра Степановича, а всего двадцать, да человек тридцать лежало больных; тем не менее, уныние было всеобщее, холеру называли «черной немочью», считали, что это наказание Божие за грехи, что избавиться от нее невозможно, что всякие предосторожности напрасны, так как болезнь сидит в воде, летает в воздухе. За больными почти не ухаживали, их сразу считали обреченными на смерть и, вместо того, чтобы облегчать их страдания, над ними плакали и причитали, как над покойниками. Приезд молодого доктора из Петербурга ни в ком не возбудил надежд, никого не обрадовал, напротив – был встречен с недоверием и недоброжелательством.
– Чего ему здесь надо! – толковали крестьяне. – От смерти все равно не вылечит, и без него тошно, а он, гляди, еще какие-нибудь новые порядки выдумает заводить.
В наружности приехавшего доктора не было ничего, располагающего к нему.
Это был высокий, худощавый, несколько сутуловатый молодой человек, с коротко остриженными, ежом торчавшими волосами, светлой, реденькой бородкой, тонко сжатыми губами и маленькими глазками под густыми нависшими бровями.
Он не старался ласковыми речами и ободряющими обещаниями возбудить к себе доверие в крестьянах, он ни к кому не обращался с непрошенными советами и наставлениями, даже никого не уговаривал лечиться. Входя в избу, где лежал больной, он заявлял: «Хочешь лечиться – лечись, а не хочешь – как знаешь, я заставлять не буду. Коли боишься помирать, прими моего лекарства: авось, полегче станет.»
Некоторые больные или родственники больных прогоняли его от себя, говоря, что от смерти он не спасет, а только помешает спокойно умереть, – и он уходил, не бранясь, не сердясь, но и не пытаясь переубедить упрямых людей. Другие, полагаясь на его «авось», просили лекарства, и тогда он сам давал его, сам употреблял все средства для облегчения страданий больного и сам следил за действием этих средств. Два, три исцеления, показавшиеся крестьянам чудесами, внушили к нему доверие. С каждым днем все реже и реже стали больные прогонять его от себя, чаще и чаще звали его, покорнее слушались его предписаний. Тогда он стал давать советы не одним больным, но и здоровым; он коротко и ясно объяснил им, какими мерами можно предохранить себя хотя отчасти от болезни и остановить распространение ее. Опять-таки не все его слушались; он относился к этому совершенно спокойно, но если заболевал кто-нибудь из ослушников, не забывал попрекнуть и его, и семью его этим ослушанием.
Благодаря искусству и усердию доктора, число умиравших в деревне стало быстро уменьшаться, но заболевших было все-таки очень много. Тогда один богатый мужик, не знавший чем отблагодарить доктора за излечение его единственного, любимого сына, согласился уступить свой дом под устройство временной больницы. Больница эта была очень бедно устроена, больные в ней лежали просто на полу, на соломе или на сене, но доктор заботился, чтобы воздух в ней был чист, чтобы пища не содержала в себе ничего вредного, и почти все, кому удалось попасть в нее, выздоровели.
Слава нового доктора быстро разнеслась по окрестности; рассказы о чудотворном действии его лекарств были так же преувеличены, как и рассказы о губительности болезни. К нему стали являться больные из окрестных деревень, городские жители присылали за ним свои экипажи. Больных он принимал, снабжал лекарствами и советами, некоторых даже помещал в свою больницу, когда в ней было свободное место, но от поездок в город решительно отказывался.
– Скажи ты своему барину, – объявил он лакею, который привез письмо от господина, умолявшего его навестить его больного сына: – что мне здесь двадцать отцов поручили своих сыновей, так мне не стать всех бросить и ехать к нему одному. Пусть зовут других докторов. Так и скажи!
Одна барыня, у которой муж заболел несомненными признаками холеры, сама приехала за ним. Ее он принял уж совсем нелюбезно.
– К вам поеду, надо будет ехать и к другим, и к третьим, – сухо сказал он ей: – а у меня и тут дела по горло. Прощайте!
И он без дальнейшей церемонии вышел вон из комнаты.
Известия об упорном отказе доктора расстаться хоть на один день со своими деревенскими больными распространялись в городе и многих сильно возмущали.
– Это какой-то невежа, дерзкий мальчишка! – говорили про доктора. – Ему, в самом деле, только и жить что с мужиками, – он не умеет обращаться с порядочными людьми.
Между тем в Болотне холера прекратилась, и тогда жители Мокрого прислали от себя нескольких стариков упрашивать доктора переехать на время к ним.
В его распоряжение заранее отдавалась просторная изба, и посланные ручались, что все его советы и распоряжения будут строго исполняться.
Этих посланных доктор не прогнал.
Он даже видимо был тронут тем доверием, какое ему оказывалось, и хотя не выразил своих чувств никакими красноречивыми словами, но все заметили, что, прощаясь со своими Болотнинскими знакомыми, он не хмурился, а глядел весело и даже приласкал одного из своих маленьких выздоровевших пациентов, прибежавшего провожать его.
Из Мокрого доктор переехал в другую деревню, где так же нуждались в его помощи, затем в третью и, наконец, когда к лету эпидемия совсем прекратилась, получил место врача при больнице в селе Осиновке.
При появлении холеры в городе, туда приехало двое докторов из Москвы, и о чудаке «мужицком докторе» вскоре забыли.
В один весенний день Петр Степанович с семьей сидел в маленьком садике, прилегавшем к его дому, и отдыхал от кабинетных занятий, любуясь на гимнастические упражнения своих двух старших сыновей. Вдруг вбежала горничная и, запыхавшись, объявила:
– Илья Павлыч приехал, вас спрашивает!
– Какой такой Илья Павлович? – удивился Петр Степанович.
– Да тот, что моего батюшку вылечил нынче зимой, доктор из Осиновки, – объявила горничная.