Однажды мой дядя по неосторожности убил человека. Он провел в тюрьме пять лет и когда вышел, пару месяцев жил у нас дома. Мне тогда было лет тринадцать. Я просто ненавидел то время. Дядя жил в свободной комнате, в которой день напролет горел свет, из динамиков магнитофона хриплый голос пел «Владимирский централ», что, собственно, было лучшим из всего репертуара, а ещё дядя прямо в комнате курил отвратительные сигареты и собирал странные компании. Когда участники таких посиделок выходили в туалет и, возвращаясь, ошибались дверью и попадали в мою, беспардонно заходили и начинали размусоливать со мной душевные разговоры. Я как-то поинтересовался у дяди, не думал ли он поменять компанию, перестать бухать, забыть зону и начать новую жизнь. Он тогда взял меня за плечо, призадумавшись над моим вопросом, тяжело выдохнул и сказал: «Каждому своё». Спустя некоторое время, как он съехал от нас, его опять за что-то посадили. И вот я как будто попал в дядину комнату: та же круглосуточно горящая лампочка, тот же оглушающий звук из динамиков (только на этот раз уже не магнитофона, а телевизора), те же занудные разговоры и ко всему в придачу сигаретный дым. Для полноты картины не хватало только полупьяного дяди в майке-алкоголичке.
В камере меня сразу узнали. Один парень, что сидел на втором ярусе кровати, вороной каркнул, как только за моей спиной закрылась железная дверь:
«Покемон!»
«Ну да, – подумал я, – клички здесь не выбирают, другого прозвища у меня уже не будет».
Был вечер пятницы, и день выдался насыщенным. С утра за мной приехали и повезли в суд на изменение меры пресечения с домашнего ареста снова под стражу. Алексей уже был там. За все заседание я так и не решился посмотреть ему в глаза. Я что-то пробубнил перед началом, пытаясь попросить прощения, но он сделал вид, что не услышал моих слов. Ясное дело, что за нарушение условий домашнего ареста судья, не колеблясь, изменил меру пресечения. Теперь я снова стоял посреди серой вонючей комнаты и ощущал на себе чуть обезумевшие от духоты взгляды арестантов. Они не выражали ни интереса, ни сочувствия, ни злобы: все смотрели на меня с неподдельным безразличием, но взгляды тем не менее не отводили долго, пока я не разложил на свободной панцирной сетке принесённый с собой влажный матрас. Я с ногами взобрался на кровать и забился в угол, обняв поджавшие колени и положив на них голову. Вид я имел жалкий. Хотелось закрыть глаза и заплакать. Я держался и уставился на крохотное окно, которое было плотно закрыто. С обратной стороны по стеклу долбил дождь, на улице резко похолодало. В камере было настолько душно, что свежая футболка быстро стала липкой и пропиталась кислым запахом влажных стен.
«Покемон, – кто-то позвал меня из-за стола, где блатные играли в нарды, – так ты расскажешь нам, за что тебя на этот раз в хату кинули?»
Все дружно заржали. Я вылез из своей норы, подсел за стол. От предложенного чифиря отказываться не стал, хотя перебивать им вкус бергамота, остававшегося во рту после утреннего чая, так не хотелось. Я рассказал им про вчерашний день рождения, чем вызвал свист и улюлюканье.
«Да твоя малолетка по ходу на мусоров пашет», – предложил кто-то из сидящих.
Я отмахнулся, понятное дело, от такого предположения. Этого не могло быть. Между нами было нечто большее, чем просто дружба и взаимное влечение. Да и какой ей был резон подставлять меня?
Ночью я практически не спал: видимо, сказались моё убитое состояние, а также лампа, которая била в глаза круглые сутки, куда бы я от неё ни отворачивался. Не знаю, быть может, это сравнимо с тем, как люди на севере переносят полярный день, когда очумелое солнце носится по небу и не может закатиться за горизонт.
Я сидел на металлическом стуле, намертво вмурованном в бетонный пол, в небольшом кабинете, стены которого были увешаны какими-то плакатами с описанием психотипов людей и странными схемами и рисунками. Напротив меня за столом сидела довольно молодая особа в форме и листала страницы в открытой папке. Оторвавшись наконец от бумаг, она обратила на меня внимание:
«Я изучила твое дело, тебе крупно повезло, что в прошлый раз тебя перевели под домашний арест. За такие оскорбления сотрудников ФСИН можно надолго продлить срок твоего пребывания за колючей проволокой», – она пальцем несколько раз ткнула в листок, скрепленный скоросшивателем.
«Ну, конечно, как я мог подумать, что они смогли простить мне ту записку, из-за которой я чуть девственности в камере не лишился! Странно только, как записка оказалась в моём личном деле, ведь тогда она осталась у лысого», – подумал я, глядя на строгую девушку.
«Ты должен понять, что каждому своё. Вот, например, сейчас твое место здесь, Соколов. Ты ведь и сам подсознательно желал оказаться за решёткой, так?» – от услышанного я аж поперхнулся.
«Разве человек в здравом уме желает оказаться в тюрьме?» – я с усмешкой посмотрел на неё.
Была они ни красавица, ни чудовище. Так себе: серенькая мышка в подвальчике. Вероятно, дочь какого-нибудь майора, который особенных высот по службе сам не достиг, родил такую же, как и он сам, посредственную дочь и устроил к себе на работу, где сам уже дорабатывал выслугу для своей льготной пенсии.
«По статистике, каждый третий после освобождения из мест заключения вновь совершает преступление и возвращается в тюрьму, – с интонацией прилежной студентки отчеканила молодой психолог. – Думаешь, они не знают, что за преступлением следует наказание? Но тем не менее, словно зараженные токсоплазмозом, они лезут на рожон, чтобы вновь сесть к клетку».
«Да, видел я тут одного субъекта с токсоплазмозом, – с той же ухмылкой сказал я, вспомнив о больном грызуне. – Но люди возвращаются сюда не потому, что им тут нравится. Просто там они никому не нужны».
«Ты не прав, государство старается поддержать тех, кто освободился, есть специальные программы реабилитации, обучение, переобучение», – на полном серьезе пыталась убедить меня психолог.
«Вы вот говорите: каждому своё. А не эти ли слова были написаны над воротами Бухенвальда? По вашей логике, те, кто попал сюда однажды, здесь и должны сдохнуть, как та зомби-мышь», – не унимался я.
«Какая ещё зомби-мышь? – не поняла меня психолог. И тут же резко отрезала: – Твое сравнение СИЗО с концлагерем крайне не корректно».
Я было вдохнул воздуха, чтобы возразить, но подумал, что спор ни к чему хорошему для меня не приведет. Тяжело выдохнув, даже с присвистом, я замолчал. В конце концов, общаться с психологом, с ещё одной серой обитательницей тех застенков, было куда приятнее, чем проводить время в камере. К тому же психику подлечить после очередного ареста мне не мешало бы. «Не буду грубить», – подумал я.
«Перестань мечтать и начни соблюдать установленные правила! Не забывай, что статья у тебя тяжелая и здесь никто не будет разбираться, покемонов ты ловил или к войне призывал, – мне вдруг даже стало казаться, что психолог пыталась мне чем-то помочь. – Я должна проставить в твоем деле определенные полосы, отнести тебя к определенной группе риска. Вот, например, синяя полоса – это склонность к членовредительству, суициду. Желтая – склонность к насилию, к экстремизму. Зеленая – склонность к организации массовых беспорядков. А вот красная – склонность к побегу. Полосы – это плохо. Когда ты попадешь в колонию, то тебе могу установить особенный режим пребывания в зависимости от того, будут ли в твоем деле такие полосы. Если ты, к примеру, склонен к суициду, охранник вправе будет тебя будить по ночам, проверять, жив ли ты».
«Думаю, через несколько таких ночей действительно можно удавиться», – усмехнулся я, а сам подумал: «Было бы неплохо, если б по ночам меня приходила проверять капитанша…»
«Это не смешно, я тебе плохого не желаю, но вынуждена полосу нарисовать», – на последнем слове она посмотрела на меня и, как мне показалось, немного испугалась резко изменившегося выражения моего лица.
«Вы вот говорите про исправление, реабилитацию, а сами делаете всё, чтобы человека озлобить, – меня вдруг понесло. – А вам никогда не приходило в голову, что, чем строже охрана, тем сильнее жажда вырваться из неволи, совершить побег? Вы вот вряд ли бывали в камерах, где у вас тут карантин, а попасть туда, как говорится, даже врагу не пожелаешь. Так вот, у меня вопрос: разве человек, пусть даже и преступник, может исправиться, попав в нечеловеческие условия? Разве такое дикое отношение к человеку не сделает его более диким? Разве насилие и несправедливость не порождают необузданную жестокость? Возможно, кого-то ваша система исправления может и запугать, но исправить она точно никого не может! Оказавшись здесь, человек понимает, что худшее с ним уже произошло, поэтому перестает бояться. Страх был до, а теперь страха нет. Чем больше система давит на человека, тем сильней он ей сопротивляется. Одни из вас пририсовывают статьи, другие – тюремные сроки, третьи – полоски. Говорите, «сравнение некорректно»? А мне видится, что очень даже правильное сравнение. Каждый из вашей системы легкими мазками причастен к созданию новой картины мира, где каждому своё: вам – безнаказанно и безгранично вершить чужие судьбы, а нам – терпеть унижение от собственного бессилия противостоять несправедливости. Так что пара ваших полосок на моём деле будут как раз полосами на робе узника концлагеря».
На неделю меня посадили в карантин. Видимо, в воспитательных целях. А в деле моём появились две полосы: жёлтая и красная.
Дни в общей камере тянулись медленно и однообразно: с утра подъём по команде, перекличка, баланда; затем уборка по графику (обиженных у нас в камере не было, иначе бы убирались они), вечером по телевизору ток-шоу про Украину, а ночью прогоны – когда по дорогам из камеры в камеру разные сообщения передавали. В этом арестанты были очень изобретательны. В качестве дорог служили канатики, сплетенные из разных ниток, как правило, из распущенной одежды. Эти канатные дороги ещё назывались конём. Такой конь мог проходить и по канализационной трубе, и по воздуху через окна. Но можно было оставить сообщение и тем, кто поселится в камеру после тебя, – для этого в стенах делали отверстия, так называемые кабуры. Ковыряли всем подряд: и ложками, и кусками от металлических банок. Этот процесс никогда не прекращался: смотрящий за камерой должен обеспечить работу арестантской почты. Ясное дело, что всякого рода сообщения между арестантами запрещены, но у меня сложилось впечатление, что охрану это не особенно беспокоило. Возможно, что малявы умышленно передавались по столь сложным системам коммуникации, чтобы была возможность их перехватывать и читать. Ведь в СИЗО сидят те, в отношении которых ведутся уголовные дела: мало ли что пособники могут друг другу сообщить.
Время работы арестантской почты – тёмное время суток. Отоспаться можно днём, хоть это правилами содержания и запрещено, и то, если сокамерники прикроют. Но и здесь не всё просто. Кто-то должен следить за тем, чтобы охрана не застукала, поэтому глазок в двери кто-то должен блокировать. Стоять возле двери, которая почему-то роботом называлась, было нельзя. Стоя на шухере, надо в случае чего отвлечь охрану и дать сокамерникам возможность спрятать коня и воз, то есть почту. Кто пришёл в камеру последним, тот стоит по ночам на прогоне или у робота. Так что первые три недели по ночам я не спал. А днём это сделать не всегда удавалось: то была моя очередь наводить порядок в камере, то охранники постоянно заглядывали в камеру, как будто знали, что в её дальнем углу спрятался маленький, с чёрными от постоянного недосыпания кругами вокруг глаз, исхудавший и вконец заёбанный Покемон. Кто бы знал, что работа почтальона так изматывает.
«Покемон! – услышал я сквозь дремоту. – Подъём!»
Я спал на стуле, прислонившись к кровати. По команде я выпрямил колени, встал, держась за металлическую спинку. Глаза долго не открывались. В камеру ввели нового арестанта. К тому времени в восьмиместной камере нас и так уже было восемь, а тут подселили девятого. Для него и кровати-то не было, неужели всё СИЗО было переполненным? Перед нами стоял простой мужик лет сорока. У него был высокий, уходящий в залысину, лоб, а в центре вместо челки островком редких прядей светился небольшой чуб. Его чудаковатый вид дополнял большой нос. Мужик оказался хохлом. Настоящим, из Западной Украины. Николай Гопак его звали. Почему-то особенно смешно было от его необычного для наших мест акцента: речь его будто плыла по воде, а букву «г» он произносил как нечто среднее между «г» и «х». Обвинялся он по статье 222-й за хранение оружия и боеприпасов.
«А как ты здесь-то оказался, Бандера?» – спросил его смотрящий камеры, сразу приклеив кличку.
«У меня в Каменск-Уральском мать умерла. Всё хотел её к себе увезти, да не успел, – Николай свел свои светлые брови и сжал губы, чтоб не заплакать. – Она с сестрой жила. Вот на похороны и приехал».
«С обрезом, что ли?» – кто-то весело спросил из блатных.
«Ааа-а, да нет. У меня полдома в Крыму, в Алуште. Когда русские Крым забрали…»
В камере началось возмущение:
«Ты за базаром-то следи, Бандера! Крым был наш всегда, русским! Мы вернули себе своё! Понятно?!»
Возражать было глупо, и Николай только кивнул и потупил глаза.
«Ну, продолжай!» – смотрящий остановил вдруг возникшее возмущение.
«Короче, второй хозяин сразу гражданство принял российское и свою половину дома зарегистрировал по новым правилам. Я-то во Львове живу, в Крым только детей на лето».
При упоминании города Львова тут же с разных сторон послышался неодобрительный гул.
«Ну, а ты чего гражданство не принял?»
«Так я ж говорю, что во Львове живу. В четырнадцатом ещё сосед мне предложил выкупить мою половину. Но дешево предлагал. Ну, я отказался. Хоть и дом-то небольшой, но всё равно дешево как-то. На следующий год мы в Крым не поехали, побоялись. А этим летом позвонил он мне, значит, мол, крыша с моей стороны протекает и прямо к нему. Грозился в суд на меня подать. Потом ещё раз звонил, мол, газом с моей части несёт, пожарных вызывать хотел. Я подумал, что надо бы ехать продавать свою половину, но тут сестра сообщила про мать. Поехал сюда… Закопать не успел – полиция схватила. Говорят, что пожарные вскрыли мой дом (ну тот, что в Алуште), а там оружие и боеприпасы, – он опять повесил голову и через пухлые губы добавил: – а откуда же они там?»
Вероятно, всем немного стало жалко Бандеру, и на какое-то время от него отстали. Он ещё долго не знал, где приткнуться в маленькой камере. Матрас положил прямо на пол, там потом и спал. Судя по всему, его должны были вскоре этапировать в Крым, по месту совершения преступления, поэтому администрация СИЗО не беспокоилась об отсутствии у него кровати. Поскольку пришёл он последним, его тут же поставили на ночной прогон, что меня не могло не радовать. От прогона я не был полностью освобожден, но чаще всё же стоял у робота, а не доставал из дальника арестантскую переписку.
Развлечений в камере было не так много: нарды, шашки, шахматы, книги и телевизор. После ночных прогонов мне хотелось только спать, поэтому, если я и развлекал себя, то чтением, благо что книги в СИЗО не были запрещены. Блатные день напролет играли в нарды. И все дружно смотрели телевизор. Не смотреть его было невозможно, потому что включали его всегда громко, чтобы слышать, о чем говорят в следующем эпизоде, пока арестанты продолжали обсуждать предыдущий. Это касалось и фильмов, но особенно ток-шоу. Понятное дело, что тема одна была – Украина. И вот с появлением Бандеры такие ток-шоу в нашей камере приобрели новый смысл, заиграли свежими и яркими красками. На каждую реплику ведущего кто-нибудь окликал Николая:
«Бандера! Правильно говорит, а?»
Раз за разом, всё больше и больше раздражаясь, Николай переходил на повышенный тон и пытался изложить свой взгляд на оккупацию Крыма и Донбасса:
«Вот послушайте, – говорил он, стараясь призвать сокамерников к логике и здравому смыслу, – представьте, что у вас в России свой майдан случился. И пока все в Москве митингуют, Турция ввела свои войска в ваш Крым и провела там референдум о независимости и о присоединении к Турции. Крым же раньше турецким был».
«Не-е-е, там Севастополь наш! – тут же стали возражать со всех сторон. – А Эрдоган? Он же дружбан Путину! Хуйню несёшь!»
«Я же чисто гипотетически говорю. Просто представьте», – на полном серьезе, не понимая, что над ним просто издеваются, пытался объяснить Николай.
«Да хоть пидоростически!» – все закатывались в хохоте.
Спор, разгоравшийся в телевизоре, по накалу и методам доказывания собственной позиции мало отличался от того, что вспыхивал перед экраном, разве что из телевизора не были слышны маты.
«Допустим там, в Крыму, были те, кто согласился присоединиться к туркам, – продолжал разгорячено объяснять свою позицию Николай, – но ведь были и те, кто хотел остаться в России или ото всех отделиться. Но пришли вежливые зелёные человечки и провели референдум без лишнего шума. И вот, с точки зрения русского человека, Турция захватила Крым?»
«Блядь, тебе же авторитетный вор сказал, что турки в Крым не сунутся!»
«Хорошо, не в Крым, так в Чечню, например», – отчаянно отвечал Николай.
К нему тут же вплотную подскочил обычно неразговорчивый парень с кавказским акцентом:
«У Рамзана тридцать тысяч штыков, вооруженных до зубов! Он в Чечню никого не впустит».
«И все они мусора», – заметил смотрящий.
«Да на месте Чечни любая область может оказаться! – вконец разуверившись в наличии рассудка у сокамерников, почти кричал Николай. – Ни Турция, так Китай Дальний Восток захватит. Их там полтора миллиарда! Вместо зелёных человечков придут жёлтые – и нет у России Тихого океана!»
«Ты это к чему призываешь, Бандера?» – хитро прищурил глаз смотрящий.
«Не призываю я, – чуть не плача говорил Николай, – просто мы не ожидали, что от родного брата в трудную минуту такой удар под дых получим».
«А тебя здесь ещё не бил никто», – продолжал скалиться смотрящий. И в словах этих явно слышалась прямая угроза.
Однажды пришлось наблюдать, как Николай что-то пытался доказать кавказцу:
«Откуда тогда в Донецке столько чеченцев? Они что, туда с автоматами яблоки собирать приехали?»
«Да ты в конец охуел?» – и за словами последовал резкий и сильный удар в ухо ладонью.
Я видел, что назревает какой-то серьёзный развод. Но сделать ничего не мог. В тех местах, где я находился, не принято заступаться за слабого или отстаивать справедливость. Блатные вели свою игру в отношении Бандеры, и вмешиваться в неё мне не было резона. Некоторые не из блатных стали открыто поддрачивать хохла, чтобы на этом фоне примазаться к ворам. Есть такая форма солидарности «дружить против кого-то», когда никчемные и бездарные прилипают к большинству, где они вдруг обретают свою принадлежность к «сильной» стороне. И правды в такой «дружбе» никто не ищет. Правда у того, кто сильней и кого больше.
Так шли дни. Ночью мы с Николаем дежурили на прогонах, а днём по очереди прибирались в камере. Чувствуя жуткую несправедливость, я не мог примкнуть к толпе. Наконец, он понял, что спорить с сокамерниками бесполезно и даже опасно, и замкнулся в себе. Он безропотно сначала через день, а потом и ежедневно убирал за всеми со стола, наводил порядок в камере, а по ночам очищал от нечистот груза, доставляемые конём по вонючей дороге. Я как-то ночью поинтересовался у него, знают ли в посольстве Украины о том, что он арестован в России. Он только пожал плечами.
«Полиция меня считает гражданином России, мол, дом мой теперь на российской территории, – говорил он мне, – хотя я и не получал гражданство, и от украинского не отказывался. На суде, когда арестовывали, заявил, чтоб переводчика предоставили. Отказали. Адвоката только один раз видел. Бесплатного выделили».
После ареста он стал «путешествовать» по этапам от СИЗО к СИЗО. Судя по тому, как он доказывал свою правоту по «украинскому вопросу», только в нашем СИЗО он впервые столкнулся с реалиями арестантской жизни.
Как ни крути, но моё положение было куда завиднее, чем у Бандеры. Расследование моего дела подходило к концу, меня постоянно вызывал адвокат: то для ознакомления с чем-нибудь, то просто поговорить и накормить нормальной едой. К моему делу проявляли интерес журналисты и правозащитники, поэтому я хоть и не был неприкасаемым, но всё же чувствовал некоторый иммунитет от произвола, какой творили блатные и администрация. На очередной встрече с Алексеем я рассказал ему про Бандеру. К тому моменту тот ещё успел поиграть со смотрящим в нарды «на просто так». Никто ему не объяснил, что это означает. Когда он проиграл, смотрящий при свидетелях объявил, что Бандера проиграл ему «своё очко» и заставил Николая написать расписку об этом. Это означало, что в любое время смотрящий был вправе изнасиловать Бандеру. Опущенным он ещё не был, но мог им стать в любой момент. А сокамерники стали вести себя с ним так, как будто уже всё произошло. Я видел, как Николай угасал прямо на глазах. Казалось, он находился в шаге от самоубийства, и я стал по ночам присматривать за ним. Адвокат пообещал об украинце сообщить уполномоченному по правам человека. Алексей добавил тогда:
«Очень похоже но то, что полицейским выгодно, если этот Бандера «пропадет». Надо попробовать вмешаться. Но ты не суйся и будь осторожен. За тобой тоже следят и ждут, когда ты оступишься».
В тот день после отбоя в камере проводили шмон. Зашли охранники, всех поставили к стене, перевернули все матрасы, вещи. Особенно трясли мои и Бандеры. Он как-то неудачно резко повернулся, чтобы ответить охраннику на вопрос о найденной под матрасом верёвке, как тут же получил по спине резиновой дубинкой. Подскочил второй охранник и стал Бандеру избивать уже ногами. Они вдвоем вытащили его из камеры, и больше я его не видел. На следующий день ко мне за стол напротив подсел смотрящий.
«Покемон, ты у нас на хорошем счету, – начал он. – Вроде правильный ты пацан. Зачем же тебе сдался этот Бандера, помогать ему?»
Я смотрел в бесцветные и безжалостные глаза напротив с видом, будто не могу понять, о чем идет речь. Но ни слова промолвить не мог.
«Он ведь у нас нужным человеком был: на прогоне стоял, еду готовил, в камере порядок наводил. А ты пожалел его. Теперь его работу придётся делать тебе, – смотрящий говорил спокойно, сверля меня своим взглядом. – А если вспомнить, как ты уважаемых людей лишил ящика, а сам свалил на домашний арест, то за такое тебе ещё и наказание положено», – вбил он последний гвоздь.
В голове пронеслись картинки: охранники с телевизором, оставленное ими на столе моё смятое письмо, психолог, Бандера с верёвкой…
Позже от кого-то я случайно услышал, что на Бандеру оформили ещё одно дело по другой статье – за применение насилия в отношении сотрудника ФСИН. Уполномоченный по правам человека в СИЗО всё же пришёл, но как это помогло моему украинскому товарищу по несчастью, я так и не узнал.