bannerbannerbanner
полная версияЛуна над пустыней

Юрий Сергеевич Аракчеев
Луна над пустыней

Кто все-таки еще запомнился мне в утомительном хаосе первого путешествия, так это жуки-нарывники, облепившие кустики гебелии (травянистое растение из семейства бобовых с разрезанными листьями и довольно крупными светло-желтыми, почти белыми цветами у самого стебля), и солодки. Если под Ташкентом я нашел лишь одного черно-красного нарывника, похожего на кардинала, и чрезвычайно радовался, сфотографировав его, то тут их были сотни и даже тысячи. Правда, они несколько отличались от знакомого мне – тот, по словам Жоры, был нарывник Милябрис Фролови (нарывник Фролова), а эти – Милябрис-калида, но они тоже выглядели достаточно эффектно. Толстые, откормленные красно-черные жуки достигали в длину сантиметров трех; их было так много, что издалека казалось, что на солодке созрел урожай крупных ягод… Поначалу я поймал нескольких, самых крупных, и посадил в коробку, но потом выпустил, поняв, что и при солнце они никуда не денутся: их здесь не тысячи – десятки тысяч. Нарывников Фролова здесь тоже хватало, а были и еще какие-то – розовато-красные, с мелкими черными точками, окаймленными светлыми кружками; как сказал Жора, это были глазчатые нарывники…

И я уж не говорю о том, что на тропинке явственно виднелись следы кабанов, лошадей и шакалов, перья фазанов. В чаще чингила, эриантуса, лохов и туранги слышались подозрительные шорохи, крики…

Сувениры пустыни

Как всяким порядочным гражданам, состоящим на службе, нам было необходимо, чтобы кто-то поставил штамп в наши командировочные удостоверения. Так как ни на берегу Сырдарьи, ни в тугайных дебрях сделать это было некому, мы на второй день с утра поехали в поселок Хаджи-тугай, находящийся от нашей стоянки, по словам Жоры, в двадцати километрах.

Так как вы, читатель, в поселке Хаджи-тугай, скорее всего, не были, то вам, наверное, любопытно будет узнать, как живут люди среди пустыни. Живут они, в общем, довольно обыкновенно.

Я вообще всегда – с детства еще – поражался тому, как все-таки мало отличаются друг от друга люди, живущие в самых разных условиях, как при желании легко им друг друга понять. Один человек вырос на севере, другой – на юге, один за всю свою жизнь ни разу не видел моря, другой – снега, третий – гор. У одного кожа белая, у другого желтая, у третьего черная. И все же человек всегда может понять человека, а чувства у нас, в общем-то, одни и те же… Не могу забыть описания Миклухо-Маклая и других путешественников, впервые в истории побывавших у оторванных от цивилизации островитян. Эти «дикие» люди, аборигены, не знавшие языка, никогда не видевшие белого человека, понятия не имевшие о том мире, из которого он пришел, – мире каменных многоэтажных домов, движущихся и летающих механизмов, телеграфа, электричества, радио, – все же могли понять путешественника и понимали очень хорошо. Если, конечно, намерения его были добрыми. Впрочем, язык добра понимают не только люди. Но и животные. Даже растения. Все живое понимает язык добра. Вот он – международный язык, эсперанто…

О том, как живут люди в пустынном поселке, я расскажу чуть позже. Сейчас же хочу поведать о том, как мы ехали и какой представляется глинистая пустыня на свежий взгляд, а не после долгих часов утомительной тряски в фургоне.

Все-таки самое характерное, самое замечательное здесь – это запах.

Степной травы пучок сухой,

Он и сухой благоухает

И мигом степи предо мной

Все обаянье воскрешает… –

любимое четверостишие Жоры из стихотворения Майкова.

Аромат полыни и ферулы асса-фетиды, добротный, горьковатый, горячий, пряный… И еще – ветер и широта горизонта.

Вот мы едем уже довольно долго, а все еще видно яркое полосатое полотнище нашей палатки, волнующееся на ветру. Как в море. Можно очень долго разглядывать окрестности, находя всё новые и новые интересные детали. Направо и налево от нашей палатки тянется узенькая бледно-зеленая полоса тугаев. Налево, километрах, наверное, в четырех, поднимается тоненький столбик дыма. Если прислушаться, то из хаоса звуков – сипенье нашей машины, свист ветра, стрекот цикад – можно выделить тарахтение трактора, доносящееся оттуда. Это казахстанские земледельцы распахивают прибрежную землю под рис… Так сказал Жора.

Серый колючий ковер пустыни исполосован дорогами. Удивительно и непонятно, зачем их здесь столько. В какую сторону ни посмотришь, не видно ни машины, ни конника, ни пешехода. Только ветер то над одной, то над другой желтой полосочкой завивает смерчи. Пустыни, которые мы видим обычно в фильмах, совершенно мертвые, с эффектными желтыми дюнами и караваном верблюдов, оставляющим за собой аккуратную цепочку следов, – это большей частью не природные ландшафты, а результат деятельности могучего властелина природы – человека. Если нарушить правила выпаса и гонять овец там, где их уже много раз гоняли, разрушается тонкий верхний растительный слой, состоящий из корешков, стеблей, колючек, и начинается катастрофический необратимый процесс – эрозия. То есть выветривание. Миллионы растений, заселивших поверхность раскаленных солнцем песков или глины, приспособившихся и дающих жизнь насекомым, пресмыкающимся, птицам, млекопитающим, перестают существовать, и смерть вступает в свои права. То, что природа накопила за века и тысячелетия упорной борьбы, человеком разрушается обычно в два счета. И тогда смело можно снимать полноценный художественный фильм с движущимися песчаными дюнами, растресканным такыром, смертоносным ветром самум. «Леса предшествовали человеку, пустыни следовали за ним», – так выразился еще в прошлом веке Шатобриан.

Дорог столько, что у Розамата с Жорой, как видно, кружится голова – то одну они выбирают, то другую, идущую под углом, то опять прямо через полынь едут на старую. Еще одна иллюстрация мысли: человек теряется больше не тогда, когда дорог перед ним нет, а когда дорог слишком много.

Вдоль самой главной дороги тянутся то ли электрические, то ли телеграфные столбы. На изоляторе в крошечном участке тени от верхушки столба сидит сизоворонка. Правда, здесь, на ослепительном солнце, она не выглядит так эффектно, как в горах. Давно известно, что слишком яркое освещение губительно для Синих птиц. Что она будет делать, когда солнце поднимется окончательно и тени от столба не останется? Скрыться некуда, разве что лететь к тугаям.

Машина резко останавливается. Жора с Розаматом выскакивают из кабины, бегут назад, пытаясь высмотреть что-то.

– В чем дело? – кричу я. Голос здесь тоже как-то сохнет, вянет от жары, крик производит жалкое впечатление.

Я спрыгиваю на землю.

– Вот здесь, вот здесь бежал, – бормочет Жора, дико осматриваясь.

– Кто? Кто бежал?

– Варан, варан, – бормочет Жора и начинает ходить кругами.

– Вот такой дракон большущий! – кричит Розамат, распахивая до отказа руки. – На кривых ногах бежал, за машиной по степи бежал! На спине – гребень зубастый, – волнуясь, добавляет он подробности, и у меня тоскливо щемит внутри, оттого что я ничего не видел.

Я тоже бегу на поиски, а вокруг – полынь по колено, живописные скелеты ферулы асса-фетиды, напоминающие какие-то странные декорации, и выпрыгивающие из-под ног цикады – крылатые трескучие брызги. Жизнь здесь, оказывается, бьет ключом. Но что это на феруле? Вот уж не ожидал! На совершенно высохшем желтом жестком скелете, позвякивающем на ветру, – многочисленная колония крупных черных жуков-усачей.

Бежать к машине за аппаратом? Или поймать цикаду? Усачей я видел не раз, их и в средней полосе достаточно, а вот цикады – новость. Помещу в свой зоопарк, потомна каком-нибудь кустике сфотографирую… Но это оказывается не так-то просто. Сердито треща, эти так называемые равнокрылые хоботные размером с хорошего шершня врезаются в воздух на расстоянии метра от вас и делают это так решительно, что броситься вперед и схватить рукой рассерженную трескунью как-то не решаешься, хотя и знаешь, что кусаться она как будто бы не должна. В целях безопасности я пользуюсь носовым платком. Наконец одна живая шрапнелина поймана. Но и в платке она так агрессивно трещит, что я спешу посадить ее в бумажный пакет. Глаза этого существа неестественно вытаращены – кажется, она обезумела от жары и собственного треска.

Варана мы не нашли. То ли он искусно замаскировался вместе со своим «зубастым гребнем», которым наделило его богатое воображение Розамата, то ли убежал на «кривых ногах» слишком далеко. Но зато, когда снова тронулись в путь, не один раз видели совершающих неторопливый дневной моцион черепах. И агам, игриво перебегающих дорогу перед капотом машины.

Оказалось, что поселок Хаджи-тугай располагается тоже на берегу Сырдарьи, рядом с тугаем, расположенным по соседству с нашим. Однако если не считать тугая, занимающего, в общем, совсем небольшую площадь, вокруг поселка на много километров лежит пустыня. Население – больше пяти тысяч. Основное занятие – каракулеводство. Каракулеводческий совхоз Хаджи-тугай – миллионер. Настоящие улицы, каменные дома. Есть кинотеатр, магазины. Есть маленький аэродром. Вдоль улиц и рядом с домами растут деревья. Ходят загорелые девушки в мини-юбках. Жарко. Сообщение с Ташкентом – машинами или маленьким самолетом. Честно говоря, я был разочарован. Никакой экзотики. Совершенно обыкновенный пыльный поселок…

Печальные песни и музыка

На третий день после нашего приезда поднялся сильный ветер. Он был настолько силен, что мы всерьез опасались за палатку, хотя она и стояла под прикрытием лохов. Он дул с северо-запада и хотя, прежде чем достигнуть наших южных широт, должен был пролететь огромные пространства, все же принес с собой настоящий холод. Даже днем, при ярком свете солнца, мы натягивали на себя все, что было, и я благодарил сам себя за то, что взял с собой штормовку и теплый свитер. Ничем заняться было нельзя – о купании страшно подумать, фотографировать невозможно, рыбу ловить тоже: лесу сносило, а на реке поднялась сильная рябь. Оставалось странствовать по тугаям, но и это не приносило особенного удовольствия, потому что все перед глазами качалось и гнулось, в глаза летели веточки, листики и пушинки, в ушах противно свистело и гудело. Мы все, как нахохлившиеся воробьи, угрюмо скитались вокруг палатки, ожидая перемены погоды и надеясь, что ветер не станет еще сильнее и не понесет на нас кызылкумский песок.

 

Нас было четверо – Розамат вместе с машиной скрылся утром, на другой же день после визита в Хаджи-тугай. Недаром мы с Жорой очень долго ждали его в поселке, после того как отметили свои командировочные удостоверения. Розамат договаривался. Его сознательная натура не могла допустить такой бесхозяйственности, чтобы в течение всех двух недель экспедиционная машина, наш дорогой фургон, простаивала без работы. Когда он вернулся к нам, на лице его играла загадочная улыбка.

Встав на следующий день рано утром, он произнес следующий монолог:

– Мне нравится река. (Пауза.) Сырдарья. (Пауза.) Я люблю воду, я вырос в воде. Я как Тарзан.

Овладев общим вниманием и помолчав, он продолжал задумчиво:

– Да… Жизнь все делает с человеком. Ломает его, бросает туда-сюда, уезжать заставляет. И воровать…

Тут мы, конечно, и вовсе навострили уши в недоумении, только выражение лица Жоры было скептическим и скучающим. Он не первый год знал Розамата.

А наш шофер оптимистически оживился и, сказав непонятную фразу по-узбекски, тут же ее перевел:

– «Сначала экономика, потом политика»! Ленин так сказал…

Хотя я и успел уже немного привыкнуть к неожиданным высказываниям Розамата, однако все еще не понимал, к чему же он клонит. Наконец он подвел окончательный итог:

– Мне нельзя без дела сидеть с вами. Я люблю воду, я вырос в воде, и вы все мне друзья. Но я должен ехать. Ты не сделаешь, за тебя никто не сделает. Я там договорился, Жора. Надо совхозу помочь…

Тут даже мне стало все ясно: Розамат решил подработать.

– Ты ж заблудишься, ты вчера-то вон плутал сколько, – скептически сказал Жора.

– Нет! Не заблуждусь! Я дорогу запомнил. Я в Худжи-тугай поеду по вчерашней дороге. Там мне человека дадут. В Ташкент отвезти овец надо. Надо, Жора. У них государственный план горит. Надо помочь. Я договорился.

– Ладно, езжай. Только смотри, через три дня чтоб как штык здесь был.

– Через три дня – как штык! Розмет никого еще не подводил. Я вернусь, хотя спать мне не придется!

И он уехал.

Вечером ветер утих. Мы расселись вокруг столика, обильно поужинали, начали пить чай. Как только солнце окончательно скрылось, замерцали первые звезды и над пустыней низко повисла луна, послышалась первая песнь. Песнь ли? Нет, не песнь. Грустный, жалобный плач. Одинокая, потерянная душа скорбно рыдала где-то в пустыне.

Вы только представьте себе: поздние сумерки, позади – таинственный мрачный берег реки, едва слышные шорохи, плески, впереди – бескрайняя пустыня, над нею низко висит луна, и из-под луны, из бесконечного пространства Вселенной несутся отчаянные рыдания. В первый миг кажется, что это жалуется сама пустыня, ее обожженная солнцем, иссушенная ветрами душа. О господи, какой беспомощный, какой мучительный вопль!

– Шакалы, – тихо сказал Сабир.

Вот оно что. Еще в Ташкенте Жора пообещал вечерний концерт. Он сказал, что самое колоритное в тугаях – песни шакалов. Но я и представить себе не мог, что эти маленькие хищники так несчастны.

Первому шакалу, вывшему из-под луны, вскоре откликнулся другой горемыка, со стороны тугаев. Казалось, он сочувствует первому, разделяет его печаль, но со своей стороны заверяет, что и в тугаях ведь не лучше, никаких сил нет терпеть, у всех у них, шакалов, доля одна.

«Аы! Аы-ы-ы…» – рыдал он в полнейшей безысходности.

Ему вдруг истерически подтянул нестройный хор голосов – как видно, членов семьи, – они соглашались со своим предводителем, подтверждали, что да, это не жизнь, сил нет никаких, и за что только эти мученья…

К пустынному шакалу тоже присоединилась семья – они были вне себя от горя, они понимали тугайных, они верили им, соглашались, что в тугаях тоже плохо, очень плохо… Но они просили понять, что от этого ведь им, в пустыне, не легче, терпение кончается, непонятно, зачем вообще все.

Да… Считается, что таким образом шакалы перекликаются, чтобы ограничить участки охоты, свою законную территорию, что песни эти имеют, следовательно, важное социально-биологическое, а никак не эмоциональное значение – так же как, например, вой волков или соловьиные песни. Ну уж нет! Ни за что не поверю. Чтобы эти похороны означали всего-навсего перекличку? Нет уж. Может быть, трагедия в том, что у этих мелких хищников и воришек после захода солнца просыпается совесть? Одновременно – и голод, конечно. И перед тем как идти на очередной грабеж и убийства, они жалуются друг другу, изливают душу, потому что как ни скули, а идти нужно, есть ведь хочется…

Я почувствовал спазмы в горле. Хотелось бросить все, бежать в пустыню, помочь. Видно было, что мои спутники чувствуют то же самое. Сабир вдруг не выдержал, попытался подвыть. Представьте себе, ему откликнулись, поблагодарили за солидарность…

Ах, как жаль, что не было магнитофона!

Умолкли шакалы, тихо висела луна – располневшая со дня нашего приезда, похожая уже не на тоненький серпик, а на розоватый ломтик недозревшего помидора, – волнами наплывало дыхание теплого ветра, приносящего терпкий, свежий полынный аромат. И стала слышна негромкая, мелодичная, завораживающая музыка.

Это пели сверчки. Исключительно приятный нежный звон убаюкивал землю, натерпевшуюся за день от солнца, и земля, казалось, тихо и благодарно вздыхала…

О сверчки, эти черненькие невзрачные создания, совсем некрасивые, прячущиеся днем где-нибудь в углублениях почвы, в щелях под камнями, с тем чтобы ночью тихо выйти на воздух и, не надеясь ни на чью благодарность, нежно и мелодично, негромко, печально запеть! Скромные и робкие бессребреники, они играют под луной свои серенады и делают это так мастерски, что какой-нибудь счастливый или, наоборот, печальный влюбленный, выходя ночью в степь, занятый своими переживаниями, может быть, даже и не слышит их, но чувствует вдруг, что ему становится необыкновенно хорошо, и печаль его тает, и сердце сжимается от благодарности, и жизнь кажется при всех ее многочисленных горестях прекрасной. О, сколько же значит в нашей жизни музыка – даже та, которую мы подчас не замечаем! Не сверчкам ли – маленьким невзрачным созданиям – обязаны пленительной романтикой южные ночи?

В раскопках древнегреческих городов находили крошечные решетчатые клетки и думали: для кого они? Некоторые ученые пришли к мысли, что в них древние греки – страстные любители музыки – воспитывали цикад. «Я не верю этому рассказу, – пишет Жан Анри Фабр в своей знаменитой книге «Жизнь насекомых». – Слух греков был слишком хорошо развит, чтобы довольствоваться пронзительным стрекотаньем цикады. К тому же цикада быстро погибает в тесной загородке. Не смешали ли историки с цикадой сверчка? Этот домосед весело переносит плен; в клетке величиною с кулак он живет счастливо и не перестает стрекотать, лишь бы только ему ежедневно давали по листку салата. Не его ли воспитывали афинские ребятишки в крошечных решетчатых клетках, подвешенных к оконным рамам?

Я не знаю насекомого, которое пело бы так нежно, как итальянский сверчок, – продолжает ученый. – С какой ясностью и полнотой звучит его пение в тишине августовских вечеров! Сколько раз в тиши ночи при лунном свете ложился я на землю против куста розмарина, чтобы послушать очаровательный концерт пустыря!

Итальянские сверчки кишат в моей загородке, каждый куст розана имеет своего музыканта, каждый куст лаванды – своего, на ветвях фисташковых деревьев звучат их же оркестры. И весь этот маленький мирок перекликается от одного деревца к другому, будто каждый певец прославляет великую радость жизни».

Если бы я сочинял сказки, я придумал бы, что сверчки – это влюбленные. Печальные, но бесконечно счастливые влюбленные, которые потеряли когда-то своих возлюбленных, но помнят их, живут ими и прославляют те часы, которые были подарены им. Нет в их песнях ни досады, ни горя – а есть лишь сладкая, мучительная печаль уходящего бытия. О сверчки, эти некрасивые, неэффектные, робкие маленькие создания с большой и прекрасной душой…

Рейтинг@Mail.ru