А еще на базаре – запахи, богатейший букет. Благоухание пряностей, особенно гвоздики и перца; аромат свежей клубники и прошлогодних сладких, уже слегка сморщившихся от долгого хранения и сухости воздуха яблок; свежесть молодой зелени – укропа, петрушки, кинзы и бесконечно разнообразной по форме редиски: круглой мелкой, круглой крупной, длинной тонкой, длинной толстой, гигантской, розовато-белой или белой совсем, лиловой или чуть желтоватой, с хвостиком и без хвостика, с ботвой и без ботвы, гладкой налитой, целой или потрескавшейся, сочной, прохладной на ощупь…
И – покрывающий всё, всё подчиняющий себе сладкий, едкий вкус дыма от вездесущих мангалов с шипящими, потрескивающими от жара углей и солнца, сочащимися и капающими шашлыками…
Выпутавшись из лабиринта торговых рядов, хаоса звуков и запахов, поднявшись по ступенькам на маленькую площадь, перенаселенную автомашинами и автобусами, рычащими и сердито пускающими свою долю гари и горячего воздуха, я, с риском для жизни, крутя головой в разные стороны, чтобы не попасть под колеса очередного грузовика, пересекал узкую, хитро изогнутую улицу Сагбан и оказывался на миниатюрном бульварчике с каштанами, небольшим фонтаном, свежим изумрудным ковриком мягкой травы, на которой обычно в густой благодатной тени отдыхали несколько рабочих-узбеков и во множестве бегали туркестанские горлицы – милые буроватые птички, нечто среднее между нашими голубями и воробьями. Теперь нужно было покинуть блаженную тень каштанов и решительно пересечь раскаленную узенькую каменную улочку, на которой высились пышащие жаром стены Музея природы. И вот, наконец, уютный дворик с мрачным, солидным каркасом сгоревшего экспозиционного корпуса, опять розы, кустами и вьющиеся, провинциальное крылечко и – типичный музейный дух нафталина, хлороформа, тления…
– Ну, как дела с машиной, Георгий Федорович? – осторожно спрашиваю я в который уж раз.
– Не знаю. Не появляется Розмарин. Краску как будто бы никак не достанет. Бог его знает… – отвечает он тихо, вздыхает и тоскливо смотрит в окно своими небесно-голубыми глазами.
Да… А там-то, а там-то, на берегах Сырдарьи, в тугайных зарослях, – разгар жизни, благоухание трав, порхание бабочек, писк, скрип, стрекот кузнечиков, треск цикад, звон сверчков, пение птиц, вой шакалов, кудахтанье настоящих диких фазанов, топот кабанов – неохватный в своем бесконечном многообразии мир всевозможных крупных и мелких созданий, знакомых, а также таких, о существовании которых я, возможно, и не подозреваю. Говорят, что особенно широко в пустыне, а тем более в тугаях представлен мир жуков-чернотелок, паукообразных, прямокрылых (кузнечиков и саранчовых), пчел, стрекоз и, конечно же, чешуекрылых (гусениц, бабочек); говорят, что вообще всякой живности там видимо-невидимо, а в Сырдарье множество рыбы…
– А махаоны водятся там, Георгий Федорович?
– Полно. Мы гусениц махаона обычно на крючок насаживали, когда рыбу ловили. Какое кощунство, да?
– О да! А еще какие бабочки?
– Подалирии летают.
– Неужели подалирии водятся? А еще какие, еще какие, Георгий Федорович? – Я подсовываю ему определитель Горностаева.
– Был здесь, в музее, заезжий коллекционер, просил его в экспедицию взять, очень ему подалирия нужна была, – продолжает Георгий Федорович, медленно раскрывая атлас.
– Взяли?
– Да нет. Пока собирались, у него командировка кончилась…
Нехорошие предчувствия мучают меня, однако я с волнением наблюдаю за пальцем Георгия Федоровича, который повис над пестрой таблицей.
– Ну, вот такие еще, наподобие этих. Тоже водятся… – И палец указывает на поликсену!
– Неужели поликсены? – тихо переспрашиваю я и чувствую, что у меня начинают дрожать руки.
– Может, и не поликсены, не знаю. Но – похожие. Может, вам коллекцию показать?
– Ну конечно!
– Прямо сейчас?
– Да-да, а как же!
Георгий Федорович с тоской смотрит на меня. Ему, конечно, хочется сделать мне приятное, но ведь это же так нелегко. Во-первых, жарко, очень жарко, а во-вторых… Ведь для того чтобы достать ящик с бабочками, нужно подвинуть стул, взобраться на него, потом еще тянуться куда-то в верхнюю часть музейного шкафа… Столько трудов!
Но самое трудное – первый шаг. Вот уже сдвинут чуть в сторону стол, а к шкафу приставлен стул. Кряхтя и отводя в сторону непослушные волосы, начальник будущей экспедиции влезает на стул, достает ящик, долго с сомнением разглядывает его – тот или не тот?… – и, наконец, ставит передо мною.
Дело не в том, что бабочки в ящике красивы. Главное – они пойманы там! Куда мы, вероятно, поедем. Я надеюсь… С волнением смотрю на распятые в неестественных позах бездыханные создания. И вот уже представляется мне, что они изящно взмахивают крыльями и рассаживаются вокруг, и комнату наполняет треск кузнечиков, благоухание трав…
Георгий Федорович увлекся. Он достает ящички один за другим – сначала бабочек, а потом и пчел, которыми занимается, и честно признается, что его тоже огорчает задержка. Очень. Ведь главные тугайные растения могут просто-напросто отцвести…
Вечером брожу по Ташкенту. Прохладные, ставшие особенно уютными в сумерках зеленые улицы, надрывная тягучая музыка, доносящаяся издалека, пьянящий аромат роз, еще каких-то цветов, перца, шашлычного дыма, мельтешение бабочек-бражников вокруг уличных фонарей и – большая желтая луна в лиловом небе над арками медресе, точная копия странно знакомой картины, а может быть, память о прошлом, переданная по наследству через множество поколений?..
На третий день за меня вдруг вступается ботаник Музея природы, Лида Булгакова.
– Георгий Федорович, – говорит она, глядя большими веселыми глазами на начальника экспедиции, – а почему бы ему не поехать пока на Кайнар-сай? На стационар, к Александру Яковлевичу?
Георгий Федорович, стряхивая оцепенение, сначала долго и вдумчиво смотрит на Лиду, потом переводит взгляд на меня. Действительно: почему бы?
Кайнар-сай, как узнаю я с замиранием сердца, – это стационар по изучению грецкого ореха в отрогах Западного Тянь-Шаня. Он расположен на высоте тысяча двести метров над уровнем моря, в лесу; там есть и плоскогорья и горные вершины, там есть бурные реки и богатейшая, разнообразная травяная растительность. И там есть вероятность встретить и сфотографировать наконец бабочку моей мечты – аполлона. Неужели наконец?..
О, эти внезапные счастливые повороты судьбы, приносящие гораздо больше радостей, чем запланированные, обдуманные и многократно отрепетированные в воображении события! Не успел я еще привыкнуть к Ташкенту, не успел окончательно изжариться на жаре, проклиная Розмарина, судорожно перебирая в воображении кипучую энтомологическую фауну тугаев, до оскомины разглядывая музейные ящички, пахнущие, кажется, не только хлороформом, но – кладбищем, не успел пропитаться сырым специфическим запахом кельи бывшего медресе, истоптать улицу Навои и центр Ташкента, исследовать книжные магазины («Китоблар») и испробовать узбекские кушанья, как вдруг оказался в раю. С горными вершинами и снежными пиками, бурными реками и дремучими лесами, соловьями, Синими птицами, барсуками и змеями, махаонами и жуками-скакунами, со множеством цветов, лучшие из которых называются так: ферула и эремурус.
Представьте себе уютную зеленую долину, в глубине которой течет бурная речка с узбекским названием «Кайнар-сай», что означает в переводе «кипящая река». Я не вижу речки, потому что внизу сплошные зеленые заросли. Заросли, настоящие джунгли вокруг, они окружают три скромных белых домика стационара Института ботаники. Стационар создан, чтобы изучать грецкий орех, а потому густые джунгли, покрывающие оба склона долины, состоят в основном из кряжистых экзотических, отчасти напоминающих наши дубы деревьев грецкого ореха. Но не только. Воздух напоен густым сладким ароматом цветущего боярышника. Цветут и черемуха, и алыча, и некоторые запоздавшие яблони, и шиповник, и травы. Но аромат боярышника туркестанского перекрывает всё.
Я не только не вижу, но даже почти и не слышу бурную речку. Потому что на разные голоса поют пеночки, дрозды, зяблики, иволги, множество неизвестных мне ранее птиц – таких, например, как райская мухоловка. Голоса, как звуки инструментов в оркестре, сливаются в одну стройную мелодию, этакий фон, на котором то поочереди, то в несколько голосов сразу – дуэтом, трио или квартетом – солируют соловьи.
Я не вижу и не слышу кипящей реки, но помню, что вчера шел с Шафкатом Камаловым, старшим научным сотрудником Института ботаники, поднимался от шоссе по скользкой горной дороге под мелким дождиком и видел и слышал этот бурный поток, любовался его белой пеной и даже мог проследить взглядом, как, спустившись вниз, он делает несколько поворотов, как бы успокаиваясь и приводя себя в более или менее речной вид, а затем вливается в довольно широкую, солидную голубовато-зеленую реку Пскем.
И еще помню, что долину реки Кайнар-сай окружают настоящие высокие горы с ослепительными белыми вершинами – Западный Тянь-Шань. Однако и это последнее – лишь в памяти, потому что, проснувшись утром в одном из белых одноэтажных домиков стационара и сладко потягиваясь, я вижу в окне лишь тяжелые гроздья сирени, мешанину листьев и блики солнца. И только когда спускаюсь по деревянным ступенькам крыльца и шагаю по дорожке к роднику, чтобы умыться, в просвете меж ветвями деревьев мелькает далекий горный пик в белом чепчике. А позади, за домиком, – крутой, уходящий вверх склон, густо поросший деревьями.
А жить мне в этой ароматной долине целую неделю. И я могу делать все, что хочу. Захочу – буду просто слоняться по горам, захочу – выберу себе удобный склон и буду загорать (только осторожней, чтоб не обжечься, горное солнце коварно!). И смотреть себе на вершины Тянь-Шаня, слушать соловьев, дышать, пить горный воздух с боярышником.
Вчера вечером, когда утих дождь, мы с Шафкатом все-таки совершили небольшую прогулку по горной дороге и видели множество ярко-желтых цветов термопсиса (в одном из цветков дремала невиданно огромная черно-синяя пчела) и естественную аллею могучих деревьев грецкого ореха, каждому из которых лет по двести («Невский проспект» – так называется эта аллея на языке стационарцев, об этом я узнаю позже от директора, Александра Яковлевича), и головокружительные обрывы оползней (один из таких оползней увлек за собой и похоронил старое здание стационара, а вместе с ним и тысячу деревьев грецкого ореха, по крайней мере…). Еще видели мы чудеса – метровые, поставленные стоймя капустные листья (оказалось, что это доисторический бузульник), и высокие, в рост человека, желтые султаны с мягкими войлочными лоскутами под ними (коровяк), и шерстистые, чуть-чуть липкие на ощупь темно-зеленые языки лекарственного девясила, и словно бы аккуратно сплетенные кем-то венки шиповника туркестанского, и со вкусом разукрашенные белыми и розовыми цветами круглые кустики оносмы…
– Посмотрите, Шафкат, что это? – сказал я, присев около крошечного, совершенно ни на что не похожего растеньица, состоящего сплошь из одних бело-розовых клубеньков; оно примостилось на обочине дороги под сенью двухсотлетнего великана. – Откуда здесь это удивительное создание? Уж не занесло ли его семена из далеких космических пространств?
– Да, действительно, смотрите-ка, – с недоумением сказал ботаник Шафкат, присаживаясь на корточки рядом со мной и разглядывая диковину местной флоры. – Что-то неизвестное… Хм! Сколько здесь хожу – не встречал… Вы сфотографируйте, пожалуйста, на всякий случай. Вдруг…
Потом выяснилось, что это всего-навсего луковичка гусиного лука с ответвлениями-детками, просто он так причудливо разросся, что Шафкат поначалу его не узнал…
А еще по дороге ползали толстые, неповоротливые, сантиметров пяти в длину бескрылые жуки-майки, напоминающие каких-то странных и опять же древних животных с большим туловищем и ничтожно маленькой головой. Их было много. Медленно, но неудержимо они ползли и ползли, объедая на пути дорожные травинки – целое нашествие ископаемых травоядных чудовищ…
Но это – вчера. А сегодня – пронзительно синее небо и решительные, зовущие к активной жизни солнечные лучи. И ничего общего с ташкентской жарой – прохлада.
Перекинем же через плечо зеленую охотничью сумку с фотоаппаратом, объективами, пленками и, наскоро позавтракав в обществе ботаника Шафката, а также хозяина Мирсаата, высокого крючконосого узбека с лысой, лоснящейся шоколадно-бронзовой головой, и еще хозяйки, полной, вечно улыбающейся, не знающей ни одного слова по-русски, встанем из-за стола и пойдем же скорее в распахнутый солнечный мир долины! Видите, солнце окончательно покинуло свое ночное лежбище за хребтом, выплыло из-за верхушки вон того дерева. Слышите, птицы уже сошли с ума, кричат кто во что горазд, спешат жизни нарадоваться, пока их вечно голодные дети не вывелись. Чувствуете, солнце стало меньше диаметром, но горячее. А боярышник, как пахнет боярышник! Спускаемся по тропинке – и внезапно словно в поток попадаем, в душистый, сладкий поток, и, кажется, даже кожей лица ощущаем густой теплый, ласковый запах. Вот одинокое сильное дерево с мощной кроной, здорово похожее на наш родной дуб, исконно русский, легендарный. Не узнать вчерашней дороги – все залито солнцем, все по-другому, цветы появились там, где их не было, птицы летают, пчелы жужжат, а вон мелькают и бабочки. Какие?.. Белые. Но нет, кажется, не аполлоны. Нет, не аполлоны. Белянки… И все равно вокруг рай. Дорога вынырнула из зарослей, и долина распахнулась во всем своем великолепии.
Впереди в сиреневом мареве застыли остроконечные белые вершины. Хотя и знаешь, что они далеко, однако именно потому, что видишь их целиком, от подошвы до пиков, кажется, что они – вот они, рукой подать, а взобраться ничего и не стоит… Но опускаешь глаза пониже – и понимаешь, что от их подошвы до того места, где мы с тобой, читатель, стоим, – целая страна лежит. Во-первых, широкая долина Пскема и сам Пскем – голубовато-зеленая полосочка, этакий намек – и тоже в сиреневой дымке. На этой стороне Пскема – крыши домиков, утопающих в зелени, – селение Сиджак. Много ближе – серая нитка шоссе и мост через наш родной Кайнар-сай. Вон он какой – широкий сравнительно, хотя здесь, где мы стоим (он от нас слева), его в зарослях и не видно. Совсем близко, рядом с дорогой, – деревянные домики пасеки, а справа… Справа – крутой склон, где поросший орехом и другими деревьями, где с оползнями, а наверху, на бровке, – желтая пена ферулы! И там же, конечно, лиловый спутник ее – мужественный эремурус…
О, ферула! О, эремурус! Лида Булгакова в Музее природы так пылко говорила о них, что я полюбил их заочно.
«Вы крупным планом снимаете? Очень интересно! А я тоже вот, в микроскоп… Посмотрите, какое чудо. Это ферула…»
Я посмотрел. И увидел желтовато-зеленоватую кубышку с зачатками лепестков. Ничего особенного.
«Да, красиво, – сказал я. – Очень. Это что такое?»
«Это ферула! – ответила Лида сияя. – Я как раз ее изучаю сейчас. Правда, она чудесная?»
«Чудесная. А… на самом деле как она выглядит? Целиком?»
«О, это прекрасное растение, просто удивительное! И она медонос! Это ферула просто, а есть еще асса-фетида…»
Лида смотрела на меня с таким обезоруживающим восторгом, что не полюбить ферулу было бы просто нехорошо. И я полюбил. И тогда Лида достала из своего стола и показала мне толстенную кипу черно-белых фотографий, на которых была изображена или одна ферула, то есть одно растение, или целые заросли ферулы, или Лида на фоне ферулы, или Лида со спутниками на фоне ферулы.
А про эремурус и говорить нечего. Эремурус я видел еще в Москве на картинках путеводителя по заповедникам – высокие, выше человеческого роста, толстые стебли с мощными лиловыми свечами на конце – символ экзотики. А название? «Эремурус» (ударение на первом «у»)! По-моему, прекрасно…
Но музейные экспонаты и фотографии не то! Надо видеть ферулу и эремурус на воле. Под тянь-шаньским солнцем. В окружении гор. Под пронзительной лазурью и под ослепительными белыми облаками. В аранжировке с запахами, криками птиц, жужжанием насекомых…
Однако стоп! До них еще надо добраться – вон они где, наверху, а склон крутой… Держись, читатель, сейчас мы свернем с дороги направо и краем оползня, вон по той узкой ложбинке, мимо раскоряченного дерева, цепляясь за ветви кустарника и за корни, полезем наверх. К феруле, к свежему ветру вершин!
Сначала нужно пересечь нижнюю, сравнительно пологую часть оползня – сухую комковатую глинистую поверхность с кое-где выросшими кустиками трав… Вот он, милый цветок, глянцевитое пятилепестковое солнышко величиной с чайную чашку. Прямо на сухой, растрескавшейся глине – розетка листьев, похожих на одуванчиковые, высокий, нежный, покрытый волосками стебель и – чашечка. И название-то какое солнечное – гляуциум. Но не будем срывать этот цветок, бесполезно: нежные лепестки тотчас же отпадают. Такая изнеженность вдруг у растения, выросшего на растресканной, непригодной для жизни почве! Однако же изнеженность гляуциума кажущаяся: корень его очень прочен, он уходит на большую глубину в поисках влаги и надежно держит своего изнеженного на вид хозяина на реальной почве… С таким корнем можно позволить себе и изнеженность…
А это что за черные прыгающие существа? Похожи на кузнечиков, но… Сверчки! Конечно же, теперь понятно, почему стрекот здесь такой мелодичный. Крошечные заколдованные скрипачи… Чутки, очень чутки, пугливы, никак не сфотографируешь: чуть что – прячутся в глубокие щели меж комьями глины. На вид – помесь кузнечика с черным тараканом.
Но дальше, дальше полезли… Что это зашелестело там? Господи, боже мой, о змеях-то мы и забыли! Не кобра, не эфа, но щитомордник здесь вполне может быть, а уж гадюка – подавно… И полоз. Полозы вообще не ядовиты, но есть такой бандит – желтобрюхий полоз, настоящий зубастый агрессор, в отличие от благородных гадюк не оставляющий вас в покое, а, наоборот, бросающийся с открытой пастью, как будто вы и есть самый его заклятый враг. Яда у него нет, но зубы… Так что осторожнее, внимательнее надо смотреть, за что хватаешься, он может как раз на ветке висеть – то-то рассердится! А может, и гадюка – если схватишься за нее, как за ветку, пеняй на себя, смотреть надо было лучше… Еще Дмитрий Викторович говорил, что особенно надо смотреть, за что рукой берешься. Береженого, конечно, бог бережет, а все-таки…
Что-то желтое впереди?.. Ферула! Не только наверху, а уже и здесь, на полпути, авангард сверху. И эремурус тут же, лиловые свечи. Уф, добрались до ферулы, можно передохнуть. Каждая веточка большого, в рост человека, растения усеяна крошечными зеленовато-желтыми цветочками, сквозящая полупрозрачная желтизна, нечто среднее между таволгой, зонтичными и соцветиями винограда. Нежный слабый парфюмерный аромат и множество жужжащих, ползающих, застывших неподвижно блаженствующих насекомых. И – к особой моей радости – итальянские клопы, полосатые, раскрашенные с примитивным легкомыслием: полоса красная, полоса черная, полоса красная, полоса черная. Этакий матрасно-носочный колер. Почему итальянские? Наверное, потому, что открыли их впервые в Италии.
Да, так вот она, живая, настоящая ферула. И эремурус. Как всегда вместе. В горах. Не хватает легенды. Тем более, что есть и подробности. Ну, например, та подробность, что ферула встречается не только в горах, а и в пустыне. Другой, правда, вид. Асса-фетида. Что это означает в переводе с латинского, я скажу позднее. А царственный эремурус – только в горах и только вместе с ней, с ферулой. И еще – есть растение прангос, чрезвычайно похожее на горную ферулу, так что неспециалист даже и не отличит. И эремурус, как видно, не отличает, все равно рядом растет. Хранит феруле верность. Хранит верность желтокудрой своей подруге, а не знает, что рядом с ним – не ферула, рядом с ним – ее двойник прангос. Так что же здесь – обман, измена? Или нет, всё в порядке и желтокудрая прангос – родная сестра желтокудрой ферулы, и дружат они с эремурусом без всякого обмана? А почему ферула спустилась в пустыню и стала там этаким деревцем, цветущим весной, но до корней высыхающим к лету? Уж не потому ли, что люди повадились выкапывать луковицы эремуруса и сажать у себя в садах, разлучив его навсегда с нежной подругой? Ведь сюда, на Тянь-Шань, за луковицами эремуруса приезжали даже голландцы – накопали его мешками и увезли в свою равнинную, низинную Голландию. А о феруле не спохватились… Печальная история, если подумать.
Позже я узнал, что эремурус тоже растет в пустыне – не столь эффектный, правда, как царственный горный робустус (в переводе с латыни «мощный») или двухметровый эремурус Регеля. Еще лучше: значит, не оставил подругу в беде, в сухости и жаре пустыни, спустился следом за нею с гор, хотя и стал зато ниже ростом… Тем приятнее видеть сейчас, в это ясное майское утро, что даже на крутом склоне, на маленьком пятачке, отвоеванном у кустарников и деревьев, они растут рядом. Желтая ферула и лиловый эремурус – прекрасное сочетание! Кстати: если лучшие сорта эремуруса – украшение садов, то ферула асса-фетида (в переводе с латинского это означает «вонючая») – одно из ценнейших лекарственных растений пустыни.
Но сколько же других растений вокруг! Ведь это мы в городе привыкли к однообразию. Выросшие в каменных джунглях, мы редко представляем себе богатство зеленого мира. Из множества деревьев мы разве что можем выделить березу, елку, сосну, осину. Ну, клен, дуб, липу, тополь. Ну, ясень. Может быть, кто-то ольху назовет, иву, лиственницу. Конечно, если пойти в сад – там свой набор деревьев: яблоня, груша, слива, вишня, черешня, гранат, алыча, айва. В южных городах все знают каштан, платан, белую акацию, кипарис. В Сибири – кедр, пихта… Но ведь есть еще ильм, граб, бук, тис, вяз, самшит, шелковица, лавр, лавровишня, древовидный можжевельник, туя, маслина, актинидия, амурский бархат, пробковый дуб, осокорь и туранга, гледичия, лох, джузгун, кандым и черкез, саксаул, мандарин, адамово дерево, эвкалипт, чинар, орех грецкий, орех манчжурский, орех Зибольда, орех серый, миндаль… Тысячи видов деревьев насчитываются на территории Советского Союза, что уж там говорить об индийских, индонезийских, африканских, южноамериканских джунглях. Только березы – той самой белоствольной, милой русскому сердцу березки, – оказывается, существует 120 видов на земном шаре (в СССР – 65), дуба – 600 (у нас – 62), ивы – 600 (в нашей стране – 120). И каждый вид интересен по-своему, каждое дерево еще хранит множество тайн. А кустарники? А травы? Про орхидеи, например, написаны целые монографии; в свое время да в какой-то степени и сейчас они, как и бабочки Морфо, ценились высоко чрезвычайно, продавались и покупались по огромной цене, имели хождение на уровне драгоценных камней, редких марок, уникальных морских раковин или монет («одна Лаэлия элеганс Турнери была продана за 1000 германских марок, а Ванда коэрулея даже за 1900» – Брокгауз и Ефрон, т. 43, с. 225). В поисках семян редких видов организовывались экспедиции в джунгли Южной Америки, люди гибли за орхидеи! А тюльпан, роза, гиацинт, нарцисс? Про «тульпоманию» голландцев, охватившую чуть ли не каждого жителя этой европейской страны в XVII веке, существует целая литература. Даже Александр Дюма-отец написал роман о выведении редкой породы тюльпана – «Черный тюльпан». Великолепно описано это массовое цветочное увлечение в книге Н. Ф. Золотницкого «Цветы в легендах и преданиях».
В 1559 году несколько луковиц тюльпана привезены в Западную Европу из Турции. Постепенно этот крупный полураскрытый цветок завоевывает себе всё новых и новых сторонников, распространяется по европейским странам и наконец попадает в Голландию. Не отличавшиеся как будто бы особенным темпераментом, расчетливые голландцы заболевают вдруг неумеренной любовью к цветам. Разведением тюльпанов начинает заниматься, в конце концов, чуть ли не всё население страны. Тем более, что это очень просто – достаточно иметь горшки или ящики с землей и луковицы тюльпанов, которые продаются во множестве. Цветоводы выдают расписки на право приобретения луковиц еще не выведенных сортов. Расписки в свою очередь перепродаются по повышенной цене. Организуется биржа – собрание торговцев и покупателей тюльпанов, которых еще нет в природе, продаются и покупаются пока лишь расписки. Цены на них доходят до фантастических размеров. Иногда происходят счастливые случайности – по распискам, приобретенным по случаю и недорого, владельцы их получают действительно редкостные и дорогие сорта тюльпанов, а это равносильно обогащению, потому что за одну луковицу сорта Семпер Ангустус, например, богатые любители платят 13000 гульденов, за луковицу Адмирал Энквицен – 6000 флоринов. За одну луковицу сорта Фиц-Рой было заплачено «24 четверти пшеницы, 48 четвертей ржи, 4 жирных быка, 8 свиней, 12 овец, 2 бочки вина, 4 бочки пива, 2 бочки масла, 4 пуда сыра, связка платья и один серебряный кубок» (запись об этом сохранена в документах). Дело дошло до того, что одно время в Голландии по рукам обывателей гуляло более 10 миллионов расписок!