На стене 16-го дома большими полустертыми буквами, писанными варом: «Юрка Пая», «Боря крыса» и «Ли – сука!».
Где вы теперь, кто вам целует пальцы,
куда ушел ваш китайчонок Ли?..
Вряд ли Юрка Пая и Боря Крыса или сука Ли догадывались, что пальцы можно целовать, а не только разбивать их молотком.
Они ушли на острова архипелага ГУЛАГа и не вернулись.
Дорога торная.
Легенды Сретенки и Трубной, легенды нашего двора.
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете как миф о людях,
что ушли, не долюбив,
не докурив последней папиросы.
Вы скажете – эти стихи о других людях? Да, об иных, но сейчас это не важно, важно, что ушли и не вернулись.
Сколько их, не попавших по возрасту на фронт, до ледовых широт поднялись, сгинули в тюрьме или стали вечными сидельцами.
Историк Генрих Иоффе, верный ленинец, публично обвинявший меня в клевете на Владимира Ильича (я прозрачно намекал в огоньковской статье, что Ульянов знал: Вацлав Малиновский – провокатор и использовал его в этом качестве), в мемуарах, написанных, конечно же, в Монреале, вспоминает, как в 1944-45 году он учился в 254 школе Дзержинского района в единственном (на весь район) 10-м классе из 17 человек.
Сверстники Иоффе работали или сидели.
Детское население нашего двора было, как и двор, невелико.
Старшими были я и мой ровесник из татарского флигеля Ромка. Его отец, тоже Роман, возглавлял средних размеров спекулянтскую сеть и три человека из нашего двора, в том числе наш отец, работали по этой части с Романом-старшим.
В доме 16 на чердаке жил старинный приятель моего отца – дядя Коля Хлоп, в миру Николай Алексеевич Чернышев с женой Нюрой и сыном Толькой.
Коля Хлоп был занятной личностью: он не пил, состоял на учете в психоневрологическом диспансере и работал электриком на молочном комбинате.
Прозвище объяснялось его привычкой и присказкой:
– Приходит ко мне участковый, хлоп! – и он крепко хлопал себя по колену.
Хлоп был человек зажиточный, и деньги немалые таскал в карманах брюк скомканными, без различия достоинства купюр, в плотные комки.
Давая деньги в долг, он давал комок, не пересчитывая, на доверие.
Жена его, Нюра, работала на зеркальной фабрике, две их крохотные каморки на чердаке были сплошь увешаны зеркалами, и я, про себя, называл их жилище «королевством кривых зеркал».
Ромка-татарин купил себе крохотный холодильник «Газаппарат», и Коля купил себе такой же. Хлоп купил КВН-49, и Ромка купил телевизор.
В 1948 году на Колхозной площади в магазине «Главэлектросвязьсбыт» (одно название – восторг) появилось чудо – советский телевизор Т-1 с экраном 10 х 13 см.
Впрочем, стоил он бешеных денег – полторы тысячи и широкого распространения не получил.
В 1949 году появился знаменитый КВН-49 (10 х 14 см), названный так по первым буквам фамилий конструкторов – Кенигсен, Варшавский и Никольский.
Аппарат выпускался военной промышленностью, работал надежно, изображение было очень четким, к нему тут же приспособили большие линзы, которые заливались дистиллированной водой (продавалась в аптеках) и картинка увеличивалась до 13 х 18 см.
У Ромки были ковры, у Хлопа – зеркала; Чернышевы разрешали сыну приглашать на телевизор ребят со двора, Ромка берег бухарские ковры.
В холодильнике у Чернышевых всегда хранился промышленный брикет сливочного масла, вынесенный с молочного комбината в пергаментной обертке.
Два раза в месяц Хлопа навещал участковый и собирал дань – два килограмма масла.
Остальное продавала Нюра по льготной цене и только проверенной клиентуре (мы покупали масло в магазине: мама говорила, что не может есть ворованное), что-то Чернышевы съедали – Толик считался ослабленным ребенком, и на его бутербродах слой масла достигал сантиметра.
Чердак дома № 16 был немалый. И был, как водится, забит всякой хурдой-мурдой, и среди старых тюфяков и панцирных сеток от кроватей, дырявых ведер и корыт, велосипедных дореволюционных рам «Дукс» и «Вандерер», продавленных диванов, разломанных буфетов, пряталась тайная коморка, в которой проживала безвыходно (только в туалет и только ночью) тетка Хлопа, жена брата его матери, тетя Лиза.
Тетя Лиза, тихая женщина-невидимка, сама избрала столь необычный затворнический образ жизни, а Коля рисковал получить десятку строго режима.
Дело в том, что полное имя тетки было Елизавета Карловна, урожденная Вейскопф, она была немкой и в начале войны должна была отправиться в ссылку.
Но Коля спрятал ее! Нынешний обыватель просто не в состоянии оценить жертвенного героизма Хлопа, а Хлоп прятал тетку 15 лет, она вышла на свет Божий летом 1956 года.
Толик Чернышев мог стать роковым человеком моего детства.
Он был лишен не только чувства страха, но и инстинкта самосохранения.
– Бздишь? – он выжидательно смотрел на меня, и я прыгал из окна третьего этажа дома 13 в кучу просеянного песка (дом был поставлен на ремонт), в сетке-грохоте была дырка, в куче песка – галька величиной с куриное яйцо – я месяц хромал; Толик тоже прыгнул – и ничего.
Он стал крюком цепляться к грузовикам, когда мы зимой на снегурках катались по снегу, утрамбованному колесами машин в нашем переулке – и я был вынужден цепляться крюком, хотя понимал, что на спуске этого делать никак нельзя – малейшее торможение автомашины – и ты под колесами.
Но признаться в том, что ты чего-то боишься, было против понятий уличной чести, после этого оставалось надеть кальсоны из гринсбона и ходить, держась за ручку мамы, стать маменькиным сынком, гогочкой.
Нет, лучше смерть, чем позор, мертвые сраму не имут…
Некоторые кульбиты, которые подбивал меня выполнять Толик, были под силу только опытным каскадерам, но каким-то чудом мы остались живы…
В 1957 мы переехали на Ломоносовский проспект, а в 1959-м году Чернышевы перебрались на 1-ю улицу Строителей.
Оказавшись соседями, изредка виделись.
Однажды мы с ним проходили строящийся метромост по его пешеходной дорожке, Толик вспрыгнул на перила и пошел над Москвой-рекой.
– Бздишь? – спросил он меня, и я пошел за ним.
Он шел легко, играючи, он вообще ловок был, как кошка, я ковылял на чугунных ногах, стараясь не глядеть вниз.
Прогулка по перилам была последним безрассудством, к которому я был вынужден присоединиться.
Однажды, после армии, я встретил постаревшего Хлопа, он стал еще чудаковатее, говорил невнятно, спрашивал одно и то же про отца, совал мне комки денег, а когда я отказался, он зарыдал, это было похоже на судорожный лай, и я взял деньги.
Он несколько успокоился и сказал, что Толик погиб совсем молодым, сорвался со стрелы подъемного крана.
Приходили к нам ребята из дома 11, с Васей Усиненко из дома 13 мы были вместе в старшей группе детского сада.
Его отец, хохол, с запорожскими усами, в вышитой украинской рубахе, был шофером и, когда заезжал за сыном в своей кофейной «Победе», катал и нас с Лидой по переулкам, вокруг Рождественского бульвара.
Из девочек нашего двора вспоминаю Розу, сестру Рифата и Таню Горячеву, дочь сталевара с «Серпа и Молота».
Он к своей комнатушке на первом этаже дома № 16 пристроил к стене здания маленькую нахаловку, еще 12 м² жилья; власти пытались ее сломать, но он отстоял свое кровное, и пристройку снесли только в 1956 году, когда Горячевы съехали.
Роза, старше меня на три года, была первым ребенком проститутки Гальки, жившей на втором этаже татарского флигеля.
Рифат, ее брат, родился после войны, была еще младшая девочка, имени которой я не помню.
Галька была проституткой последнего разбора, клиентов водила из шалмана на Трубной, зарабатывала мало и то, что добывала, там же, на Трубной и пропивала.
Один клиент – один стакан.
Детей кормили всем двором. Они играли с нами вместе, но даже при тогдашней нищете они были голодранцами в буквальном смысле слова.
Рифат ужасал нашего участкового педиатра, добрейшую и усатую Лию Соломоновну Мешалкину своей сизой, голой задницей, на которой он катался с ледяной горки.
Когда я впервые попал в комнату этого святого семейства – (они все были безгрешны – и мать, и дети, Рифат даже не воровал), то был смущен скудостью обстановки: в комнате не было ничего.
Спали все вповалку на газетах, в углу у окна была дырка, куда писали дети назло нижним соседям Кругловым – известному гадскому семейству, чей старший сын Юрка служил лейтенантом на Лубянке, но ничего с выводком Гальки поделать не мог.
Кончилось все тем, что когда Рифат не пошел в школу, мать лишили родительских прав.
Однажды, в году 1967, я почувствовал в метро, как меня в упор рассматривает молодая, хорошо одетая женщина.
– Юра, я Роза, дочь Гали, сестра Рифата…
И я узнал, что она закончила пединститут, работает преподавательницей биологии, вышла замуж за майора, воспитывает сына и младшую сестру, Рифат – лейтенант пограничных войск.
– Теперь у нас офицерская семья, – с гордостью закончила она свой рассказ.
Возможно ли такое в наши дни?
Сомневаюсь.
Сестра моя в детстве была еще тот фрукт.
Ее снимали с пожарных лестниц, она подбила меня «сварить суп», покрошив в кастрюлю с водой родительские паспорта.
В пять лет она попала на страницы «Вечерней Москвы»: отец повел нас в зоопарк и, когда он пристроился в очередь к ларьку с правом розлива, по радио объявили:
– Чья девочка в красном платье ушла к слону?
В большом пруду зоопарка устроили искусственный остров, и там находился слоненок, недавно родившийся в Московском зоопарке.
Девочка, конечно же, была наша. Она весело играла со слоненком, запугав бедное животное так, что он начал от нее пятиться.
Обезумевший отец рвался спасать Лиду, но его держали за руки два милиционера. Директор зоопарка Иван Петрович Сосновский, кроме него – специалисты по слонам, пожарные, зеваки – собралась изрядная толпа.
Непонятно было, как поведет себя слониха-мама. Но она-то и оказалась разумнее всех: радостно протрубив, она окатила из хобота и своего детеныша, и человечьего. Мокрая с головы до ног Лида побежала по мостику на берег.
Мы дали отцу честное слово, что ничего не расскажем матери, но директор зоопарка был давним корреспондентом «Вечерней Москвы», он-то и рассказал читателям о забавном происшествии.
Изя Дерптский был старше меня на год, жил в 16 доме, но во дворе держался чужаком.
В школе он был неоднократно бит за воровство в раздевалке, потом терся на Центральном рынке среди продавцов орденов и облигаций, на что мильтоны смотрели сквозь пальцы, потом начал приторговывать краденым и кончил тюрьмой.
У Салтыковых из 16-го дома была дочка, наша сверстница, но мы были уличные дети, а она домашняя, всюду ходила с бабушкой, во двор никогда не выходила.
Первой дворовой забавой совсем еще молочного детства была странная игра (или не игра): мы копали во дворе ямки, закрывали их сверху стеклом, а внутрь запускали пойманных мух, жучков-паучков и подолгу наблюдали за ними.
Что это было? Дух всеобщей несвободы, о которой мы не имели ни малейшего разумения, не разрядившееся электричество мировой ненависти, полыхавшей долгих шесть лет?
Или какое-то искривление времени перед окончательным разрушением человека, наступившем в последней четверти ХХ века, перерождением его во что-то качественно совсем иное, одномерное существо эры необузданного потребления.
Среднеевропейский человек как идеал и орудие всеобщего уничтожения…
В 13-м доме по Печатникову переулку, где жили в основном сотрудники Лубянки, их дети, наши сверстники, из кирпича собрали печь и жгли в ней кошек, пока кто-то ломом не разворотил этот детский крематорий.
Насладившись зрелищем чужой неволи, мы своих пленников освобождали, а стекла до поры складывали в укромное место.
Весенней забавой молочного детства было пускать кораблики по ручьям.
Снег с улиц убирали машинами и сбрасывали в Неглинку на Трубной площади, где открывали на зимне-весенний период два больших люка, так чтобы к каждой стороне колодца могли подъезжать по три самосвала. Именно эти люки, по оплошности оставшиеся открытыми в день похорон Сталина, сыграли роковую роль.
Долго еще Неглинка выносила трупы к Большому Каменному мосту…
В переулках снег не убирали, и к концу зимы сугробы вырастали выше человеческого роста.
Если весна случалась дружной, начинался потоп, а мы, к возмущению взрослых, строили запруды на ручьях. В паводок переулок превращался в реку за несколько минут, начинало заливать подвалы и полуподвалы.
Из щепы вырезались утлые челны – вот ножичек и пригодился.
Спортивный азарт состоял в том, чтобы как можно быстрее провести при помощи прутика из дворницкой метлы свою лодку по фарватеру: из переулка на Трубную, дальше – на Трубную площадь по направлению к Цветному бульвару.
Там плавание заканчивалось – вдоль Неглинки стояли такие мощные сливные решетки, что наши утлые челны проваливались в тартарары.
Я предпочитал стругать свои лодочки из коры, сосновой или дубовой – всё не как у людей – как любила говорить баба Маня.
В конце нашей игрушечной навигации мы отправляли ладьи в далекий путь: подземное плавание по Неглинке, потом по Москве-реке. Чтобы дать волю воображению, пришлось познакомиться с географией: я любил представлять, как моя пирога плывет по Оке и Волге в Хвалынское море.
Лапта, чижик, штандарт, салочки, прятки, казаки-разбойники (все углы проходных дворов были исчерканы разнообразными стрелами, означавшими пути отхода разбойников); классики и прыгалки у девочек, «ножички» и игры на деньги у мальчиков.
По сути дела, наши «ножички» были творческим развитием древней русской забавы – «ты́чки».
Именно во время тычки царевич Дмитрий, страдавший падучей, перерезал себе горло. Если, конечно, верить Шуйскому, клятвопреступнику и лукавому царедворцу.
Непременным условием победы было правильно воткнуть нож в землю, которая была изрядно засорена.
Тычка тычкой, но нашим предшественникам вряд ли пришло в голову назвать одну из фигур игры в ножички так витиевато: «пошли в дом 25 слону яйца качать».
Ступенями восхождения к высокому искусству «ножичков» были «корабли» и «круг». Круг делился на доли по числу участников, потом при помощи жребия (считалки оставим для пряток) определялось, кто будет первым метать нож, который разрешалось держать за ручку произвольным образом. Вдоль направления лезвия проводилась черта, и от доли противника отрезался жирный клин чужой земли.
История довлела над нами!
Продолжать игру можно было до тех пор, пока игрок помещался на своем участке. Но возможны были союзы, альянсы, пакты: «дам постоять» – один из участников мог дать другому постоять на своей территории, пока друг-соперник будет возвращать свои пяди и крохи.
Наши договоры о дружбе и границе не уступали по коварству аншлюссу, Мюнхенскому сговору и пакту Риббентропа-Молотова.
В игре «кораблики» посредством метания ножа в землю от судна до судна протягивалась цепь овалов-шлюпок, для захвата вражеского корабля довольно было поразить одним ударом носовую часть, двумя – корпус и тремя – корму.
Собственно «ножики» были игрой виртуозов и состояли из множества фигур. Нож метали с пальцев («пальчики»), запястья («часики»), локтя, плеча, груди, лба («зачес»), от глаз, носа; «зубки» исполнялись ножом, лезвие которого зажималось между челюстями. Нож нужно было подбросить так, чтобы он вонзился в землю.
В конце игры три «росписи» – простая, сложная и «очко», в случае невыполнения последней все пройденные фигуры сгорали и начинать приходилось с нуля.
Проигравший должен был вытащить колышек (не более 7 см), который забивался рукояткой ножа (плашмя!), так что вытянуть колышек, не поевши землицы, было невозможно.
Заслуженным, уважаемым игрокам разрешалось для удобства извлечения колышка ножом выкопать две ямки для носа и подбородка…
Я упражнялся в фигурах каждый день и тащил кол всего раза два-три за долгую игровую карьеру.
Азартных игр было три: догонялка, казенка и расшибалка, или расшеше (рашеше) – безусловный лидер по популярности.
Самый невинный вид имела догонялка: первый игрок бросает биту – монету, маленький металлический кружок, пластинку.
У меня биты были свинцовые, вернее, из гарта, типографского сплава – отец нарубил реглет в типографии, они ложились намертво, не скользили и не подпрыгивали.
Первый игрок (по жребию) бросал свою биту куда хотел, второй мог сразу начать «догонять», т.е. постараться свою биту броском положить в такой близости к бите противника, чтобы можно было дотянуться расставленными пальцами.
Биты у меня были отменные, глазомер от Бога, пальцы длинные, а бросок поставлен игрой в расшеше, так что из своих никто со мной играть не хотел, и приходилось искать простаков на стороне.
Замечательной особенностью этой игры было то, что деньги нигде на виду не лежали и «догонять» можно было на глазах хоть моей бдительной родительницы – внешне все выглядело так же безгрешно, как «дочки-матери».
Казенка или пристенок: кон или казна, очерченный мелом или кирпичом квадрат 15 на 15 см располагался примерно в полутора шагах от каменной стены, и на нём лежали деньги.
Ребром монеты ударяли в стену, если она попадала в кон, то ва-банк. Если от монеты можно было пальцами дотянуться до казны, игрок забирал одну ставку, если монета отлетала в сторону – нужно было ставку доставить на кон.
В расшибалку играли только на асфальте.
Поперечная черта, кон посреди черты и деньги на кону: с условленного расстояния бросали биты, стараясь попасть в кон (редкая удача) или поближе к черте (это определяло того, кто будет расшибать первым).
Если бита падала, не долетев до черты, надо было платить ставку или ты выбывал из игры.
Деньги лежали в столбик, повернутые вверх решкой.
Под крик всей гоп-компании: «Расшибай!», – первач броском ударял битой плашмя по монетам. Если ставка была гривенник, то все перевернутые вверх орлом гривенники и более мелкие монеты становились выигрышем, двугривенный нужно было вернуть в исходное положение. Если монета не переворачивалась или следовал промах, в игру вступал следующий игрок и так до окончания кона, и заводилась новая игра.
Взять кон и покинуть игру было нельзя, надо было дать соперникам отыграться.
Однажды я попал в кон три раза подряд. Дело было на чужой территории, в Малом Сергиевском переулке, и я был бит, не очень больно, но обидно (см. «Уроки французского» В. Распутина и фильм с тем же названием).
Азартные игры детства не сделали меня игроком: кому быть повешенному – тот не утонет.
Среди наших игр были вполне аристократические забавы: серсо – две деревянные шпаги с деревянными же обручами. Брошенный с одной шпаги обруч другой игрок должен был поймать на свою. Серсо имело то несомненное преимущество, что деревянным обручем можно было и не разбить чужое окно.
Крокет: проволочные воротца, деревянные шары и молотки.
Видимо, мама надеялась такими невинными уловками отвадить меня от опасных уличных развлечений.
Дома в ходу было лото, советские настольные игры с фишками и игральными костями.
Лото с деревянными бочонками и картонными картами стоило 25 рублей; папа не терпел изделий из пластмассы, и я унаследовал эту нелюбовь. Мне нравились деревянные бочонки лото и их прозвища: 10 – «бычий глаз», 18 – «в первый раз», 22 – «утята», 44 – «стульчики», 77 – «топорики».
Детские настольные игры с игральными костями были на удивление мало политизированы. Я придумывал замечательные по воспитательному воздействию весьма изощренные игры по разоблачению врагов, поимке шпиона, про вторжение в наше воздушное пространство самолетов-нарушителей, которые согласно не умолкавшей тарелке радиотрансляции обычно «уходили в сторону моря».
Но я не знал, куда обратиться с предложениями, клонящимися к агитационному и воспитательному перевороту в скромной области тихих игр, а родители от меня отмахивались.
Еще до того, как пошел в школу, я усвоил, что всякий уважающий себя уличный мальчик (не Гога в кальсонах, судорожно цепляющийся за мамину юбку, а мальчик с нашего двора) должен носить кепку, иметь нож, фонарь, лупу для выжигания разных букв и слов на скамейках, стенах и заборах, биты разные, мел, рогатку с широкой резинкой, выкроенной из маски противогаза, коньки, самокат на подшипниках, достигавший при спуске с горы бешеной скорости и оглашавший округу душераздирающим визгом и скрежетом, и конечно – велосипед.
Из всего этого джентльменского набора я располагал коньками-снегурками, самокатом, черной кепкой, лупой, фонарем с двумя цветными стеклами – красным и зеленым, двумя ножами – щегольским, с рукоятью благородного перламутра с двумя лезвиями, открывалками для бутылок и консервных банок, штопором и шилом; второй нож был рабочий, тяжелый, хорошо уравновешенный с простой стальной ручкой, облагороженный накладками из алюминия с тисненой пятиконечной звездой, что позволяло мне сочинять небылицы про то, что это нож боевой, армейский, и на нем много вражеской крови.
Некоторые верили.
Я был рачительный хозяин: всегда помнил, что где лежит, куда я что припрятал; ножи и коньки были поточены, подшипники на самокате смазаны автолом, рогатка была испытана на вражеских окнах; я частенько проверял, свеж ли «элемент 3336л» – плоская батарейка за 1 р. 70 коп., лампочка к фонарю 3,5 вольт стоила 70 копеек, но служила долго.
Из «элемента» торчали две жестяные полоски разной длины – «+» и «-», если их поднести к кончику языка, то по степени жжения можно было определить, не выдохся ли элемент.
Батарейки были двух разновидностей: плохого качества и очень плохого. Последние текли, первые быстро выдыхались, хотя и были заявлены производителем двенадцать часов непрерывной работы, а фонарь нужно было держать в постоянной боевой готовности, хотя, по сути дела, пользовался я им редко.