bannerbannerbanner
полная версияБасад

Ян Росс
Басад

Полная версия

Первые Любови

Вот, кстати, о любви. А точнее, о первой любви. Надо же толком высказаться и на эту тему. Вам-то легко – сидите, читаете, а мне потом с Редактором препираться. Роман это или не роман.

Итак, в моей жизни было всего три вещи, о которых я жалею. Ну, или раскаиваюсь… Хотя это тоже не вполне точно. Попробую так: которые оставили в моей душе след, и за которые мне стыдно…

Неказисто как-то – дважды “которые”. Помнится, Обломова тоже сковывали повторы союзов, и он так и не закончил письмо домовому хозяину. И потом: “след в душе” – это как? Я пытаюсь представить душу со следами. Получается какой-то сюр. Что теперь, влажную уборку там делать? Или коврик постелить, чтобы не натаптывали почем зря?

Так, где еще в подобном контексте могут запечатлеться следы? Скажем,.. в подкорке. Ну вот, приехали. Теперь придется уточнять уместность употребления слова “подкорка”, я все-таки не врач. Если печатать что попало и затем, подобно Обломову, бесконечно это муссировать, то, подобно Обломову, ничего не напишешь.

Позволю себе последний виток, и пора браться за ум. “Было бы чем и за что” – я решительно отфутболиваю эту мысль, ввожу слово “подкорка” в поисковик, и попадаю на сайт тель-авивской больницы Ассута. Навстречу выплывает чат-бот с женской улыбчивой аватаркой. Услужливо интересуется, чем может помочь. Я забываю про подкорку и пишу ей в окошко: “В жизни слишком мало подлинного счастья. Что делать?” Подумав, уточняю: “Как быть?”

Молчит. Не отвечает. То ли не понимает, то ли наоборот – все прекрасно знает, но не видит смысла расстраивать. Фиг разберешь. Женщина, говорят, загадка. Тем более если она – искусственный интеллект.

Так, отступление затянулось. “…Стыдно, но даже будь возможность, не стал бы ничего переигрывать”. Остановлюсь на такой формулировке. Ведь можно просто и ясно, так нет же, понесло, завертело… Подобным образом я думаю. Петляю. Поскальзываюсь. И мысли плутают непредсказуемыми траекториями.

Итак, с процессом мышления и его изложением – разобрались. Вернемся к стыду. Две из трех вещей, за которые мне стыдно, связаны с зубами. Любопытно, что бы по этому поводу сказала мой психоаналитик Рут? Как бы то ни было, – то самое, в коем, как вы, надеюсь, помните, стоит винить исключительно Андрея Аствацатурова, на которого я намерен и дальше вешать всех собак… Так вот, как бы то ни было, я собирался говорить о любви. О первых – неловких, но трогательных сердечных влечениях.

Мою первую любовь звали Маша. Мы учились вместе с первого класса. У нее была круглая родинка на щеке и большие белые банты в волосах. Тогда девочки носили банты – обязательный аксессуар школьной формы – но их банты меня абсолютно не волновали, а Машины – так будоражили, что и сейчас перехватывает дыхание. Хотя саму Машу я помню уже довольно смутно, а то, как и когда она начала мне нравиться, – не помню вообще.

Так или иначе, к четвертому классу это влечение распалилось до такой степени, что я переборол в себе все, что только можно, и признался в своих чувствах. Написал любовное письмо и зачитал вслух. Почему-то мерещится, что я проделал это, преклонив перед ней колено, но, очевидно, это плод романтических фантазий, преобразивших детские воспоминания. Скорее всего, я, потупившись и робея, стоял в проходе между рядами парт, непослушными пальцами мусолил листок и сбивчиво мямлил те строки, которые должны были тронуть и воспламенить ее сердце. Мои самые сокровенные… Самые-самые…

Измятое любовное послание, которое она насмешливо приняла после этой унизительной процедуры, не осталось без внимания. Наоборот, мой эпистолярный дебют получил широкую огласку. Маша неоднократно декламировала его звонким хорошо артикулированным дискантом своим подружкам, девочкам из параллельных классов, а потом и всем желающим.

Познав бездны стыда, обиды и отчаяния, я долго залечивал ожоги ранних нежных чувств. Потом в отместку навечно вычеркнул Машу из перечня своих любовей, а к девчонкам стал относиться еще недоверчивее и впредь старался держать дистанцию.

Долго ли, коротко ли, миновали мрачные месяцы, хмурые годы, и со мной вновь случилось романтическое помутнение рассудка… Стало быть, отныне первую любовь звали Ксения, но она кокетливо представлялась Ксю. Ксю была стройная, с журавлиной шеей, маленькими ладными грудками и несколько эльфийскими чертами. Даже ушки у нее были по-эльфийски заостренные.

Мы познакомились первого апреля. Да-да, вполне можно было с ходу заподозрить неладное. Но мне было четырнадцать, и, ослепленный яркими, пугающими и противоречивыми чувствами, я ничего не заподозрил. И мы стали встречаться.

Я млел, тлел, вожделел… и далее по списку, уверен, вам прекрасно знаком сумбур и смятение подростковой влюбленности. Так пролетело три месяца, близилось знаменательное первое июля – мой день рождения. В тот год из-за выходных мы праздновали накануне, а назавтра – в сам день рождения – с утра начинают названивать родители моего тогдашнего лучшего друга. Не знаю ли я, где Саша? – спрашивают они. И так весь день: “Где наш Саша? Где же Саша?” К вечеру что-то в моей голове замкнулось, я позвонил своей подруге и сказал: “Привет, Ксю, позови Саню”.

На этом отношения закончились. Я был разбит и раздавлен. Единственным слабым утешением стал тот факт, что вскоре Ксю бросила Сашу ради его приятеля – рослого, крепкого, улыбчивого парня, у которого, в отличие от Саши, не было никакого нутра, одна смазливая наружность.

Долгое время мне было стыдно, что я предпочел утешиться чужой неудачей, вместо того чтобы самому с ходу врезать Саше по зубам. Я сдержанно принял оправдания и узнал историю их сближения, начавшуюся с выбора подарка на мой треклятый день рождения. Не откажу себе в язвительном замечании: подарок и вправду вышел незабываемый. Но, несмотря на это, мы с Сашей остались друзьями. А я вновь законсервировал в себе боль, обиду и разочарование, и довольно быстро осознал отвратную фальшь своей напускной невозмутимости. Саша отличный парень и по большому счету хороший товарищ. Но там и тогда дать ему в зубы было жизненно необходимо именно потому, что он был лучшим другом. Поступить просто и по-мужски, а не демонстрировать лицемерное самообладание.

В этих безрадостных размышлениях прошел год, настало первое апреля и с ним новое знакомство. К чему учиться на собственных ошибках? Куда как проще раз за разом наступать на те же грабли. Май сменил апрель, потом нагрянул июнь и за ним неминуемый день рождения. После празднования я провожаю новую пассию на автобусную остановку, и по пути она сообщает, что, по ее мнению, нам лучше расстаться. Еще раз поздравляет и желает всего наилучшего.

Тут стоило бы разместить абзац из большого количества многоточий и восклицательных знаков, но не будем лишний раз травмировать Господина Редактора. Скажу лишь, что с тех пор первоапрельские шутки меня не радуют, а с цифрой “1”, вопреки симпатии к нечетным числам, у меня сложные взаимоотношения.

На этом трагикомедия не то что заканчивается, но видоизменяется. Не отчаивайтесь, вам не придется продираться через очередную историю с сюжетом “от первого апреля до первого июля”.

Вскоре мне посчастливилось познакомиться с прекрасной девушкой Олей. Мы были вместе два с половиной года. Нашему сближению предшествовал небольшой эпизод, даже сейчас кажущийся мне странным. Мы с отцом были в центре Иерусалима, где и по сей день живут мои родители. Папа вел машину, а я рассеянно глазел по сторонам. Тут в поле моего зрения появилась Оля, с которой в ту пору я был знаком лишь мельком и встречал пару раз на мероприятиях для детей репатриантов. Оля шла по улице, а мы проезжали мимо. Я проследил за ней взглядом, пока она не скрылась из виду.

– Твоя подруга? – насмешливо бросил отец, краем глаза наблюдавший, как его сын чуть не вывихивает шейные позвонки.

– Нет, – опомнился я. И добавил: – Но будет.

Как и откуда я набрался такой самонадеянности, при том, что после очередного фиаско уверился в неизбежности провала всех грядущих попыток сближения с женщинами… Но это “будет” прозвучало с такой твердостью и достоинством, что папа взглянул на меня с уважением. Возможно, впервые в жизни.

Как бы то ни было, кроме прочих замечательных качеств, Оля была пылкой, страстной и изобретательной, но вместе с тем чрезвычайно щепетильной. С одной стороны, мы уже два года проделывали почти все, на что хватало нашей фантазии, и что можно было проделать в салоне машины моих родителей, где протекала наша интимная жизнь. А с другой – к соитию в прямом смысле Оля была еще “не готова”. Я относился к этому с пониманием и, хотя номинальная девственность меня, конечно, смущала, был заоблачно счастлив и вполне удовлетворен.

И вот настал долгожданный час. Она объявила, что “готова”. И дальше призналась, что ее родители давно подали прошение, уже год назад получили разрешение, а теперь оформляют последние документы на эмиграцию. И через несколько месяцев все их семейство дружно переезжает в Америку на ПМЖ. Потом она еще долго говорила, клялась, плакала и просила прощения, что не рассказала раньше, но я уже ничего не слышал и не понимал.

После этого откровения все стало как-то не так. Мы начали отдаляться еще до ее отъезда. Она пару раз писала уже оттуда, но у меня внутри что-то безвозвратно сломалось. Я проклял все романтические бредни, нарастил броню поверх так и не заживших ран и на долгие годы записался в отчаянные Дон Жуаны.

Тогда я бравировал циничными фразочками в стиле: “Любовь – это грандиозный обман, придуманный с целью побудить женщин покупать кружевные чулки, бижутерию и иные нелепые аксессуары”. Нагулявшись, я завязал с донжуанством и пытался вести более содержательные отношения. Однако с тех пор я, кажется, стал понимать в этом мороке под названием “любовь” еще меньше, чем тогда.

У меня уже нет броских и исчерпывающих формулировок. Разве что разрозненные наблюдения, ностальгические воспоминания и шаткие нескладные соображения. К примеру, принято считать любовь ультимативным доводом для оправдания самых сумасбродных поступков. Любовью-де можно оправдать что угодно. Но я так не думаю.

 

Или другой пример: я люблю стрекоз. Но сейчас я их люблю как-то… абстрактно и “целомудренно”, а в детстве эта любовь выражалась в том, что под предлогом коллекционирования я ловил их сачком и прикалывал булавками к пенопластовому планшету.

Я любил улиток. Точнее, я их жалел. Хотя, как мне кажется, это лишь одна из многих масок любви. Встречая улиток на тротуаре, я переносил их на траву или в кусты – подальше от пешеходов. Но на самом деле, я совсем не был уверен, что им от этого становится лучше. Да и сейчас не уверен.

Зато теперь я уверен, что имеется гораздо больше веских причин жалеть людей, нежели улиток. Но с людьми все значительно сложнее – не тащить же их в кусты. Во-первых, многие не так поймут, а во-вторых, еще менее вероятно, что от этого кому-либо станет легче.

Как человек, склонный к научному подходу, я даже попытался взглянуть на любовь в исторической ретроспективе. И вот что выяснилось: слово “любовь” и само понятие существовали с древних времен, но значение, которое в них вкладывалось, было совсем иное. Люди жили парами не из каких-то там возвышенных чувств, а ради самосохранения. Их просто притирало друг к другу бытом. Женщина, ни с того ни с сего вздумавшая разойтись с супругом, с большой вероятностью умирала. Не в некоем фигуральном смысле – от тоски и утраты, а от голода или от насилия. Да и мужчина-землепашец редко был способен прокормиться в одиночку. В такой ситуации не до любви в нашем понимании, их любовь была гораздо прагматичней и приземленней.

Помимо прочего, большинство крупных религий ассоциировали мирскую любовь с греховностью. Христианские священники спорили о том, есть ли у женщин душа, а чувства – все человеческие чувства – считались слабостью и помехой. И лишь в XVII–XVIII веке, когда образованные люди стали отделываться от религиозных догм, появилась на свет наша романтическая любовь. А в народе новый культ укоренился с расцветом массовой культуры – благодаря радио с песнями о любви, благодаря дамским романам и сентиментальным кинофильмам.

Вот и выходит, что испокон веков люди просто жили и любили друг друга как умели – без определений. А потом писатели, поэты и драматурги воспели заоблачный ослепительный идеал, и с тех пор мы все мучаемся. Ведь, положа руку на сердце, ни у кого так красиво, как в книжках, любить не получается.

И напоследок этот фрагмент был бы незавершенным без Алисы Селезневой – платонической любви пионеров и октябрят периода Перестройки.

В безвозвратно ушедшую эпоху советского детства мы все были влюблены в Алису – Гостью из будущего. Хиреющая страна рабочих и крестьян, или, точнее, диктатуры номенклатуры каким-то волшебным образом сотворила и подарила нам фантастический подростковый фильм, героиню которого можно было чистосердечно любить без всяких оговорок.

Чудесная Алиса с удивительными глазами и неповторимой улыбкой была нашей сверстницей, прилетевшей из прекрасного и далекого 2084 года. Этот светлый образ запечатлелся в памяти целого поколения – поколения влюбленных в Алису из будущего. Того самого будущего, где все стали чище и добрее, и в котором уже наверняка все хорошо.

С тех пор минула треть срока, оставшегося до того времени, из которого по сценарию прилетела Гостья из будущего. Прекрасное далёко все так же далеко, да и солнечные сады детства, кажущиеся таковыми лишь в ностальгической ретроспективе, давно остались позади. И вряд ли многие из поколения влюбленных в Алису сберегли в себе умение любить так же упоенно и безоговорочно, как мы все когда-то любили невыносимо очаровательную и в то же время такую простую, родную и милую Алису.

Единственное, что осталось неизменным – это миф о чистой любви. Миф сохраняется незапятнанным, несмотря на то что мы конопатим любовью какие попало щели и прорехи бытия, и оправдываем ею не только эксцентричные выходки, но и все несовершенства мироздания. Любовь, наличие любви как бы искупает и страдание, и жизнь, и смерть… примиряет с ними, оправдывает. Любовь призвана уравновешивать весы. Создавать иллюзию, что не все напрасно. Но… любовь – настоящая, мирская, а не воображаемая – ничего не уравновешивает, не оправдывает и не искупает. Она – лишь тень, неуклюжая и трогательная попытка воплощения сентиментального литературного образа, некогда возведенного на пьедестал Шекспиром, Гете, Пушкиным и иже с ними.

Микро- и нано-паники

– А в чем проблема?! – брякает МАксим, подчеркнуто игнорируя мое присутствие и в который раз обращаясь исключительно к Шмуэлю.

МАксим – это тот, который инженер лаборатории и колхозник из Нетивота. Уже третий месяц он бойкотирует меня из-за конфликта на тему Дам. Точнее, того, что можно или нельзя делать и говорить в их присутствии. Его негодованию нисколько не мешает тот факт, что в нашем чисто мужском коллективе никаких Дам как не было, так и нет. Колхозный рыцарь Амбера ведь борется за правду, а борцам за правду не до каких-то там частных мелочей окружающей действительности.

Враждебные вихри, веющие в сознании колхозника, нагнетают обстановку в нашей маленькой группе, и я неоднократно пробовал с ним помириться. Но он всякий раз вздымал знамя священной борьбы и вступал в роковой бой со злобными силами в моем лице. Особенно ему нравилось разносить в клочки мой первый роман, самозабвенно талдыча, что главный герой, который в его воображении уже полностью слился со мной самим, груб, спесив и в целом крайне несимпатичен. Что тут скажешь? Я пытался вернуть общение в конструктивное русло, а МАксим сокрушался, что, прочитав мою книгу, разослал ее всем знакомым и теперь терзается запоздалыми раскаяниями.

– Значит так, по делу, – завершив костерить мой моральный облик, заявил он на последней беседе. – Сперва ты устроил какую-то истерику. Потом еще чего-то, не помню, че ты там молол… Но уж коли ты хочешь разрядить обстановку, я рад! Я приветствую! Только давай так: говорящий берет в руки по гантеле и становится на одну ногу, – это у колхозника такой первобытный способ нормировать время, отведенное каждому на высказывание. – Сейчас говорю я. Ты книжку свою читал? Ты вообще помнишь, что там написано?

Выходя на новый круг, МАксим упивался своим надрывом. В его голосе звучала искренняя обида, будто я нарочно сочинил все так, чтобы при первом прочтении ему понравилось, и основной целью написания романа было втереться в доверие простодушному колхознику. Но теперь-то он меня раскусил, теперь-то он распознал мою истинную сущность. И ему стыдно. Стыдно, горько и больно, что он приложил руку к распространению этой… этой… тут он вздыхал и скорбно устремлял взгляд куда-то вдаль.

Не скажу, что это совсем не задевало. Задевало. Даже очень. Но как на такое реагировать, не оправдываясь, я не знал. Не утешать же его… Оставалось лишь молчаливо посочувствовать. Налюбовавшись далью, МАксим вновь заводил свою шарманку, а я уже жалел об отсутствии гантелей и поражался тому, как затейливо, оказывается, можно выворачивать реальность наизнанку.

Из мирной инициативы ничего хорошего пока не выходило. Холодная война ужесточалась.

– Дык, а че такого? – напирает МАксим, продолжая делать вид, что в кабинете находится только он и профессор Басад. – Сейчас я раскурочу микроволновку, делов-то… – в доказательство он энергично взмахивает зажатой в кулаке отверткой. Зачем он притащил ее на встречу – загадка. – Разберу, вытащу этот, как его… СВЧ-излучатель, и будем жарить.

Опасения на тему излучения зрели во мне уже давно. Проводя опыты, я сотни раз в день пользовался микроволновкой, и необходимость постоянно облучать себя и окружающих всерьез меня тревожила.

Пришлось вникнуть в способы измерения электромагнитных полей. Вопрос на удивление нетривиальный – простейшие дозиметры, которых пруд пруди в интернет-магазинах, не подходили. В статье, сравнивающей бюджетные модели, наглядно доказывалось, что показания дозиметров этой категории разнятся на несколько порядков.

Я стал настаивать на покупке профессионального прибора. Речь шла о нескольких сотнях долларов, и тут истерика началась у профессора Басада. Разбрасываться средствами он был не намерен! Меж тем мы уже с горем пополам разобрались с воздухозаборными клапанами, научились пользоваться итальянским микроволновым генератором и почти сразу убедились в его непригодности для наших нужд. А возможности бытовой микроволновки, во всяком случае, в ее первозданном виде, были практически исчерпаны. Дилемма, что и как делать дальше, становилась все острей и актуальней. Шмуэль рвал и метал, требуя родить решение в кратчайшие сроки.

– МАксим, СВЧ-печь не просто так сделана из металла. Там все, даже дверца, покрыто металлической сеткой, – как можно спокойней повторяю я уже далеко не в первый раз. – Корпус микроволновки – это клетка Фарадея40. Она экранирует поле. Там размер каждой ячейки выверен… – обращаюсь я уже к профессору Басаду. – Все зазоры и дырочки должны быть значительно меньше длины волны. А он хочет раскурочить и вытащить…

Профессор Басад недовольно морщится. Я пилю его на тему дозиметра уже не первую неделю, а он отмахивается, приводя в пример мобильные телефоны, которые мы все таскаем в карманах.

– Но послушайте, я не понимаю! Ладно, допустим, вам плевать на меня, но в комнате работают еще три человека, студентов сюда водят… Их вы тоже готовы облучать? – не унимался я. – За тонкой гипсовой стеной с одной стороны сидит системщик факультета… Его тоже “жарить”? А с другой – ты, МАксим. Тебе самому-то нормально часами облучаться?!

– Чепуха! – презрительно поводит плечом МАксим. – Вот у нас в Нетивоте…

– Пожалуйста, только не Нетивот, – взмолился я. – Поймите, это не шутки, нельзя разбирать СВЧ-печь. Клетка Фарадея, экранирование… эм… Шмуэль, вы же регулярно приходите в лабораторию, вас собственное здоровье не заботит?

МАксим, продолжая старательно делать вид, что меня не существует, преданно глядит на Шмуэля и отрицательно поводит головой из стороны в сторону. Не вполне понятно, как это ему удается при такой носорожьей шее. Мне даже становится немного боязно, что сейчас его башка отвалится, стукнется о край стола, бухнется на пол и выкатится в коридор, погромыхивая пустотами.

Однако на самом деле мне уже совсем не смешно. Шмуэль хочет во что бы то ни было сэкономить деньги, а МАксим – любой ценой свести со мной счеты. И страшно подумать, чем это закончится. Светлым проблеском на мрачном горизонте стало извещение от ректора, который рассмотрел кандидатуры от всех факультетов и выбрал меня единственным представителем Техниона на соискание стипендии Азриэли!

Это приятно льстило самолюбию, и после долгих недель ворчливого недовольства я удостоился поощрительного замечания от моего научного руководителя. Но прохождение отборочного тура на пути к возможной будущей номинации никак не предохраняет от облучения. Поэтому вернемся к основной канве и делам более насущным. Паника на тему электромагнитных волн началась у меня на фоне других страхов, связанных с антисанитарией в лаборатории и с токсичностью наночастиц.

Во-первых, мы часто работали с мясом – преимущественно с индюшатиной, симулировавшей в экспериментах живую ткань. Индюшачьи грудки размораживались, бултыхались весь день в тазиках, где их облучали ультразвуком и теми же электромагнитными полями, вводили в них наночастицы и другие вещества, а вечером мы их вновь замораживали. Мясо, в целях экономии, менялось раз в две-три недели и к концу уже попахивало.

Во-вторых, в том же маленьком замкнутом пространстве работали с наночастицами, которые токсичны, являются канцерогенами и, возможно, вредны еще в чем-то, но этого никто не знает, так как они пока недостаточно изучены. При этом у нас не было ни вытяжных химических шкафов, ни защитных масок. Рабочие поверхности в конце дня протирались обычными влажными салфетками. Разговоры с профессором Басадом на эти темы не возымели действия: он либо повторял свою излюбленную поговорку о том, что если ради грантов придется танцевать на столах, то мы будем танцевать на столах, либо разводил руками и ссылался на Божью помощь.

Однако Божья помощь все не приходила. Антисанитария, токсичность и канцерогенность, а теперь еще и электромагнитное излучение – для меня это было уже слишком. Фобии множились, и это МАксимово “вытащить” и “жарить” стало последней каплей.

 

Паника бушевала по всем фронтам. Включая микроволновку, я и так каждый раз отбегал и прятался за стальной шкаф. В этом катастрофически негерметичном шкафу, кое-как прикрытые фольгой, хранились токсичные наночастицы. Но выбирать не приходилось – другого достаточно большого металлического предмета, за которым можно было бы укрыться от излучения, просто не было. После каждого посещения лаборатории я остервенело мыл руки. Кажется, за всю жизнь я не вымыл руки столько раз, сколько с начала аспирантуры. Кожа на пальцах и ладонях уже отслаивалась лохмотьями.

Идея разобрать микроволновку привела меня в ужас, но продолжать спор в присутствии МАксима не имело смысла. Он держался так, будто ему ничего не стоит перегрызть колючую проволоку, на руках вынести трактор из горящей избы или остановить комбайн на полном скаку. А тут какие-то крохотные наночастицы да микроволны… Колхозник и без того, если и удостаивал меня взглядом, то смотрел, точно солдат на вошь.

Я принялся ежедневно сверлить мозг Шмуэлю. Не стану расписывать, сколько нервов это нам обоим стоило. Но в итоге он сдался и, стеная о дороговизне, подмахнул бланк заказа на приобретение вполне приличного дозиметра.

Предварительно я начитался научных статей и страшилок об электромагнитных излучениях. Кстати, оказалось, что в России и Израиле одни из самых строгих стандартов дозволенной интенсивности электромагнитных полей. Хотя логично было бы предположить, что в Европе и Америке с этим будет жестче. Но нет, в наших краях эта озабоченность раздута свыше всякой меры. Действительно, нечисть заморская в воздухе летает, а ее не видно и не слышно. Чур нас, чур!

По прибытии дозиметра я с ходу принялся экспериментировать с ним в нашей каморке при лаборатории, и без тени сомнения установил, что там сущая электромагнитная катастрофа. Экраны, компьютеры, измерительные приборы – все излучало с чудовищной мощностью. Кроме прочего, в углу торчала микроволновка – не та, в которую я запихивал наночастицы, а для разогревания кошерной пищи профессора Басада.

Разделавшись с лабораторией, мы с дозиметром выплеснулись в коридор, где недавно сделали ремонт с современным дизайном в стиле “кишки наружу”. Весь потолок усеивали косы разноцветных проводов питания и коммуникаций. Вместе с пестрыми трубами это смотрелось эффектно, но излучение зашкаливало невероятно. Двигаясь дальше, я заглянул к системщику, за спиной которого громоздились стеллажи серверов. Дозиметр зашелся в припадке, будто счетчик Гейгера вблизи ядерного реактора. Истошное пиканье слилось в протяжный истерический вой. Пояснений не требовалось, системщик выскочил из комнаты еще быстрее меня.

Дозиметр выглядел внушительно. С разлапистой антенной и со всем и каждому понятным пищанием, усиливающимся и учащающимся с возрастанием мощности поля. В сопровождении ошалевшего системщика и нескольких праздношатавшихся аспирантов я заявился в кухонный закуток, где тщедушный престарелый профессор разогревал в микроволновке диетический обед.

Его сдуло оттуда в мгновение ока. Больше он в тот день не показывался и, видать, так и сидел в кабинете голодный. Дальнейшее триумфальное шествие по зданию факультета сопровождалось всевозрастающей толпой любопытных и встревоженных.

Кошмар нагнетался. На свет выползали самые страшные фобии. Профессора, доценты, аспиранты и студенты всех мастей множили переполох, распуская преувеличенные необузданным воображением слухи и самозабвенно запугивая ими друг друга и самих себя. С утра до вечера они штурмовали нашу комнату, упрашивая проверить их кабинет, рабочее место, аудитории, и даже требовали одолжить дозиметр на вечер, чтобы стращать родных и близких у себя дома.

На кухню, где обитала ужасающая СВЧ-печка, почти никто заглядывать уже не отваживался. Во всех точках здания, где я побывал с моим чудо-аппаратом, диагноз оставался неизменен: интенсивность электромагнитного фона значительно превосходила все принятые стандарты – и наши, и русские, и американские.

Верещание прибора оказалось красноречивей любых слов. Действие его было гипнотическим. В конце концов повальность разведенной мной паники проняла даже профессора Басада и МАксима. Шмуэль забрал дозиметр домой на выходные и еще дня три не возвращал его. Уж не знаю, что и где он там измерял, и чем это кончилось.

Успешно поставив на уши весь факультет, я начал было подумывать, что бы такое учинить, чтобы убедить профессора Басада приобрести вытяжной химический шкаф и прекратить травить нас наночастицами. Но тут, в очередной раз копаясь в спецификациях моего ненаглядного дозиметра, я с ужасом обнаружил, что неправильно подсоединил резисторные насадки, меняющие диапазон чувствительности прибора.

Я весь покрылся испариной. Привинтил насадки как надо и сразу понял, что все мои измерения происходили в миллиединицах. Все, абсолютно все результаты были в тысячу раз завышены.

Таким законченным кретином я не чувствовал себя уже давно. Часа полтора, не в силах подняться со стула, я пялился то в инструкцию, то на зажатый в руке дозиметр. В мозгу то и дело вспыхивали сцены минувших недель – мои чеканные фразы и неоспоримые заключения, произносимые с таким апломбом.

Я даже успел разозлиться на всех этих лопоухих научных деятелей, которых я до смерти запугал какой-то патентованной пищалкой. И ведь никто не возразил! Не усомнился! Я мгновенно вскипел. Но, сделав над собой волевое усилие, так же быстро остыл.

Я сидел, оглушенный и ослепленный осознанием собственной невообразимой дурости. Стыд – слишком обыденное и прозаичное слово. Меня переполняла монументально-незыблемая пустота. В какой-то момент я встал, как ходячий труп, прошагал в кабинет Шмуэля, положил на стол дозиметр и во всем покаялся.

Надо отдать ему должное: профессор Басад воспринял мои признания на удивление спокойно. Даже флегматично. Простить самого себя так же легко я не мог. И еще долгие недели всякий раз вздрагивал, вспоминая эпопею с дозиметром. Но время шло, наслаивались новые неотложные дела, все постепенно забылось и пошло своим чередом.

Однако идея разбирания микроволновки была похоронена под еще не затихшими отголосками всеобщего ажиотажа. И даже после моего позорного саморазоблачения МАксим не осмелился ее эксгумировать. Больше мы к этой теме не возвращались. Остались лишь привычные и почти родные: токсичность, канцерогенность, антисанитария и маниакально частое мытье рук.

40Клетка Фарадея – устройство для экранирования электромагнитных полей, представляющая собой электропроводящую оболочку.
Рейтинг@Mail.ru