В детстве я умел видеть молекулы.
На самом деле, это не сложно. Стоит задаться целью, уделить немного времени, и молекулы сможет увидеть каждый.
Если сощурить глаза так, чтобы ресницы сложились в неплотную сетку, на фоне яркой светлой поверхности, а еще лучше – ясного неба, возникают почти прозрачные пятнышки неправильной формы. По краям матовая кромка. Они двигаются, то медленно и плавно, то рывками. В детстве этим калейдоскопом причудливых перемещений легко увлечься. Замираешь и вглядываешься, вглядываешься, неотрывно отслеживаешь их часами.
В не слишком пасмурный день можно смотреть против солнца – не прямо, чуть в сторону. Вряд ли вы все бросите и приметесь упражняться в высоком искусстве видения молекул, но если все же, – пожалуйста, не надо таращиться в упор на яркое солнце. Если долго смотреть на солнце, можно ослепнуть. И будет уже совсем не до молекул.
То, что это и есть молекулы, я понял сразу, как только услышал о них на школьных уроках. Помнится, еще поражался: что значит в таком-то году ученые “открыли молекулы”?! Как это “открыли”? Вот же они! Им что – раньше было лень нормально сощуриться?
Странно, – думал я, – куда ни ткни – молекулы. А никто внимания не обращает. Разве что какие-то ученые… да и то… может, врут они все? Поди разбери, что они видят, чего – нет… раз они веками ухитрялись их не замечать.
Однако оставим в покое ученых. Тем более, не встречал я в детстве никаких настоящих ученых. Они были для меня примерно из той же категории, как Гэндальф и Волшебник Изумрудного города.
Потом, много позже, я где-то вычитал, что те маленькие полупрозрачные пятна, которыми мне доводилось любоваться часами, – просто сгустки белых кровяных телец в капиллярах глазных яблок.
А тогда – в детстве – я довольно быстро догадался, что другие вокруг себя никаких молекул не наблюдают. И хоть не вполне понимал, как им это удается, из деликатности держал в тайне свое умение.
К чему зря смущать и расстраивать окружающих?
Задумываться о том, почему, в отличие от них, я умею видеть молекулы, мне в голову как-то не приходило. Я вообще видел многое, чего остальные явно не замечали или не желали замечать.
Да что там: если уж совсем начистоту, я и сейчас вижу. И молекулы в том числе.
Может, это и есть самое важное?
Как ни печально, все когда-то кончается. И с этим, по утверждению Рут, необходимо смиряться. “Повзрослей!” – твердит она. А мне это претит, не понимаю, что тут такого уж хорошего. На это Рут еще в самом начале – лет пять назад – заявила, что Питеры Пэны в нашем мире не выживают. Однако, как видите, я пока жив и продолжаю упорствовать, так сказать, коснеть во грехе.
С возрастом люди все больше принимают и соглашаются. Пропадают сомнения, отпадают (хочется избежать этого обесценившегося в нынешнее прагматичное время слова) экзистенциальные вопросы, остаются только бытовые. А все бытовые вопросы в конечном счете сводятся к одному: “Где и как урвать побольше денег?”
Рассуждать на такие темы пошло, скучно и бессмысленно. Поэтому вернемся к тесно связанной с процессом взросления трансформации личности.
Излишняя озабоченность материальным достатком – мнимой панацеей от всех жизненных невзгод – на деле приводит к обрастанию коростой апатии, показного самодовольства и безразличия ко всем иным аспектам бытия. Этот процесс называется у таких особей “взрослением”. По его завершении этакий, с позволения сказать, индивидуум получает право именовать себя “состоявшимся человеком”.
В чем, собственно, заключается эта взрослость и состоятельность? В том, что человек душевно и умственно окостенел? Проложил рельсы и теперь способен ездить исключительно по проторенной колее? Не есть ли пресловутая состоятельность просто завуалированная лень ума?
Мне даже кажется уместным ввести такой термин – Леньума. Уж больно распространенное явление. По моему субъективному мнению, когда кто-то таким образом состоялся, – можно преспокойно транспортировать его на заслуженный отдых в специальное хранилище для состоявшихся человеков.
После еще свежей в памяти психоаналитической сессии мысли то и дело соскальзывали к продолжению нескончаемого спора. Я тщетно пытался оправдаться перед образом Рут в моей голове и опровергнуть хотя бы часть из так задевших меня упреков. Городил новые и новые аргументы, временами теряя ощущение, где именно проходит грань рассудочности и трезвости мышления.
“Состоявшийся человек” соглашается на бессмысленные, и порой даже вредные, локальные социальные конвенции, уклад, традиции. При переезде из одной страны в другую это особенно бросается в глаза. Там – один менталитет, одна шкала ценностей, и все свято верят в их абсолютную истинность. Тут – другие, и верят в них так же истово и безоглядно.
Это было бы смешно, если бы не было так грустно. Ценности и мировоззрение меняются при простом географическом перемещении. Час-другой на самолете – и то, что было дорого и свято, уже незначительно или вовсе несуразно. И “состоявшийся человек” не рыпается. Он и с прежним соглашался, и новому подпевает. Потому что перечить социуму коммерчески неоправданно, а протест – зачастую наказуем.
Особенно печально смотреть на тех иммигрантов, которых больше всего заботит побыстрее мимикрировать под местных. Да и дело не в одних иммигрантах, это повальное явление – чутко следить за тем, куда в данный момент в данном месте дует ветер, и всеми силами стараться соответствовать. Сейчас я имею сомнительное удовольствие наблюдать попытки “взросления” Тревожного Магистранта. Ох, как бедный тужится. Все не терпится ему “состояться”, чтобы одобрили, поощрили. Сказали бы: “Ты молодец, ты наш!” И погладили бы по головке.
Впрочем, я снова увлекся замаскированными под рассуждения оправданиями. К счастью, хоть на этот раз можно сослаться на Рут, и не обязательно валить все на никак не причастного Аствацатурова или очень даже причастного, но не именно к этому, Господина Редактора.
Итак, кончилась зима, больше похожая на осень, но без пестрого листопада, которого в Израиле нет и осенью. Вступала в права ранняя весна, похожая на нашу бесснежную зиму, похожую на осень. Точно так же моросил дождь, и тучи нехотя тянулись по такому же, как зимой, низкому небу.
Шмуэль оставался точно так же недоволен всем, что я делаю. Впрочем, нет, не совсем так же. После повторно заваленного экзамена я впал в еще большую немилость и был причислен к разряду кадров второго сорта, где уже давненько прозябал Тревожный Магистрант.
Крайне удобно у Шмуэля получалось. Два перспективных кадра: Заправский Ученый и Телохранитель премьер-министра. И два оболтуса: я да Тревожный Магистрант. Его – Тревожного – тут же обуяло чувство братства по признаку неудачливости и общности горькой долюшки. Он начал ко мне тянуться. Вяло ныл, доверительно сетовал, скулил, квохтал. Магистранта было жалко, но к жалости примешивалась досада, потому что таким людям не помочь: их не переделать, их даже невозможно надолго утешить. К тому же я быстро уставал от его вечной подавленности и заискивающего подхалимства.
С каждой неделей Шмуэль все больше утверждался в собственной правоте относительно моей никчемности. Этот эффект достигался посредством комбинации трех незатейливых приемов. Прием номер раз: непомерные требования – широкое поле для разгула фантазии. Можно, скажем, так: нагрянуть в четверг перед уходом, нагромоздить заданий дней на десять и потребовать отчитаться о результатах утром воскресенья. И заботливо прибавить: “Только, прошу, ни в коем случае не работай в субботу”. Он всегда так говорит, заваливая работой на выходные. В иудаизме это грех – запрещается не только самому работать, но и других евреев заставлять. Вот он и стремится снять с себя ответственность такими сомнительными словесными ухищрениями.
Прием два: получение наглядного подтверждения собственной пророческой правоты. В воскресенье профессор Басад с удовольствием убеждается, что я не справился, хоть и работал все выходные напролет, о чем, само собой, упоминать не следует, чтобы не оскорбить его религиозные чувства. Приходится помалкивать в тряпочку.
Прием три: разнос или праведный гнев. Любимейшая часть – ради нее, собственно, все и затевается. Тут профессор Басад всякий раз поражает изобретательностью, со смаком читая длиннющие нотации. Как-то он выдал такое: “У тебя же пятнадцать лет опыта! Пятнадцать! Задумайся! А результаты? Результаты-то где?!” Я порывался оправдаться, дескать, да… ну, не пятнадцать, а десять, но не в нанотехнологиях, а в совсем иной сфере. Нельзя же преобразовать знания в компьютерном моделировании и вычислительных симуляциях в практические навыки химии и нанофизики. Но куда там… На время разноса я лишаюсь права слова, чтобы не мешать ему наслаждаться.
Однако в последние дни все кардинально переменилось. Получив возможность заниматься любимой темой, я с головой ушел в проект. Загорелся, круглосуточно работал, решив воплотить давние задумки, от которых отмахивались в коммерческих фирмах. Выходило здорово. Я, со свойственной мне скромностью, назвал свою модель URA – Ultimate Reconstruction Algorithm46. Довольно скоро из “УРА” стало получаться что-то настолько элегантное и эффективное, что точность вычислений значительно превышала теоретический предел. Естественно, я заподозрил неладное. Долго ломал голову, продолжая совершенствовать код и математические модели, и в итоге доискался-таки до истоков и даже вывел новую формулу для оценки предела эксплуатационных качеств алгоритмов томографической реконструкции.
За день до сдачи, окрыленный ошеломительными результатами, я заглянул к профессору Басаду поделиться радостными новостями и восторгом по их поводу.
– Это будет даже круче, чем в той компании! – выпалил я с порога. – Гораздо, гораздо круче!
Шмуэль выпучил глаза, побагровел, словно маринованный помидор, и, прервав меня на полуслове, разразился воплем негодования:
– Что ты выдумываешь? – орал он. – Я такого не говорил! Я не требовал подделывать чужой продукт. Это незаконно! Ты что?! Речь идет о коммерческой фирме! Об интеллектуальной собственности! Хочешь, чтобы меня отдали под суд?!
Я попытался вклиниться и пояснить, что ничего не подделывал и не крал чужую технологию. Она, собственно, нам и не слишком подходила. А потом получилось нечто настолько непредвиденное, что весь проект развился в совсем другом направлении. И предел эксплуатационных качеств, и новая теоретическая формула… Но, впав в истерическое состояние, профессор Басад был уже невменяем.
– Ты прослушал вводный курс и должен был не сляпать какую-то отсебятину, а реализовать один из пройденных базовых методов, – пунцовея, хрипел он. – Ты завалил два экзамена! Два! Не один, а два! – профессор Басад вскочил с несвойственной ему прытью. – Ты что тут устраиваешь? Я никому, никому не даю возможности исправить оценку после переэкзаменовки! С тобой училась студентка, недотянула три балла, завалила. У нее последний предмет до диплома. Сидела тут, плакала. Ей придется остаться еще на целый год! Но я не дал ей эти баллы. Потому что я профессор! Я обязан быть беспристрастен! Это долг! Больше, чем долг!
Вот чмо, нашел чем гордиться! Совершив такую подлость, лучше бы держал язык за зубами. На три балла из ста пожмотился! Это же условность… Как можно оценить знания материала с точностью до нескольких сотых? – поражался я. Тем временем Шмуэль, брызжа томатным рассолом, продолжал живописать свой триумф над бедной девушкой.
– И чем ты лучше? С какой стати я должен делать для тебя исключения?! – окончательно выбившись из сил, взвизгнул он и рухнул в кресло. И потом, огладив бороду, веско присовокупил, явно цитируя из Торы: – “В доме твоем да не будет двоякая ефа, большая и меньшая”.
What the fuck is “ефа”, я не понял. На всю эту замшелую мудрость глубокой древности, которой непрестанно сорил Шмуэль, у меня уже давно развилась аллергия. Да и на фоне происходящего какая-то “ефа”47 казалось сущей мелочью.
– Кхм… – отмалчиваться надоело, а терять все равно было уже нечего. – Ну, студентка, наверняка, сама выбрала ваш предмет, а меня вы заставили, и отнюдь не из академических соображений. Ваш предмет не обязательный. Кроме меня, во всем институте нет ни одного студента, которого насильно записали…
– Что?! – вспетушился профессор Басад. – Я и так ради тебя сделал непозволительное исключение! Поступился принципами! Дал возможность исправить отметку!.. И все это только ради…
– Почему же только ради меня? Я нужен вам как ассистент в следующем году. В вашем распоряжении не сто, а всего два аспиранта, и если вашими стараниями у меня отберут стипендию… – я попробовал было остановиться, чтобы не ляпнуть уж совсем лишнего, но не смог: – Я что? За спасибо работать буду? Которого я, кстати, давно не слышал. Или мне следует утешиться мыслью, что вам повысили преподавательский оклад из-за одного лишнего…
– Как ты смеешь?! Я профессор!.. А ты… – захлебнулся Шмуэль. – А ты дерзить! Ты что себе позволяешь? Да ты…
Он опять вскочил, и началось новое извержение. Его трясло. Меня, наоборот, сковала холодная злоба. Я стоял и не мог поверить, что вся моя работа, все старания вот-вот будут вышвырнуты в мусорное ведро.
Как, интересно, с этой ситуацией сопоставимы упреки Рут? Ее красивые лозунги о том, что нужно понимать и принимать, что правда всегда где-то посередине, и на каждом лежит доля ответственности… Это, бесспорно, верно, но только в более или менее равноправных отношениях. А в академической среде, где вся сила сосредоточена в загребущих лапах научного руководителя… “О какой правде, середине или доле может идти речь?” – в отстраненном оцепенении думал я, наблюдая этот спектакль. Ну, допустим, можно было удержаться от реплик про спасибо и про оклад, но он же все равно завалит меня в третий раз. Завалит и навечно загонит в лабораторию.
– Ибо сказано в Священном Писании: “Наставь юношу при начале пути его…” – вдохновенно провозгласил профессор Басад.
Нашел себе “юношу” да еще и в “начале пути”… И что теперь? Опять лабораторная поденщина? Опять цедить ненавистные наночастицы в пробирки? К тому же в новом статусе аспиранта-недотепы… А в понимании моего психоаналитика, я должен это свинство беспрекословно и благодарно принять? Опять со всем смириться?
Тут раздался стук в дверь. Шмуэль раздраженно отозвался. Вплыла немолодая тучная особа в аляповатом парике, какие носят религиозные женщины, чтобы скрыть от чужих глаз свои волосы. Профессор Басад сразу обмяк, осел в кресло, поправил и примял кипу поплотнее к макушке.
– Моя жена, – бросил он. И продолжил, обращаясь к ней: – Мы уже все. Закончили.
И сделал в мою сторону жест, каким отсылали лакеев. Еще находясь в оцепенении, я не сразу осознал, что меня вместе с моим “УРА” – пиком моих профессиональных достижений, который вдобавок мог оказаться действительно полезным в нашей лаборатории, – банально выпроваживают. Шмуэль раздраженно покосился в мою сторону и несколько раз повторил свой пренебрежительный жест.
Вернувшись в комнату, где не было никого, кроме Тревожного Магистранта, я постоял, стиснув зубы, развернулся и врезал кулаком в гипсовую перегородку. Податливый материал хрустнул, и четко отпечатались вмятины от костяшек пальцев. Тревожный дернулся, вскочил, подбежал и испуганно уставился на вмятины.
– Почему? Зачем?! Ты что?.. Что ты делаешь? – заголосил недосостоявшийся человек. – Меня же накажут! Я не виноват! Как я теперь оправдаюсь?!
Я с трудом подавил позыв двинуть заодно и по его перекошенной роже с раззявленным в ужасе ртом. Послал его куда подальше и уехал домой.
По пути решаю напиться. Захожу в ларек, там русский мужик лет шестидесяти терзает продавца: мол, зажигалки нельзя перезаправить. Мне бы его проблемы, – злобно усмехнулся я, выбирая бутылку. Выбрал. Стою. Жду.
Продавец приносит газовый баллончик и заправляет несколько разных зажигалок, объясняет, показывает, как делать. Мужик мрачнеет с каждым успешным наполнением, отпускает скептические замечания, все равно не верит и требует выдать ему новую. Продавец отворачивается к полкам, мужик косится на меня и заговорщически сообщает:
– Ты им не верь, зажигалки заправить невозможно.
– Вы знаете, – широко улыбаюсь я, – у меня все зажигалки прекра-асно заправляются.
– Перечить старшим?! – каким-то воинственным движением он подтягивает затрапезные треники чуть ли не до ушей. – Не будешь учиться уму-разуму – Всевышний тебя накажет!
То есть как это “учиться”? Чему учиться-то? Учиться не уметь?! Такой запрос на пару секунд подвешивает мою операционную систему. Выходя, мужик шипит и скрежещет какие-то проклятия, а меня начинает трясти от хохота. Заехав себе бутылкой по колену, я сгибаюсь, потирая ушибленное место и пытаясь удержать равновесие и стеклотару. Плюхаюсь на пол и хохочу. Хохочу и не могу остановиться.
Проспавшись, я привел мысли в некое подобие порядка, собрал оставшиеся резервы терпимости, несколько раз прокрутил в уме предстоящий разговор со Шмуэлем и записал основные тезисы. Для подтверждения изначального договора о теме проекта распечатал серию электронных писем, где мы обсуждали его подробности. И все же, чтобы избежать конфронтации, заранее решил сделать упор не на выяснении, кто из нас прав, а на том, что мой алгоритм вовсе не является имитацией чужого продукта.
Да я и не мог создать такую масштабную модель, как в той фирме, где когда-то работал. Даже не будь всего связанного с интеллектуальной собственностью, а просто из-за нехватки времени. И мне посчастливилось, или на меня снизошло… Так или иначе, родилось завораживающе элегантное решение. И единственное общее с тем продуктом было некое глобальное понимание природы томографических реконструкций – материя слишком абстрактная, чтобы могла идти речь о какой-либо собственности.
Всю дорогу до факультета я репетировал воззвание к разуму и милосердию моего научного руководителя, придирчиво вслушивался в интонации, смягчая и оттачивая формулировки. У двери кабинета мельком просмотрел листок с тезисами, скороговоркой повторил ключевые моменты и постучался.
– Проект отменен, – отрезал Шмуэль, как только я вошел. – Ставлю тебе неуд. На кафедре разбирайся сам, меня не ввязывай.
Подписав соответствующий бланк, профессор Басад велел мне сесть и с неторопливой обстоятельностью зачитал новые правила работы, сводящиеся к тому, что отныне все мои действия будут регламентироваться еще более строго. Затем, так и не позволив мне ввернуть ни единого слова, вручил листок с заповедями моего дальнейшего существования и распорядился проследовать в лабораторию.
В верхнем правом углу над мелко набранным сводом правил нахально красовалось “с Божьей помощью”.
Пинок под зад и, главное, отторжение моего “УРА” взбесили меня до крайности. Не то чтобы мое терпение лопнуло: все, что могло лопнуть, лопнуло уже давно. Назревавшее, набухавшее, гонимое, но само собой напрашивающееся желание кристаллизовалось в решение и решимость.
Я подвел итог. В изначальном поиске профессора я брал за основу три критерия: область исследований, отношения с научным руководителем и рабочую атмосферу – взаимоотношения с коллегами.
Первым пришлось почти сразу поступиться ради второго, но и это второе со временем изгадилось. Да и атмосфера была не безоблачной, учитывая учащающиеся закидоны Тревожного Магистранта и непонятную выходку Телохранителя. Зачем ему понадобилось лезть ко мне с ложной подсказкой на тему второго экзамена, я так и не понял, хоть и не держал на Телохранителя зла.
Однако, оставляя в стороне изъяны рабочей атмосферы, в сухом остатке имелось следующее: пять-шесть лет заниматься научным исследованием в насильно навязанной и абсолютно неинтересной области, с человеком, который регулярно вытирает об меня ноги, канифоля мозги своими религиозными бреднями, – к этому ли я стремился?
Ответ был четок и ясен: нет, не к этому.
Пора было менять научного руководителя, и там с условно чистого листа (неуд и проблемы со стипендией ведь никуда не денутся) упражняться в толерантности, всепрощении и мире во всем мире, столь дорогих сердцу моего психоаналитика.
В таком случае следовало бы согласиться на новые условия работы и, продолжая получать аспирантскую стипендию, втихаря подыскивать другого руководителя. И только потом, заручившись его поддержкой, распрощаться с профессором Басадом.
Но не хотелось юлить, проделывать такие маневры за спиной Шмуэля и тратить средства из исследовательского бюджета. Нет, не то что не хотелось – было противно, и я заранее знал, что не смогу пойти на такое хотя бы из брезгливости. Куда честнее – объясниться, взять академический отпуск и заниматься поисками за свой счет и с чистой совестью.
Разговор прошел на удивление гладко. Догадываюсь, к этому моменту я тоже порядком достал профессора Басада, и он был рад в скором времени от меня избавиться. А пока от меня требовалось досдать в авральном порядке хвосты, завершить текущие серии опытов и составить подробную документацию всего сделанного с начала аспирантуры. Так как объем работы получался изрядный, профессор Басад гарантировал продление стипендии на этот период.
Единственное, что тревожило профессора Басада, – это под каким соусом преподать нашу размолвку на кафедре. Шмуэль сокрушался, как такой поворот будет выглядеть в свете того, что в годичном отчете он оценил мой прогресс в исследованиях на отлично и ходатайствовал о моем выдвижении на соискание стипендии Азриэли.
Признаюсь, эта боязнь собственной тени – его озабоченность видимостью в чьих-то глазах – не слишком трогала. Я-то терял нечто гораздо большее – год усилий, все связанные с ними планы и надежды вылетали в трубу. Мне предстоял уход в полную неизвестность, и я еще не успел толком освоиться со стремительно надвигающейся новой реальностью.
Мы сошлись на том, что он мотивирует все личной несовместимостью. Я согласился и оставил конечные формулировки на его усмотрение. На том и порешили – в целом мирно, красиво и вполне порядочно – пока я продолжаю работать, а формальности смены научного руководителя улажу ближе к делу.
Спустя недели полторы после этого разговора из ректората пришло следующее письмо:
Технион – Технологический институт Израиля
Дата: 14.05.2019
Тема: Прекращение обучения в аспирантуре
Ув. г-н Росс!
Согласно уведомлению Вашего научного руководителя, с глубоким сожалением извещаю Вас о прекращении Вашего обучения в аспирантуре.
С уважением, профессор такой-то такой-то,
Ректор Техниона – Технологического института Израиля.
На этом стандартная форма заканчивалась, и Ректор вывел уже от руки – почтил, так сказать, личным вниманием:
В связи с тем, что вы дважды не окончили начатые вами докторские степени, и в соответствии с законами нашего учебного заведения, вы не сможете еще раз подать свою кандидатуру на соискание степени доктора наук в Технионе.